355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 15. Разгром » Текст книги (страница 30)
Собрание сочинений. Т. 15. Разгром
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:49

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 15. Разгром"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)

Прошла целая неделя. Париж умирал без единой жалобы. Лавки больше не открывались, прохожих было совсем мало, на пустынных улицах исчезли коляски. Парижане съели сорок тысяч лошадей, дошли до того, что платили бешеные деньги за собак, кошек и крыс. С тех пор как вышла вся пшеница, ели только хлеб из риса и овса, темный, липкий хлеб, который было трудно переварить; и, чтобы получить установленную норму – триста граммов, – у булочных стояли бесконечные, убийственные очереди.

О, эти мучительные очереди в дни осады! Бедные женщины, которые тряслись от холода под проливным дождем, увязая в ледяной грязи, героическая нищета великого города, не желающего сдаться! Смертность утроилась, театры были превращены в лазареты. С наступлением вечера бывшие роскошные кварталы погружались в угрюмый покой, в глубокий мрак, подобно предместьям проклятого города, опустошенного чумой. И в этой тишине, в этой темноте слышался лишь неумолкаемый грохот артиллерийского обстрела, виднелись лишь вспышки пушечных залпов, воспламенявших зимнее небо.

Вдруг 29 января Париж узнал, что Жюль Фавр уже третий день ведет переговоры с Бисмарком, чтобы добиться перемирия, и одновременно стало известно, что хлеба хватит только на десять дней; в такой срок едва ли успеют снабдить город продовольствием. Предстояла безоговорочная капитуляция. Остолбенев от правды, которую ему наконец открыли, угрюмый Париж уступил. В полночь отгремел последний пушечный выстрел. Двадцать девятого немцы заняли форты, и Морис вернулся с 115-м полком к Монружу под защиту укреплений. Тут началось для него какое-то смутное существование, ленивое и бредовое. Дисциплина сильно расшаталась, солдаты разбегались, бродили, ждали, когда их отправят по домам. Но Морис по-прежнему был растерян, раздражен, мрачен: от малейшего толчка его тревога переходила в озлобление. Он жадно читал революционные газеты, и это трехнедельное перемирие, заключенное с единственной целью дать Франции возможность созвать Национальное собрание, которое решит вопрос о мире, казалось ему западней, последним предательством. Даже если Париж был бы вынужден сдаться, Морис, как и Гамбетта, хотел продолжения войны на Луаре и на севере. Разгром Восточной армии, забытой, вынужденной перейти швейцарскую границу, вызвал в нем ярость. Окончательно озлобили его выборы; случилось то, что он предвидел: трусливая провинция, раздраженная сопротивлением Парижа, непременно хотела мира, восстановления монархии под пушками пруссаков, все еще наведенными на столицу. После первых заседаний в Бордо господин Тьер, выбранный в двадцати шести департаментах, облеченный всей полнотой исполнительной власти, стал в глазах Мориса чудовищем, способным на любой обман и любые преступления. И Морис не мог успокоиться; мир, заключенный монархическим Собранием, казался ему величайшим позором; Морис сходил с ума при одной мысли о тяжких условиях – контрибуции в пять миллиардов, сдаче Меца, уступке Эльзаса, о золоте и крови, которые польются из этой открытой, неисцелимой раны на теле Франции.

И вот, в последних числах февраля, Морис решил дезертировать. Согласно статье договора, солдаты находившиеся в Париже, должны были сложить оружие и вернуться по домам. Морис не стал ждать; ему казалось, что его сердце разорвется, если он покинет улицы доблестного Парижа, побежденного только голодом; Морис бежал, снял тесную меблированную комнату на улице Орти, на вершине холма Мулен, под самой крышей шестиэтажного дома; с этой вышки открывался вид на огромное – море крыш, от Тюильри до Бастилии. Бывший товарищ по юридическому факультету дал ему взаймы сто франков. Впрочем, устроившись в новом жилище, Морис сейчас же записался в батальон национальной гвардии и решил, что ему хватит тридцати су жалованья в день. Мысль о спокойном, себялюбивом существовании в провинции внушала ему ужас. Даже письма сестры, которой он написал после перемирия, сердили его: она убеждала, умоляла его приехать на отдых в Ремильи. Он отказывался, обещал вернуться позднее, когда во Франции больше не будет пруссаков.

Морис стал вести праздную жизнь, бродил по городу, все больше возбуждался. Теперь он уже не страдал от голода; первую белую булку он съел с наслаждением. В те дни было много водки и вина; Париж жил сытно, кутил и пьянствовал напропалую. Но это была по-прежнему тюрьма; у ворот стояли немцы; сложные формальности мешали выйти из города. Общественная жизнь не налаживалась; никакой работы, никакого дела; весь город ждал событий и начинал бродить под ярким солнцем рождающейся весны. Во время осады хоть тело утомлялось от военной службы, голова была занята, а теперь население сразу впало в полную праздность, оставаясь отрезанным от всего мира. Морис, как и все, бродил с утра до вечера, впивал воздух, отравленный всеми зачатками безумия, уже несколько месяцев исходившего от толпы. Неограниченная свобода, которой пользовались парижане, действовала разрушительно. Морис читал газеты, посещал собрания, иногда, слыша уж слишком глупые речи, пожимал плечами, но возвращался домой все-таки одержимый мыслью о насилиях, готовый на отчаянные поступки во имя того, что он считал правдой и справедливостью. И в своей комнатушке, откуда был виден весь город, он по-прежнему грезил о победе, убеждал себя, что можно еще спасти Францию, спасти Республику, пока не подписан мир.

Первого марта пруссаки должны были войти в Париж; из всех сердец вырвался крик ненависти и гнева. На собраниях Морис слышал обвинения, выдвинутые против Национального собрания, против Тьера и людей, захвативших власть после 4 сентября и не пожелавших уберечь великий, героический город от небывалого позора. Однажды Морис сам пришел в ярость, потребовал слова и заявил, что весь Париж должен погибнуть на укреплениях, но не впустить ни одного пруссака. В населении, обезумевшем от голода, от бесконечного томления и вынужденной праздности, одержимом кошмарами, подтачиваемом подозрениями, созданными собственным воображением, естественно, назревал гнев, почти открыто готовилось вооруженное восстание. Это был один из тех нравственных переворотов, которые можно наблюдать после всех длительных осад, – избыток обманутой любви к отечеству, которая, напрасно воспламенив души, превращается в слепую потребность мщения и разрушения. Центральный комитет, избранный делегатами национальной гвардии, протестовал против всякой попытки разоружить Париж. На площади Бастилии произошла крупная манифестация, с красными флагами, пламенными речами, огромным стечением народа, убийством несчастного полицейского, которого привязали к доске, бросили в канал и прикончили камнями. А через два дня, ночью 26 февраля, Мориса разбудила зоря и набат: по бульвару Батиньоль шли толпы мужчин и женщин, тащили пушки; Морис сам впрягся в одно орудие вместе с двадцатью парижанами, узнав, что народ захватил эти пушки на площади Ваграм, чтобы Национальное собрание не выдало их пруссакам. Здесь было сто семьдесят орудий без запряжек; народ, в неистовом порыве, подобно орде варваров, спасающих своих богов, тянул их на веревках, подталкивал и довез до самой вершины Монмартра. 1 марта пруссакам пришлось удовольствоваться тем, что они заняли всего на один день квартал Елисейских полей; и когда победители, словно испуганное стадо, теснились за городскими заставами, угрюмый Париж не шевелился, улицы были пустынны, дома заперты, весь город словно вымер, окутанный черным крепом скорби.

Прошло еще две недели; Морис перестал сознавать, как проходит его жизнь; он ждал, он чувствовал приближение чего-то неопределенного и чудовищного. Мир был окончательно заключен; Национальное собрание должно было обосноваться в Версале 20 марта; но Морис не допускал мысли, что это конец, он верил: немцев еще постигнет страшное возмездие. 18 марта утром он получил письмо от Генриетты; она снова умоляла его вернуться в Ремильи, нежно угрожая приехать в Париж, если он и впредь будет отказывать ей в этой великой радости. Она сообщала известия о Жане, писала, что он в конце декабря уехал из Ремильи, чтобы присоединиться к Северной армии, заболел злокачественной лихорадкой, попал в бельгийский лазарет, а педелю назад написал ей, что, невзирая на слабость, едет в Париж, решив вступить там в армию. В конце письма Генриетта просила брата сообщить ей точные сведения о Жане, как только Морис увидит его. Перечитывая это письмо, Морис погрузился в сладостные воспоминания. Генриетта – горячо любимая сестра, Жан – брат в беде и страдании. Боже мой! Как эти дорогие существа далеки от его всегдашних мыслей теперь, когда в нем растет такая буря! Сестра писала, что не могла дать Жану адрес Мориса на улице Орти, и Морис решил немедленно навести справки в военных канцеляриях, чтобы разыскать Жана. Но едва он дошел до улицы Сент-Оноре, как встретил двух товарищей по батальону; они рассказали ему о том, что произошло ночью и утром на Монмартре, и все трое сломя голову побежали туда.

О, этот день 18 марта! Каким восторгом и решимостью он преисполнил Мориса! Впоследствии Морис не мог припомнить в точности, что он говорил, что делал. Он только помнил, как сначала бежал во весь дух, разъяренный внезапной попыткой правительственных войск разоружить Париж, отнять на рассвете монмартрские пушки. Уже два дня Тьер, вернувшись из Бордо, явно замышлял этот удар, чтобы Национальное собрание в Версале могло безопасно провозгласить монархию. Еще Морис вспоминал, что к девяти часам он очутился на самом Монмартре, с воодушевлением слушая рассказы о победе, рассказы о том, как втихомолку прибыли версальцы, как, по счастью, запоздали лошади, как это дало время бойцам национальной гвардии взяться за оружие, как солдаты не посмели стрелять в женщин и детей, подняли ружья прикладами вверх и братались с пародом. Еще он вспомнил, как ходил по Парижу уже в двенадцать часов дня, понимая, что Париж принадлежит Коммуне, хотя не было даже боя: Тьер и министры бежали из министерства иностранных дел, где они собрались; все правительство бросилось в Версаль, из тридцати тысяч солдат правительственных войск, спешно приведенных в Париж, было убито больше пяти тысяч. И еще он вспомнил, что к половине шестого, на углу бульвара, в кучке буйных парижан, он без всякого негодования слушал страшное сообщение об убийстве генералов Леконта и Клемана Тома. А, генералы! Он вспоминал седанских генералов, этих кутил, этих тупиц. Одним больше, одним меньше! Не важно! Остальную часть дня он пребывал в том же восторженном состоянии, все события для него преображались; восстание, которого жаждали, казалось, даже камни мостовых, разрослось и сразу, в силу своего неожиданного, но неизбежного торжества, победило и в десять часов вечера отдало ратушу во власть членов Центрального комитета, которые сами удивились, очутившись там.

Но в памяти Мориса осталось еще одно отчетливое воспоминание: внезапная встреча с Жаном. Уже три дня Жан находился в Париже, приехав сюда совсем без денег, изможденный, измученный двухмесячной лихорадкой, которая его задержала в брюссельском лазарете; найдя бывшего капитана 106-го полка Раво, он сразу поступил добровольцем в новую роту 124-го полка, которой командовал капитан. Жан теперь снова был в чине капрала. В тот вечер он как раз вышел последним из казармы принца Евгения, направляясь со своим отделением на левый берег, где было приказано собраться всей армии, как вдруг на бульваре Сен-Мартен его отряд остановила толпа. Раздались крики, угрозы обезоружить солдат. Жан невозмутимо отвечал, чтобы от него отвязались, все это его не касается, – он; хочет только выполнить приказ начальства и никому не делает зла. Но вдруг послышался возглас изумления, подошел Морис, бросился Жану на шею и братски поцеловал его.

– Как? Это ты?.. Сестра мне писала. А я хотел сегодня утром навести справки о тебе в военных канцеляриях!

От радости глаза Жана затуманились слезами.

– Да это ты, голубчик! Как я рад!.. Я тоже тебя искал; но как тебя найти в этом проклятущем большом городе?

Толпа все еще гудела; Морис обернулся и сказал:

– Граждане! Дайте мне с ними поговорить! Это славные ребята, я за них отвечаю.

Он взял Жана за обе руки и, понизив голос, спросил:

– Ты ведь останешься с нами, правда?

Жан взглянул на него с изумлением.

– Как это «с нами»?

Морис возмущенно заговорил о правительстве, об армии, напомнил обо всех страданиях, стал объяснять, что наконец народ возьмет власть в свои руки, накажет тупиц и трусов, спасет Республику. Жан слушал, старался понять, но его спокойное крестьянское лицо все больше омрачалось от печали.

– Ну нет, ну нет, голубчик! Ради таких дел я не останусь… Капитан приказал мне идти с моими ребятами в Вожирар, я и пойду. Будь там сам черт, я все-таки пойду. Это само собой понятно, ты ведь и сам должен это знать.

Он простодушно рассмеялся и прибавил:

– Лучше ты пойди с нами!

Но Морис с неистовым возмущением выпустил руки Жана. Несколько мгновений они еще стояли друг против друга, Морис – во власти отчаянного безумия, обуявшего весь Париж, во власти недуга, возникшего издавна, от скверной закваски последнего царствования; Жан – сильный своим невежеством и рассудительностью, здоровый духом благодаря тому, что вырос далеко от Парижа, на земле труда и бережливости. И все же они были братьями; их связывали крепкие узы, и, когда вдруг произошла давка и они разлучились, им было больно оторваться друг от друга.

– До свидания, Морис!

– До свидания, Жан!

Толпу оттеснил на тротуары 79-й полк, выйдя сомкнутым строем из-за угла соседней улицы. Снова послышались крики, но никто не осмелился преградить дорогу солдатам, которых вели офицеры. А вслед за ними удалось двинуться дальше и отделению 124-го полка.

– До свидания, Жан!

– До свидания, Морис!

Они в последний раз махнули друг другу рукой, уступая неизбежности этой насильственной разлуки, но сердце каждого было переполнено любовью.

В последующие дни Морис забыл о Жане среди необычайных, стремительно развивавшихся событий. Девятнадцатого Париж проснулся без правительства и скорее удивился, чем испугался, узнав, что ночью в панике бежали в Версаль правительственные войска, государственные учреждения, министры; погода стояла великолепная, и в то прекрасное мартовское утро парижане спокойно вышли на улицу поглядеть на баррикады. Большая белая афиша Центрального комитета, призывавшая народ произвести выборы в Коммуну, казалось, была составлена вполне благоразумно. Все удивлялись только тому, что она подписана совсем незнакомыми именами. На заре Коммуны Париж был против Версаля. Одержимый подозрениями, он с негодованием вспоминал все, что выстрадал. В городе царила полная анархия, происходила борьба между мэрами и Центральным комитетом; мэры тщетно пытались примириться с ним, а Центральный комитет еще не был уверен, вся ли объединенная национальная гвардия за него, и по-прежнему требовал только муниципальных свобод. Первая стрельба по мирной манифестации на Вандомской площади и кровь нескольких жертв, обагрившая мостовую, вызвали в городе панику – народ содрогнулся от ужаса. И в то время как торжествующее восстание окончательно захватило все министерства и государственные учреждения, Версаль трепетал от злобы и страха, правительство спешило собрать достаточное количество войск, чтобы отбить предстоящее нападение. Спешно были вызваны лучшие части Северной и Луарской армий; в какие-нибудь десять дней под Версалем собрали около восьмидесяти тысяч человек и почувствовали опять уверенность в своих силах настолько, что уже 2 апреля две дивизии открыли военные действия и отняли у коммунаров Пюто и Курбвуа.

Только на следующий день перед Морисом, выступившим со своим батальоном против Версаля, возникло, среди лихорадочных воспоминаний, грустное лицо Жана, кричавшего ему: «До свидания!» Атака версальцев ошеломила и возмутила национальную гвардию. Три колонны, тысяч пятьдесят человек, ринулись с утра через Буживаль и Медон, чтобы захватить монархическое Собрание и убийцу Тьера. Это была та стремительная вылазка, которой так пламенно требовали во время осады, и Морис, размышляя, где он увидит Жана, решил, что верней всего среди убитых на поле боя. Но парижане потерпели поражение; батальон Мориса только подходил к плоскогорью Бержер, по дороге в Рюэль, как вдруг в ряды бойцов попали снаряды с Мон-Валерьена. Все остолбенели; одни считали, что форт занят их товарищами, другие рассказывали, будто комендант обязался не стрелять. Бойцами овладел безумный страх; батальоны обратились в бегство, вернулись в Париж, а головная часть колонны, захваченная обходным движением генерала Винуа, погибла в Рюэле.

Избежав бойни, еще трепеща после сражения, Морис чувствовал одну лишь ненависть к так называемому правительству порядка и законности, которое терпит поражение при каждой стычке с пруссаками и находит в себе мужество только для побед над Парижем. А немецкие армии все еще стоят здесь, от Сен-Дени до Шарантона, тешатся прекрасным зрелищем гибели целого народа! И мрачно настроенный, жаждавший разрушения Морис одобрял первые насильственные мероприятия: возведение баррикад, преграждающих улицы и площади, арест заложников – архиепископа, священников, бывших чиновников. Уже с обеих сторон начались жестокости: версальцы расстреливали пленных, парижане объявили, что за каждого расстрелянного сторонника Коммуны они расстреляют трех заложников. И последние остатки благоразумия, еще оставшиеся у Мориса после стольких потрясений и разгрома, унес ветер ярости, который дул отовсюду. Коммуна казалась Морису мстительницей за весь пережитый позор, избавительницей, принесшей каленое железо, очистительный огонь. Он сознавал все это пока не вполне ясно, но, как у образованного человека, у него возникали классические воспоминания о торжествующих вольных городах, о союзах богатых провинций, предписывающих свой закон миру. Если Париж победит, он в ореоле славы восстановит Францию на основах справедливости и свободы, построит новое общество, сметя прогнившие обломки старого. Правда, после выборов его несколько удивили имена членов Коммуны: то была необычайная смесь умеренных, революционеров, социалистов разных толков; им и было вверено великое дело. Многих из этих людей он знал и считал их весьма заурядными. Не столкнутся ли лучшие из них, не уничтожат ли друг друга в путанице идей, которые они проповедуют? Но в день торжественного провозглашения Коммуны на площади Ратуши, когда гремели пушки и красные флаги победно развевались на ветру, ему хотелось все забыть, его снова окрылила безмерная надежда. И в остром приступе недуга, достигшего предела, среди обманов одних людей и восторженной веры других, опять возникло самообольщение.

Весь апрель Морис сражался под Нейи. Ранняя, весна быстро расцветала сиренью; бои шли среди нежной зелени садов, бойцы национальной гвардии возвращались вечером с букетами цветов в дулах ружей. Теперь в Версале собралось столько войск, что из них смогли сформировать две армии – одну на первой линии, под начальством маршала Мак-Магона, другую, резервную, под начальством генерала Винуа. А у Коммуны было около ста тысяч мобилизованных бойцов национальной гвардии и почти столько же солдат в местной гвардии; из них в действительности сражалось не больше пятидесяти тысяч. И с каждым днем все ясней становился план атаки, принятый версальцами: после Нейи они заняли Бекон, потом Аньер – просто для того, чтобы укоротить линию окружения: они рассчитывали войти в Париж через Пуэн-дю-Жур, как только возьмут приступом вал при поддержке перекрестного огня с форта Мон-Валерьена и форта Исси. Мон-Валерьен был в их руках; теперь они всеми силами старались овладеть фортом Исси и атаковали его, пользуясь бывшими позициями пруссаков. С середины апреля перестрелка и канонада уже не прекращались. В Леваллуа, в Нейи шли беспрерывные бои; стрелки вели огонь днем и ночью, ежеминутно. Крупные орудия, установленные на бронированных поездах, двигались по окружной железной дороге и стреляли по Аньеру, поверх Леваллуа. В Ванве и особенно в Исси неистовствовала артиллерийская стрельба; в Париже все стекла дрожали, как в самые тяжелые дни осады. И 9 мая, когда после первого штурма форт Исси попал в руки версальцев, поражение Коммуны стало неизбежным, и в паническом ужасе она приняла опаснейшие решения.

Морис одобрял создание Комитета общественного спасения. Он вспоминал страницы из истории; ведь пробил час крутых мер, если хотят спасти отечество! Только при одном насилии его сердце сжалось от тайной боли: при свержении Вандомской колонны. Он упрекал себя за это, как за детскую слабость; в его памяти все еще звучали рассказы деда о битвах под Маренго, под Аустерлицем, Иеной, Эйлау, Фридландом, Ваграмом, Москвой, и от этих эпических повествований он все еще трепетал. Но срыть до основания дом убийцы Тьера, взять заложников в качестве гарантия и угрозы – ведь это справедливое возмездие Версалю, который все яростней обстреливал Париж, пробивая снарядами крыши, убивая женщин! В Морисе рождалась мрачная потребность в разрушении, по мере того как приближался конец его мечты. Если идея суда и отмщения должна потонуть в крови, пусть же разверзнется земля, преобразившись в этом космическом перевороте, обновляющем жизнь! Пусть лучше рухнет, пусть сгорит Париж, как огромный жертвенный костер, чем вернется к своим порокам, к своим бедам, к старому строю, растленному гнусной несправедливостью! Морису грезился еще другой, великий черный сон: испепеленный гигантский город, дымящиеся головни на обоих берегах Сены; язва, исцеленная железом, безыменная, беспримерная катастрофа, из которой возникнет новый народ. Мориса все больше и больше волновали ходившие слухи: под целые кварталы города якобы подведены мины, катакомбы набиты порохом, все исторические памятники готовы взорваться, электрические провода соединяют минные камеры, чтобы все они могли вспыхнуть сразу от одной искры, собраны значительные запасы воспламеняющихся веществ, особенно керосина, чтобы превратить улицы и площади в потоки, в моря пламени. Коммуна поклялась: если версальцы войдут в Париж, ни один из них не переступит баррикад, преграждающих каждый перекресток, мостовые расступятся, здания рухнут, Париж запылает и поглотит все.

И если Мориса захватила эта безумная мечта, то виною было затаенное недовольство самой Коммуной. Он разочаровался в ее руководителях, чувствовал, что она неспособна справиться с положением, слишком задергана людьми противоположных убеждений, становится непоследовательной, приходит в отчаяние и совершает нелепости, по мере того как растет угроза.

Коммуна не могла осуществить ни одного из всех обещанных ею преобразований, и Морис уже был уверен, что она не оставит после себя ничего устойчивого. Но главным злом являлось раздиравшее ее соперничество, тайная подозрительность, возникшие у каждого члена Коммуны. Многие из них – умеренные или испуганные – уже не присутствовали на заседаниях. Некоторые действовали под ударами событий, трепетали перед возможной диктатурой, и наступил час, когда в революционных собраниях поднялась грызня между отдельными группами во имя спасения отечества. После Клюзере и Домбровского навлек на себя подозрения Россель. Даже Делеклюз, назначенный гражданским делегатом по военным делам, при всем своем влиянии не мог ничего поделать. И великая созидательная работа пошла Прахом, не удавалась, и с каждым часом все ширилась пустота, возникшая вокруг этих людей, пораженных бессилием, доведенных до отчаяния.

А в Париже нарастал ужас. Париж, разъяренный сначала против версальцев, терзался муками, порожденными осадой, и теперь отходил от Коммуны. Принудительная вербовка в армию, приказ о призыве всех мужчин до сорока лет раздражали спокойных обывателей и приводили их к повальному бегству: люди уходили через Сен-Дени, переодевшись, с подложными, якобы эльзасскими, документами, спускались под покровом ночи в крепостной ров на веревке или по лестнице. Богатые буржуа давно уехали. Не открылась ни одна фабрика, ни один завод. Ни торговли, ни работы; продолжалось праздное существование в тревожном ожидании неизбежной развязки. А народ все еще жил только на жалованье бойцов национальной гвардии, на тридцать су, которые выплачивались теперь из миллионов, реквизированных в банке; многие и сражались ради этих тридцати су; в сущности, эти деньги для многих служили поводом примкнуть к восстанию. Целые кварталы опустели, лавки закрылись, дома вымерли. Под ярким солнцем восхитительного мая на безлюдных улицах встречались только суровые похороны коммунаров, убитых в борьбе с версальцами, – шествия без священника, покрытые красными знаменами катафалки, толпы людей с букетами бессмертников. Церкви были закрыты и каждый вечер превращались в клубные залы. Выходили только революционные газеты, все остальные были запрещены. Разрушенный Париж, великий, несчастный Париж, как республиканская столица, по-прежнему питал отвращение к Национальному собранию, но теперь в Париже нарастал страх перед Коммуной, нетерпеливое желание избавиться от нее; передавались страшные рассказы об ежедневных арестах заложников, о целых бочках пороха, спрятанных в подземных сточных каналах, где стоят наготове люди с факелами, ожидая только сигнала.

Раньше Морис никогда не пил, но теперь его подхватила и захлестнула волна всеобщего пьянства. Дежуря на каком-нибудь передовом посту или проводя ночь в караульном помещении, он не отказывался от рюмочки коньяка, а выпивая вторую, разгорячался от запахов спирта, веявших ему в лицо. Так распространялась зараза – беспрерывное пьянство, оставшееся в наследство от первой осады, усилившееся во время второй; у населения, лишенного хлеба, были бочки водки и пива; люди спились и от каждой капли хмелели. 21 мая, в воскресенье вечером, Морис первый раз в жизни вернулся пьяный домой, на улицу Орти, где он время от времени ночевал. День он провел в Нейи, участвовал в перестрелке и пил с товарищами, в надежде преодолеть страшную усталость. Но, обессилев, потеряв голову, он бессознательно дошел до дому и бросился в постель; потом он не мог даже вспомнить, как вернулся. И только на следующий день, когда солнце стояло уже высоко, он проснулся от звуков набата, барабанной дроби и сигнала горнистов. Накануне версальцы, заметив, что одни ворота открыты, беспрепятственно вошли в Париж.

Морис наспех оделся и с ружьем на ремне за спиной выбежал на улицу; тут же несколько испуганных товарищей в мэрии его района рассказали ему о том, что произошло вечером и ночью, но кругом была такая сумятица, что ему было трудно понять, в чем дело. Уже десять дней форт Исси и мощная батарея в Монтрету, которым помогал форт Мон-Валерьен, громили крепостной вал; у ворот Сен-Клу уже нельзя было держаться; версальцы собирались начать штурм на следующий день, но вдруг какой-то прохожий заметил, что никто больше не охраняет ворот, и знаками подозвал часовых, стоявших у траншеи, в каких-нибудь пятидесяти метрах. Не заставив себя ждать, вошли две роты 37-го линейного полка, а за ними – весь 4-й корпус под командованием генерала Дуэ. Всю ночь беспрерывным потоком вливались в город войска. В семь часов к мосту Гренель спустилась дивизия Верже и направилась в Трокадеро. В девять часов генерал Кленшан взял Пасси и Ла-Мюэт. В три часа ночи 1-й корпус расположился лагерем в Булонском лесу, и в то же время дивизия Брюа переправилась через Сену, захватила Севрские ворота и облегчила вступление 2-го корпуса, который под командованием генерала де Сиссей через час занял квартал Гренель. Так двадцать второго утром Версальская армия овладела на правом берегу Трокадеро и Ла-Мюэт, на левом – Гренелем, и все это совершилось на глазах у остолбеневших, разгневанных и растерянных сторонников Коммуны, которые кричали о предательстве, обезумев при мысли о неизбежном разгроме.

Поняв, что произошло, Морис сразу почувствовал: это – конец, остается только погибнуть. Но набат гремел, барабаны грохотали еще сильней; женщины, и даже дети, воздвигали баррикады, на улицах лихорадочно собирались батальоны и поспешно занимали боевые посты. Уже в двенадцать часов дня вечная надежда возрождалась в сердцах восторженных солдат Коммуны: они решили победить, заметив, что версальцы почти не двинулись с места. Парижане опасались, что правительственная армия через два часа уже займет Тюильри, но она действовала с необычайной осторожностью, наученная горьким опытом своих поражений, применяя ту же тактику, которую так сурово преподали ей пруссаки. В ратуше Комитет общественного спасения и делегат по военным делам Делеклюз руководили обороной. По слухам, они с презрением отвергли последнюю попытку примирения. Это придало всем мужества; в победе Парижа опять не сомневались; везде готовилось отчаянное сопротивление: атака предстояла неистовая; в обеих армиях сердца горели ненавистью, распаленной ложными сведениями и жестокостью. Этот день Морис провел недалеко от Марсова поля и от Дома инвалидов; отстреливаясь, он медленно отступал от улицы к улице. Он не мог найти свой батальон и сражался среди незнакомых товарищей, незаметно очутившись вместе с ними на левом берегу Сены. К четырем часам они стали защищать баррикаду, которая заграждала Университетскую улицу, при выходе на Эспланаду, и оставили ее только в сумерки, узнав, что дивизия Брюа, двигаясь по набережной, захватила Законодательный корпус. Они чуть не попали в плен, с большим трудом добрались до улицы Де-Лилль, пройдя кружным путем по улице Сен-Доминик и улице Бельшас. С наступлением темноты Версальская армия занимала линию, которая начиналась от ворот Ванв, проходила через Законодательный корпус, Елисейский дворец, церковь Сент-Огюстен, вокзал Сен-Лазар и заканчивалась у ворот Аньер.

Следующий день, вторник 23 мая, весенний, светлый и теплый, был для Мориса страшным днем. Несколько сот коммунаров, среди которых вместе с бойцами из разных батальонов находился и Морис, еще удерживали весь квартал от набережной до улицы Сен-Доминик. Но большинство расположилось на улице Де-Лилль, в садах больших особняков. Морис спокойно заснул на лужайке у дворца Почетного легиона. С утра он думал, что версальские войска выйдут из Законодательного корпуса и оттеснят их за прочные баррикады на улице Дю-Бак. Но прошло несколько часов, а версальцы все не начинали атаки. Происходила лишь беспорядочная перестрелка с одного конца улицы до другого. Версальцы не спеша, осторожно выполняли свой план; они твердо решили не нападать с фронта на террасу Тюильри – грозную крепость повстанцев, а наступать двойным путем – справа и слева, вдоль укреплений, завладеть сначала Монмартром и Обсерваторией, а потом быстро развернуться и захватить в огромную сеть все центральные кварталы. К двум часам дня Морис услышал, что над Монмартром уже развевается трехцветный флаг; три армейских корпуса одновременно атаковали мощную батарею на Мулен-де-ла-Галет, бросив свои батальоны на холм, с севера и запада, по улицам Лепик, Де-Соль и Дю-Мон-Сени; батарея была захвачена; победители хлынули в Париж, захватили площадь Сен-Жорж, Нотр-Дам-де-Лорет, мэрию на улице Друо, здание Новой оперы, а на левом берегу Севы обходным движением, начавшимся с Монпарнасского кладбища, достигли площади д’Анфер и Конного рынка. Эти быстрые успехи версальцев вызывали в парижанах изумление, ярость, ужас. Как? За каких-нибудь два часа взят Монмартр, доблестный Монмартр, неприступный оплот восстания?! Морис заметил, что ряды редеют, товарищи, боясь мести, дрожа, бегут потихоньку вымыть руки и переодеться. Пронесся слух, что сторонников Коммуны обходят с тыла через Круа-Руж и версальцы готовятся атаковать этот район. Баррикады на улицах Мартиньяк и Бельшас были уже взяты; в конце улицы Де-Лилль замелькали красные штаны версальцев. И скоро остались только самые убежденные защитники Коммуны – Морис и еще человек пятьдесят, решившие погибнуть, но сначала перебить как можно больше версальцев, которые расправлялись с коммунарами, как с бандитами, и расстреливали пленных за линией огня. Второй день нарастала лютая ненависть, продолжалось взаимное истребление; повстанцы погибали за свою мечту, а Версальская армия, кипящая реакционными страстями, остервенела от необходимости сражаться еще и еще.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю