Текст книги "Убийство в Орсивале"
Автор книги: Эмиль Габорио
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
IX
Обратно пошли не по той дороге, по которой шли утром, а по узенькой тропинке, по диагонали спускавшейся к железному мосту. Это был кратчайший путь до трактирчика, где Лекок оставил свои вещи.
Всю дорогу старый судья беспокоился о Куртуа.
– Что у него за несчастье случилось? – обратился он к доктору Жандрону. – Не письмо ли это от его дочери Лоранс, за которой посылали?
Подошли к «Верному гренадеру».
– Ах, господин мировой судья! – воскликнул трактирщик. – Какое несчастье! Входите, входите! В зале много гостей, которые видели убийц. Но какой негодяй Жан Берто! Каков Геспен! Обязательно пойду в Корбейль посмотреть, как их будут выводить на эшафот.
Тем временем Лекок вошел в трактир за своими вещами. Кто он такой, теперь уже не составляло тайны ни для кого. Сегодня утром с ним здесь обошлись довольно нелюбезно, приняв его за приказчика в отставке, теперь на его вопрос, сколько с него следует, жена трактирщика обиделась и сказала: «Ничего».
Когда он вышел из трактира со своими вещами, отец Планта сказал:
– Пойдемте скорее! Хочется узнать что-нибудь о нашем несчастном мэре.
У калитки дома они увидели десятка с полтора женщин. Между ними стоял слуга Баптист, который разглагольствовал и размахивал руками. Но при приближении мирового судьи, которого все побаивались, кумушки, как дробь, разлетелись в разные стороны. Неожиданное появление судьи заметно смутило и Баптиста, разочарованного бегством своих слушательниц на самом интересном месте.
– Ах, сударь! – воскликнул он. – Какой случай! Я ведь бежал вас искать…
– Разве я нужен твоему хозяину?
– Когда мы возвратились сюда из Вальфелю, хозяин, как ураган, бросился в гостиную, где, вся в слезах, сидела хозяйка. Он был так взволнован, что едва мог говорить. «Что такое? Что случилось?» – спросил он. Тогда хозяйка, которая тоже лишилась языка, протянула ему письмо от барышни, бывшее у нее в руке.
Все трое во время рассказа Баптиста стояли как на угольях, и им казалось, что он тянет и никогда его не закончит.
– Ну-с, – продолжал Баптист, – хозяин взял письмо и приблизился к окошку, чтобы лучше его разглядеть. Одним взглядом он прочитал его все. А потом он вдруг как закричит! А сам руками вот этак, вот этак, точно плавающая собака, повернулся два раза вокруг своей оси и бух на пол, как мешок с мукой! На том дело и кончилось.
– Умер! – воскликнули все трое разом.
– Нет, зачем же… – ответил Баптист. – Пожалуйте заглянуть…
Поставив свой чемодан на землю, Лекок схватил правой рукой Баптиста за руку, а левой погрозил ему изогнутой палкой.
– Я тебя прошу серьезно закончить свой рассказ, – сказал он ему.
Баптист испугался, искоса поглядел на палку и заспешил:
– С хозяином случился припадок. Весь дом перевернулся вверх дном. Все потеряли голову, за исключением только одного меня. Тогда мне в голову пришла мысль бежать за доктором, и я бросился искать, кто первый попадется под руку. Доктор Жандрон так доктор Жандрон, аптекарь так аптекарь, все равно! На мое счастье, на углу улицы я встретил Робело, костоправа. «Иди скорее за мной!» – сказал я ему. Он пошел за мной, разогнал всех, кто окружал хозяина, и пустил ему кровь из обеих рук. Немного времени спустя хозяин вздохнул, открыл глаза и наконец заговорил. Теперь уже он совсем пришел в себя, лежит на диване в гостиной и горько плачет. Мне сказали, что он хочет повидаться с вами, господин мировой судья, и я тотчас же со всех ног…
– А барышня Лоранс?.. – спросил отец Планта дрогнувшим голосом.
– О, не спрашивайте, господа, – ответил Баптист, встав в трагическую позу. – Это раздирает душу!
Мировой судья и доктор не стали его дальше слушать и вошли. Вслед за ними вошел и Лекок.
– Отнеси мой чемодан к мировому судье, живо! – крикнул он Баптисту, которого сроду не ругали и которого это заставило задрожать и во всю прыть броситься исполнять указание.
Приход отца Планта вывел Куртуа из того отупевшего состояния, в которое он был погружен. Он поднялся и, покачиваясь, тотчас же упал на руки старику судье.
– Ах, милый друг, – пробормотал он прерывающимся голосом. – Я так несчастен. Я так несчастен!
Никто не узнал бы в нем прежнего мэра: так он изменился. За какие-нибудь два-три часа он постарел на двадцать лет. И, по-видимому бессознательно, он повторял только одно слово:
– Несчастен! Несчастен!
Старый судья уложил Куртуа снова на диван, сев около него, взял его за обе руки и старался его утешить в его беспредельной скорби.
– Ах, мой друг, – простонал Куртуа, – вы всего не знаете. Если бы она умерла здесь, среди нас, окруженная близкими ей людьми, согретая до самого последнего своего вздоха нашей лаской, мое отчаяние было бы бесконечно, но все-таки слабо по сравнению с тем, какое убивает меня сейчас. Если бы вы только знали, если бы только вам было известно…
Отец Планта вздрогнул, испугавшись того, что ему придется услышать.
– Кто может мне сказать, – продолжал мэр, – где и как она умерла? Дорогая Лоранс, некому тебя спасти, некому услышать твой предсмертный стон. Что случилось с тобой, такой молодой, такой счастливой?..
В отчаянии он вскочил и закричал:
– Пойдемте, Планта, пойдемте поскорее в морг!
Но тут же он снова упал и только едва слышно прошептал страшное слово «морг».
– В морг…
Видя эту душераздирающую сцену, все присутствующие стояли молча и неподвижно, затаив дыхание.
– Я ваш друг, – проговорил отец Планта, – вы знаете это, я ваш лучший друг. Говорите, доверьтесь мне, что случилось?
– Извольте… – ответил Куртуа. – Слушайте.
Но слезы не дали ему говорить. Тогда он протянул отцу Планта измятое и мокрое от слез письмо и сказал ему:
– Вот, прочтите… Это ее последнее письмо.
Отец Планта подошел к столу, на котором горели свечи, и не без труда прочел следующие строки:
«Милые и дорогие мама и папа.
Простите, простите меня, заклинаю вас, простите вашу несчастную дочь за те страдания, которые она вам причинит.
Увы! Я очень виновата, но наказание еще ужаснее. Господи!
В наваждении, охваченная роковою страстью, я забыла все: пример и советы моей святой матери, священный долг и вашу любовь.
Я не умела, нет, я не могла сопротивляться тому, кто плакал у моих ног и клялся мне в вечной любви, а теперь меня бросил.
Теперь все кончено. Я погибла, опозорена. Я беременна и более уже не могу скрывать свою ужасную ошибку.
Не проклинайте меня. Я ваша дочь. Я не могу пережить позора.
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет на свете.
Я убежала от тети, сейчас я далеко, очень далеко, и ничто не изменит моего решения. Здесь окончатся мои мучения и мое отчаяние.
Прощайте, дорогие мама и папа. Прощайте! Отчего я не могу в последний раз умолять вас на коленях о прощении?
Милая мама, добрый папа, сжальтесь над несчастной. Простите ее, забудьте о ней. Пусть моя сестра Люсиль никогда не узнает о моей судьбе…
Прощайте в последний раз. Я бодро иду навстречу смерти. Мне помогает осознание чести.
Последняя молитва о вас, и последняя моя мысль – тоже о вас.
Ваша бедная Лоранс».
Крупные слезы катились из глаз судьи, когда он читал это полное отчаяния письмо.
– Подлец! – проговорил он едва слышным голосом.
Куртуа услышал его.
– Да, да, подлец! – воскликнул он. – Подлец этот несчастный обольститель, который теперь скрылся, оставив меня оплакивать мое сокровище, мою бедную дочь. Она вовсе не знала жизни. Он шептал ей на ухо слова любви, от которых бьется сердце у молодой девушки, она полюбила его, отдалась ему, и вот он теперь ее бросил. О, если бы я только знал, если бы только я понимал!..
Куртуа остановился. Свет разума блеснул ему в этой пропасти отчаяния, в которую он упал, и он сказал:
– Этот подлец не кто иной, как граф Треморель! Это он погубил мою дочь! – Но, вспомнив про убийство в Вальфелю, с глубоким разочарованием продолжал: – И не иметь возможности отомстить! Теперь он мертв. Он пал под ударом убийц менее жестоких, чем он сам.
Он закрыл лицо руками, и рыдания заглушили его голос. Уже прошло некоторое время, как Лекок, этот стоик в принципах и во всем том, что касалось его профессии, едва сдерживался от слез. Не понимая, что делает, он вышел из тени, где сидел незаметно для других, и, обратившись к Куртуа, сказал:
– Я, агент тайной полиции Лекок, даю вам честное слово, что найду тело вашей дочери Лоранс.
Бедный отец в отчаянии ухватился за это обещание, как утопающий за соломинку.
– Благодарю вас! – воскликнул он. – Вы честный человек. Я плохо относился к вам, в своей глупой гордости я говорил с вами свысока. Простите меня. Все это глупые предрассудки… Благодарю вас еще раз… Мы поставим на ноги всю полицию, мы обшарим всю Францию; если понадобятся деньги, то они у меня есть… У меня миллионы – возьмите их…
Силы его подошли к концу, он закачался и без чувств упал на диван.
В эту же минуту судья подбежал к госпоже Куртуа, которая до сих пор в изнеможении сидела в кресле. Поглощенная горем, она, казалось, ничего не видела и не слышала.
– Сударыня! – обратился он к ней. – Сударыня!..
Она дрожала и, точно помешанная, пыталась подняться с места.
– Это я виновата, – сказала она. – Это моя тяжкая вина. Мать должна уметь читать сердце дочери, как книгу. А я не могла догадаться, что у Лоранс была тайна. Я скверная мать…
В свою очередь подошел к ней и доктор.
– Сударыня, – произнес он повелительным тоном, – необходимо немедленно уложить в постель вашего мужа. Состояние его серьезное, и сон ему крайне необходим. Я помогу вам сделать лекарство…
– Господи!.. – восклицала бедная женщина, ломая руки. – Господи!..
И страх нового несчастья придал ей сил, она позвала прислугу и распорядилась о том, чтобы Куртуа отнесли в его спальню.
Она также поднялась туда, а за нею последовал и доктор.
Таким образом, в гостиной остались только трое, а именно мировой судья, Лекок и костоправ Робело, который все это время стоял у двери.
– Вы здесь? – воскликнул мировой судья.
Знахарь почтительно улыбнулся.
– Да, господин мировой судья, – ответил он. – Я к вашим услугам.
– Значит, вы подслушивали?
– Никак нет, господин судья. Я поджидаю госпожу Куртуа, не прикажет ли она чего-нибудь?
Внезапная идея осенила вдруг отца Планта. Выражение его глаз изменилось. Он знаком призвал Лекока к вниманию и, обратившись к знахарю, сказал:
– Подойдите сюда, Робело.
Одним взглядом Лекок оценил этого человека.
Знахарь с улыбками и поклонами сделал несколько шагов по гостиной.
– Я хочу поздравить вас с успехом, – обратился к нему Планта. – Ваше кровопускание господину Куртуа достигло цели. Удар вашего ланцета спас ему жизнь.
– Весьма возможно… – ответил знахарь.
– Господин Куртуа щедр. За эту великую услугу он отблагодарит вас.
– Я ничего не требую. Слава богу, я ни в чем не нуждаюсь. Заплатят, сколько следует за кровопускание, – и на том спасибо!
– Я знаю, что вы очень искусный и опытный человек. Доктор Жандрон, у которого вы служили ранее, расхваливал мне ваши познания.
Знахарь нервно передернул плечами, едва заметно, но это все-таки не ускользнуло от взгляда отца Планта.
– Да, – продолжал отец Планта, – милейший доктор доказывал мне, что никогда еще не встречал в своей лаборатории такого внимательного ученика, как вы. «Робело, – сказал он, – имеет необычайную способность к химии. Он лучше меня разбирается в самых трудных комбинациях».
– Я старался. Притом мне хорошо платили, и я всегда любил науки.
– Вы прошли у доктора Жандрона отличную школу, Робело. Его изыскания чрезвычайно интересны. А его работы и опыты с ядами прямо-таки замечательны.
Беспокойство, мало-помалу овладевающее знахарем, начинало становиться заметным. Его взгляд забегал.
– Да, – ответил он. – Я присутствовал при любопытных опытах.
– А теперь вы даже обрадуетесь, – сказал отец Планта. – На днях доктор собирается совершить одно дело и пригласит вас к себе в помощники.
– Я всегда к услугам моего бывшего хозяина, только бы я был ему нужен.
– Вы будете ему нужны, уверяю вас. Интерес громадный, и дело очень трудное. Вскрывать труп Соврези.
Робело, без сомнения, был готов к чему-то страшному. Но имя Соврези ударило его точно обухом по голове, и смущенным голосом он проговорил:
– Соврези!..
– Да, – продолжал отец Планта. – Соврези эксгумируют. Подозревают, – а ведь юстиция всегда что-нибудь подозревает, – что он умер не совсем естественной смертью.
Знахарь ухватился за стену, чтобы не упасть. Но, сделав над собой героическое усилие, он взял себя в руки и сохранил спокойствие.
– Юстиция может ошибаться, – ответил он, а затем прибавил, искривив губы в улыбке: – Госпожа Куртуа не выходит, меня дома ждут. Имею честь кланяться, господин мировой судья. Честной компании мое почтение!
Робело вышел, и тотчас же послышались его шаги по песку. Он шел, покачиваясь из стороны в сторону, как пьяный.
Когда знахарь удалился, Лекок подошел к отцу Планта и снял перед ним шляпу.
– Вам и карты в руки, – сказал он. – Преклоняюсь перед вами. Вы похожи на моего учителя, великого Табаре. Но пока вы здесь разговаривали с этим бездельником, я тоже не терял времени зря. Я все оглядел, посмотрел под столами и диванами и нашел этот обрывок бумаги.
– А ну-ка покажите.
– Это конверт от письма Лоранс. Вы знаете, где обитает ее тетушка, к которой она поехала погостить?
– Да, в Фонтенбло.
– Отлично. Этот конверт со штемпелем «Париж. Почтовое отделение Сен-Лазар». Но одного штемпеля, конечно, еще мало…
– А все-таки это указание.
– Не совсем… Я позволю себе прочитать письмо Лоранс, которое оставлено здесь, на столе.
Отец Планта недовольно нахмурил брови.
– Да, это неделикатно, – продолжал Лекок, – но цель оправдывает средства! Что делать? Милостивый государь, вы прочитали это письмо, но обдумали ли вы его почерк, взвесили ли вы слова, из которых построены фразы?
– Ах, – воскликнул судья, – я не обманулся! Вас поразила та же самая идея, что и меня!
И в порыве надежды он схватил сыщика за руки и пожал их так, точно был его закадычным другом.
Они принялись за письмо, но в это время на лестнице послышались шаги. Доктор Жандрон показался на пороге.
– Куртуа уже лучше, – сказал он. – Он почти заснул.
– Значит, нам здесь больше нечего делать, – ответил ему мировой судья. – Пойдемте, а то господин Лекок умирает с голоду.
И он повлек своих гостей к себе.
А агент тайной полиции сунул письмо несчастной Лоранс и конверт себе в карман.
X
Всю дорогу они молчали, а когда сели за обед, то он должен был бы пройти более оживленно, но по какому-то молчаливому соглашению доктор, Лекок и отец Планта избегали даже намеков на события, произошедшие в течение дня. А доктор Жандрон затруднился бы сказать, что он ел.
Когда обед был завершен, отец Планта стал выказывать признаки беспокойства по поводу того, что около них суетились слуги. Он подозвал к себе экономку.
– Приготовьте нам кофе в библиотеке, – сказал он ей, – и затем вы свободны. Можете уходить куда вам угодно. Передайте это и Луи.
– Но ведь господа не знают, где их комнаты, – возразила экономка, разочарованная тоном своего господина, исключавшим всякую возможность пошпионить. – Быть может, им что-нибудь понадобится.
– Я сам проведу гостей, – сухо ответил мировой судья, – а если им чего-нибудь не хватит, то все устрою.
Она повиновалась, и все перешли в библиотеку.
Отец Планта достал ящик сигар и предложил гостям.
– Вам, господа, можно поспать, – обратился к друзьям Лекок, – а я вынужден всю ночь не смыкать глаз. Масса писанины. Кроме того, мне нужны кое-какие сведения от господина мирового судьи.
Отец Планта в знак согласия кивнул головой.
– Нам нужно сделать выводы, – продолжал агент тайной полиции, – и подвести итог всем нашим исследованиям. Все ясные факты еще далеко не достаточны для того, чтобы пролить свет на это дело. С такой загадочностью я не встречался уже давно. Положение из опасных, и время не терпит. От наших способностей будет зависеть участь многих невинных. У нас одна версия, у господина Домини – другая, и эта другая основана именно на материальных результатах следствия, тогда как наша состоит из одних лишь предположений, о которых еще можно поспорить.
– Мы имеем в своем распоряжении гораздо больше, чем предположения, – ответил мировой судья.
– Я того же мнения, – добавил и доктор, – но нужны доказательства.
– И я докажу, черт их подери! – воскликнул Лекок. – Дело запутанное, трудное – тем лучше! Если бы оно было простым, то я вернулся бы в Париж и завтра прислал бы сюда кого-нибудь из своих подручных. Экая невидаль легкие ребусы! Для меня необходимы загадки неразрешимые, чтобы над ними стоило поломать голову. Чтобы показать силу, нужна борьба. Мне нужны препятствия – и я их устраню.
Отец Планта и доктор во все глаза смотрели на сыщика: так он сразу преобразился.
– Черт возьми! – продолжал Лекок. – Я счастлив, что свободно и с пользой могу применять на деле свои способности к вычислениям и дедукции. Есть люди, которые помешаны на театре. Этим заражен и я. Только я не понимаю, как можно получать удовольствие от жалких подмостков, где изображается фикция, настолько же далекая от жизни, как свет рампы – от лучей солнца. Получать удовольствие от сантиментов, более или менее хорошо воспроизведенных, но все же фиктивных, по моему мнению, дико. Неужели вы можете весело смеяться над остротами комика, который дома погибает от нищеты? Неужели вы будете плакать над печальной судьбой несчастной актрисы, когда знаете, что по выходе из театра встретите ее на бульваре? Это пошло! Гораздо труднее и гораздо содержательнее, по-моему, комедии настоящие и драмы действительные. Общество – вот мой театр. У меня, в моем театре, мои актеры смеются искренним смехом и плачут настоящими слезами. Преступление совершено – это пролог. Я приезжаю – и начинается первый акт. С одного взгляда я замечаю малейшие нюансы мизансцены, затем я стараюсь проникнуть в действие, группирую персонажи, отдельные эпизоды соединяю в целое, привожу во взаимосвязь все обстоятельства. Вот это представление! Вскоре, с развитием действия, нить моих рассуждений доводит меня до виновного. Я его угадываю, арестовываю или же отпускаю на волю. После этого наступает великая сцена. Подсудимый отпирается, хитрит, старается ввести в заблуждение. Но, вооруженный именно тем оружием, которое я ему даю, судебный следователь сбивает его с толку. Он еще не сознался, но уже сбит с толку. А вокруг этого главного персонажа толпятся персонажи второстепенные, разные сообщники, подстрекатели, друзья, враги, свидетели! Одни ужасные, забитые, жалкие, другие весельчаки и балагуры. А вы не знаете, что такое комизм в ужасе! Моя последняя картина – это суд присяжных. Говорит обвинитель – но он только повторяет мои же идеи. Его фразы – это только узоры на канве, сотканной моим же рапортом. Председательствующий ставит перед присяжными вопросы. Какая торжественная минута! Здесь уже начинается моя собственная драма. Если присяжные ответят: «Нет, не виновен», то это значит, что моя пьеса провалилась и я освистан. Если же, наоборот, они вынесут обвинительный вердикт, то это значит, что моя пьеса прошла с успехом. Мне аплодируют, и я торжествую. На другой же день я отправляюсь к своему главному актеру, хлопаю его по плечу и говорю ему: «Что, миленький? Пропал? А ведь я-то сильнее тебя!»
Зачем Лекок говорил все это? От чистого сердца или играл комедию? Для чего понадобились эти рассуждения?
Не замечая удивления своих слушателей, он достал новую сигару и прикурил ее от лампы. А затем, будто нарочно, невзначай, вместо того чтобы поставить ее на прежнее место, он поместил ее на камин. Благодаря этому вся фигура отца Планта оказалась на ярком свету, тогда как сам сыщик остался в тени.
– Я должен сознаться, что меня редко освистывали, – продолжал сыщик без ложной скромности. – А между тем – я говорю это без всякого фатовства, – как и каждый человек, я имею свою ахиллесову пяту. Я победил демона игры, но я еще не восторжествовал над женщиной. Перед ней я остался в дураках. Да, я, полицейский сыщик, гроза и ужас всех воров и убийц, я, который уже десять лет барахтается в пороке и преступлениях, который отстирывает белье общества, испачканное всевозможными формами разврата, я, который измерил глубину человеческого падения, который все знает, все видит, все слышит, я, Лекок, для этой женщины оказался простым и наивным, как ребенок. Она меня обманывает – я вижу это, она мне лжет – я знаю это, но я стараюсь ей это доказать… и в результате верю ей сам. Уверенность в том, что не можешь быть любимым, представляет собой одно из тех страданий, которые нужно испытать только самому, чтобы постигнуть все их значение. В светлые периоды стараешься встряхнуться, быть себе судьей. Говоришь себе: «Нет, это невозможно, она почти дитя, а я почти старик». Так говоришь себе, а в это время в глубине твоего сердца, более сильный, чем рассудок, чем воля и опыт, мерцает тебе слабый луч надежды, и ты убеждаешь себя словами: «Почем знать? Чем черт не шутит!» И ждешь… А чего? Чуда? Чудес больше не бывает. Знаешь это, а все-таки надеешься.
Лекок остановился. Казалось, что волнение мешает ему говорить.
Отец Планта продолжал методично курить свою сигару, выпуская кольца дыма через равные промежутки времени, но вся его фигура выражала бесконечное страдание, его влажные глаза блуждали, а руки дрожали.
Он поднялся, взял с камина лампу, поставил ее опять на стол и снова сел.
Смысл всей этой сцены вдруг стал ясен для Жандрона.
И в самом деле, нисколько не уклонившись от истины, сыщик испытал на деле одно из самых вероломных средств из своего репертуара. И он узнал все то, что его так интересовало. Зачем было откладывать в долгий ящик?
После минутного молчания Лекок встрепенулся, точно его разбудили, и посмотрел на часы.
– Черт возьми! – воскликнул он. – Я здесь все болтаю, а время-то идет!
– Геспен в тюрьме, – заметил доктор.
– Мы вытащим его туда, – ответил сыщик, – если он окажется невиновным. На этот раз я веду дело, мой роман, как хотите, назовите его, и не пропущу ни одной мелочи. Есть только один факт огромной важности, который я в нем не могу понять.
– Какой? – спросил отец Планта.
– Возможно ли, чтобы Треморель имел какой-нибудь особый резон отыскать что-то, документ, письмо, бумагу – одним словом, какую-нибудь ничтожную безделку, скрытую в его же собственном доме?
– Да, – ответил судья, – это возможно.
– Мне нужно доказательство этого, – сказал Лекок.
Отец Планта подумал.
– Хорошо! – сказал он. – Я убежден, положительно убежден, что если бы госпожа Треморель умерла скоропостижно, то граф перевернул бы весь дом вверх дном, чтобы только найти одну бумагу, которая принадлежала его жене и которую я держал в руках.
– Ну, вот вам и драма! – воскликнул Лекок. – При входе в Вальфелю я, так же как и вы, господа, был поражен ужасным разгромом в его комнатах. Как и вы, я думал, что этот разгром был устроен искусственно. Но я обманулся. В этом меня убедило более внимательное исследование. Правда, убийца все расколотил вдребезги, изломал мебель, изрубил топором кресла, чтобы подумали, что это сделано целой шайкой. Но сквозь этот предумышленный вандализм я мог проследить невольные признаки тщательных, старательных, скажу даже больше – терпеливых поисков. Понадобилось разбить топором то, что открывалось рукой; взломаны те шкафы, которые вовсе не были заперты и в которых торчат в скважинах ключи. Безумие ли это? Ибо в действительности не осталось неосмотренным ни одного места, где могло бы находиться письмо. Выдвижные ящики были разбросаны там и тут, но узкие промежутки между выступами ящиков и желобками мебели, в которые они входили, тоже были осмотрены. Я вижу доказательство этому в том, что на пыли, всегда неизбежной в этих желобках, остались следы пальцев. Книги выброшены прямо в кучу, но все они осмотрены, а некоторые из них даже с таким ожесточением, что попорчены переплеты. Кресла изрезаны ножом с единственной только целью – вскрыть обивку, чтобы осмотреть сиденья. И я сказал себе: негодяи искали деньги, которые были спрятаны, и это были не свои, живущие в замке люди.
– Позвольте-с, – заметил вдруг доктор, – можно жить здесь и в то же время не знать, где спрятаны деньги. Так, Геспен…
– Не перебивайте! – прервал его Лекок. – С другой стороны, я пришел для себя к убеждению, что имеются улики, указывающие на то, что убийцей мог быть только человек, имевший близкую связь с госпожой Треморель, как, например, ее любовник или муж. Таковы тогда были мои идеи.
– А теперь?
– А теперь, – отвечал сыщик, – я больше, чем когда-либо, думаю, что виновным является тот самый человек, труп которого так тщательно искали, а именно сам граф Треморель.
Доктор Жандрон и отец Планта давно уже догадывались о том же самом, но боялись высказать свои подозрения. Они услышали имя Тремореля, произнесенное среди ночи в большой, мрачной комнате этим странным человеком, и оно заставило их задрожать от какого-то невыразимого страха.
– Вот видите, господа, – продолжал Лекок, – судебное следствие представляет собой только разгадку загадки, и больше ничего. Мы знаем жертву, состав преступления и обстоятельства; требуется отыскать неизвестное, икс, то есть виновного. Дело трудное, но исполнимое. Необходимо остановиться на человеке, виновность которого могла бы объяснить собой все обстоятельства, все частности – одним словом, все. Найдите такого человека, и в девяти случаях из десяти это и будет виновный.
Объяснения Лекока были так просты, так логичны, что старик судья и доктор не могли удержаться и воскликнули от удивления: «Браво!»
– Повторим теперь, – продолжал сыщик, – сообразим, объясняются ли все частности преступления в Вальфелю, если мы предположим, что виновником его является сам граф Треморель?
Он хотел продолжать, но доктор Жандрон, сидевший у окна, вдруг вскрикнул:
– В саду кто-то ходит!
Все бросились к окну, но территория была велика, и никого не было видно.
– Вы ошиблись, доктор, – сказал отец Планта, снова усаживаясь в кресло.
Лекок продолжал:
– Предположим теперь, господа, что под влиянием каких-либо обстоятельств, о которых мы узнаем позднее, Треморель доведен был до решения отделаться от супруги. Задумав преступление, граф, естественно, стал обдумывать его исполнение так, чтобы на него не пало подозрение, он обязан был взвесить все последствия и иметь в виду всю опасность своего предприятия. Мы сможем при этом допустить еще то, что он должен был беспокоиться и опасаться чьих-либо поисков в будущем даже в том случае, если бы его жена умерла естественной смертью.
– Что верно, то верно, – одобрил мировой судья.
– Треморель остановился на убийстве своей жены посредством ножа, решив так обставить дело, чтобы подумали, что и он сам убит вместе с ней; таким образом, он все представил так, чтобы подозрение пало на сообщника, в тысячу раз менее виноватого, чем он сам. Эти предположения наши, вполне допустимые, объясняют целый ряд обстоятельств, противоречивых на первый взгляд, например, для чего в ночь преступления в замок Вальфелю была принесена значительная сумма денег. Эта частность меня наиболее убеждает. Когда получают деньги для хранения их дома даже в незначительном количестве, то по возможности стараются это скрыть. Треморель же не выказал этого элементарного благоразумия. Он демонстрировал всем пачки банкнот, вертел их в руках, раскладывал. Слуги это видели, почти касались их. Он хотел, чтобы все знали и могли после подтвердить, что у него имелись большие деньги и что их легко украсть, унести, скрыть. И какой момент он выбрал для этой демонстрации? Момент, когда все соседи знали, что в замке останется он один с госпожой Треморель. Вы скажете, быть может, что это случайно в Вальфелю была прислана такая значительная сумма денег именно накануне преступления. Строго говоря, это можно допустить. Но я докажу вам, что она была прислана не случайно. Завтра мы явимся к банкиру Тремореля и спросим его, не приказывал ли ему граф словесно или письменно прислать в замок деньги именно накануне убийства, то есть восьмого июля? И если банкир ответит утвердительно, если он покажет нам письмо или даст честное слово, что деньги потребованы от него на словах, то я буду считать свою версию совершенно обоснованной.
Отец Планта и доктор в знак согласия кивнули.
– Значит, возражений не имеется? – спросил сыщик.
– Ни малейших, – отвечал судья.
– Мои предположения, – продолжал Лекок, – имеют еще и то основание, что объясняют положение Геспена. Его поведение двусмысленно и вполне оправдывает его арест. Причастен ли он к преступлению или невиновен – вот что мы должны решить, потому что ни на то, ни на другое я не имею положительно никаких указаний. Что несомненно, так это то, что он попал в ловко расставленную западню. Выбрав его себе в жертву, граф искусно принял меры, чтобы все сомнительные пункты судебного следствия были истолкованы против Геспена. Побьюсь об заклад, что Треморель, зная жизнь несчастного, имел в виду, что его прежние подвиги только помогут обвинению и перетянут весы юстиции к аресту Геспена. Очень возможно также, что граф был убежден, что Геспен все-таки выкарабкается, и желал этим только выиграть время, чтобы избежать немедленного допроса. Мы, тщательнейшие исследователи малейших деталей, не можем допускать, чтобы нас обманывали. Мы знаем, что графиня умерла после первого же удара, именно после первого, и притом была убита наповал. Значит, борьбы не было, она не могла вырвать кусок материи из одежды убийцы. Допустить виновность Геспена – значит допустить, что он настолько глуп, что сам вложил в руку своей жертвы клочок от своего пиджака. Это значило бы признать его настолько глупым, что он способен бросить свое изодранное, все покрытое кровью платье в Сену с высокого моста в том самом месте, где он должен был вести поиски, не приняв даже такой меры предосторожности, как завернуть в одежду камень и утопить ее на дно. Это было бы абсурдом. Наоборот, именно этот клочок материи, именно эта окровавленная куртка и доказывают, что Геспен невиновен и что преступление совершено самим графом Треморелем.
– Тогда почему же Геспен молчит? – возразил Жандрон. – Почему он не говорит о своем алиби? Где он провел ночь? Откуда у него в кошельке появились деньги?
– Я не утверждаю, что он невиновен, – отвечал агент тайной полиции. – Мы только говорим о вероятностях. А разве нельзя предположить, что, избрав для себя козлом отпущения Геспена, сам граф лишил его возможности иметь хоть какое-нибудь алиби? Но есть и другие предположения. Уместно задать следующий вопрос: не совершил ли Геспен в день убийства госпожи Треморель какого-нибудь другого преступления?