Текст книги "Кастальский ключ"
Автор книги: Елизавета Драбкина
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Пушкин думает о казненных, об отправленных на каторгу, о себе. Что его ждет? Какая ему уготована судьба?
Вновь и вновь возникает у него мысль о том, что он мог бы и еще может быть повешен. Она врывается даже в лирические любовные стихи, написанные в альбомы милых его сердцу барышень: «Когда помилует нас бог, когда не буду я повешен», «Вы ж вздохнете ль обо мне, если буду я повешен?» При жизни он к виселице приговорен не был. Но он был приговорен к ней посмертно: учрежденная «по высочайшему государя императора повелению» комиссия военного суда при лейб-гвардии конном полку, «рассмотрев дело о происшедшей 27 генваря дуэли», в приговоре своем записала, что «камер-юнкера Пушкина подлежит за участие в дуэли повесить, но так как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить».
«Все-таки я от жандарма еще не ушел, – писал он Жуковскому из Михайловского, – легко, может, уличат меня в политических разговорах с кем-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно…»
И жандарм не заставил себя ждать…
Он прибыл из Москвы в Псков, к псковскому губернатору Адеркасу, с высочайшим повелением доставить Пушкина в Москву. Повеление было противоречиво и потому малопонятно: с одной стороны, в нем говорилось, что Пушкин может ехать «в своем экипаже свободно, не в виде арестанта». С другой – что его должен сопровождать фельдъегерь, а по прибытии в Москву он «имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества».
Адеркас послал за Пушкиным нарочного с повелением немедленно выехать. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель.
Рано на рассвете в соседнее Тригорское прибежала запыхавшаяся Арина Родионовна. Как рассказывала потом одна из жительниц Тригорского, седые волосы ее космами падали на плечи. Она плакала навзрыд. Сбивчиво, беспорядочно рассказала она о событиях прошлой ночи.
Никто не ждал добра. Не ждал добра и Пушкин.
…8 сентября 1826 года он и сопровождающий его жандармский офицер миновали последнюю полосатую будку на пути к Москве и проследовали прямо в Кремль, в канцелярию дежурного генерала. Дежуривший в тот день генерал Потапов тотчас известил о прибытии Пушкина начальника Главного штаба барона Дибича, который написал прямо на донесении Потапова:
«Нужное, 8 сентября. Высочайше повелено, чтоб Вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты к 4 часам пополудни».
Запыленного, покрытого дорожной грязью, его ввели прямо в императорский кабинет.
– Здравствуй, Пушкин, – промурлыкал Николай Павлович. – Доволен ли ты своим возвращением?
Пушкин, по его словам, отвечал «как следовало». Но как? Это неясно. Может, благодарил. Может, пробормотал что-то придворно-подобающее.
Николай слушал, откинувшись на спинку кресла.
– Пушкин, принял ли бы ты участие в четырнадцатом декабря, если б был в Петербурге?
– Непременно, государь, – ответил Пушкин. – Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем.
Венценосная кошка то втягивала, то выпускала когти бархатной лапы.
– Что же ты теперь пишешь?
– Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга.
– Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?
– Цензура не пропускает и самых невинных вещей; она действует крайне нерассудительно.
– Ну, так я сам буду твоим цензором. Присылай мне все, что напишешь.
И чуть ли не в тот же вечер Москва была полна разговоров, что царь был-де добр к Пушкину, милостив к Пушкину, оказал Пушкину неизъяснимое и неизреченное благоволение, приняв его «как отец сына», «все ему простил», «обещал покровительство свое».
А главное – будто Пушкин, сам Пушкин, склонил перед царем и царской лаской свою гордую, непокорную голову.
…Так это или не так?
Если бездумно довериться целому сонму так называемых свидетельств современников, в том числе и отца поэта, Сергея Львовича, наперебой утверждавших, что Пушкин вышел из царского кабинета «со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым», то все было так.
Но попробуем отойти от этих свидетельств – порой пустых, намеренных, пристрастных, порой основанных на чужих словах. Попробуем сопоставить эти свидетельства с истинным обликом участников завязавшейся в те дни драмы, закончившейся трагической гибелью Пушкина.
Начнем с императора Николая Павловича. Мы знаем нарисованный блистательной кистью Герцена портрет этой «остриженной и взлызистой медузы с усами», которая постоянно – на улице, во дворце, со своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами – пробовала, может ли ее взгляд, подобно взгляду гремучей змеи, останавливать кровь в жилах.
Мы помним эти «зимние глаза», этот лоб, быстро бегущий назад, эту тяжелую, сильно развитую нижнюю челюсть, это лицо, выражающее надменную волю при слабой мысли.
Но посмотрим на Николая не глазами открыто ненавидевшего его Герцена или плеяды людей, разделявших чувства и мысли Герцена. Послушаем официальных казенных историков, вроде Шильдера, которых никак нельзя заподозрить в недоброжелательстве к их царственному герою.
Будущий император Николай Павлович родился в 1796 году. Самым ярким воспоминанием его детства была ночь на 12 марта 1801 года: полные притаившейся тишины огромные залы Инженерного замка; крадущиеся шаги; внезапный вскрик, сменившийся хрипом и нечеловеческим воплем: это заговорщики, соучастник которых – наследник-цесаревич Александр Павлович, затягивают шарф на горле императора Павла I.
В спальне великих князей появляется кто-то из придворных. Николая заворачивают в меховую полеть и увозят в Зимний дворец. В коридоре он видит смертельно бледного брата Александра, с трудом удерживающего дрожь.
Николай был третьим по старшинству сыном Павла. Надежд на то, что он взойдет на царский престол, он не имел.
И стал царем только благодаря исключительным обстоятельствам: бездетности Александра, морганатическому браку[2]2
Морганатический брак – брак лица, принадлежащего к царствующему дому, и женщины не царского рода. Морганатический брак не давал права престолонаследия ни жене, ни детям.
[Закрыть] Константина.
По обычаям того времени, он получил суровое, спартанское воспитание, изведал розги и стояние голыми коленями на горохе.
С детства он «проявлял пристрастие ко всему военному, – пишет Шильдер, – успехи в других предметах были далеко не блестящи, а в древних языках плачевны».
Врожденные качества его души сливались с общими впечатлениями детства. За три года до его рождения слетела с плеч голова короля Франции Людовика XVI. Вольный ветер Великой французской революции веял над просторами Европы. Его дуновение проникло в Россию. В доносах о настроенных офицеров, воротившихся из похода во Францию, появились упоминания о каких-то тайных обществах, в которые входили представители самых родовитых дворянских фамилий.
И ко всему – Пушкин, какой-то Пушкин! Захудалый псковский помещик! Пиит! Вития! Санкюлот и карбонарий! Автор всяческих од «свободе» и «ноэлей», отвратительных, как скрежет ржавого железа.
…Мы уже знаем, что имя Пушкина было упомянуто на первых же допросах декабристов. Сразу же раскрылось, как огромно было значение его произведений и насколько широк круг поэтов декабризма – Рылеев, Александр Бестужев, Языков и многие иные, известные и безвестные.
Николай не просто не любил поэзию – он ее ненавидел. Прежде всего за легкость, с которой она расправляет свои крылья в вольном полете, за невозможность заковать в «железа» ее свободолюбивые песни.
Автор исследований, посвященных движению декабристов, М. В. Нечкина пишет, что Николай был обуреваем страхом, чтоб декабристская поэзия не дошла даже до писцов, ведших записи допросов, и отдал приказ: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи».
Приказ его был выполнен – стихи сожжены. Многие погибли без следа, в том числе стихотворения Пушкина.
Случайно уцелел лишь пушкинский «Кинжал». Его текст был записан в следственном деле по требованию допрашивающих арестованным Громницким.
Бестужев-Рюмин, показал Громницкий, «в разговорах своих выхвалял сочинения Александра Пушкина и прочитал одно… не менее вольнодумное. Вот оно…»
Дальше в показаниях Громницкого следует записанный наизусть текст «Кинжала». Текст этот не удалось «вынуть и сжечь», как того требовал царский приказ, ибо он был записан на обороте допросов, не подлежавших уничтожению. Тогда военный министр Татищев, желая хоть как-нибудь выполнить монаршую волю, густо зачеркнул текст пушкинского стихотворения и поверх него написал: «С высочайшего соизволения вымарал военный министр Татищев».
Рано утром 14 декабря Николай, узнавший о заговоре из доносов Шервуда, Ростовцева и Майбороды, сказал Бенкендорфу: «Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет, но по крайней мере мы умрем, исполнив свой долг». А несколько дней спустя написал младшему своему брату, великому князю Михаилу Павловичу: «Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока божьей милостью я буду императором».
В первые месяцы его царствования, пишет П. Е. Щеголев, в России «не было царя-правителя, был лишь царь-сыщик, следователь и тюремщик. Вырвать признания, вывернуть душу, вызвать на оговоры и изветы – эту задачу в конце 1825 и в 1826 годах исполнял русский император с необыкновенным рвением и искусством». День и ночь, без сна, без отдыха, допрашивал он арестованных в своем дворцовом кабинете, куда их привозили завернутыми в звериные шкуры, с глухими колпаками-капюшонами на голове.
Так держался он на следствии за стенами Зимнего дворца и Петропавловской крепости. И совсем по-иному на виду.
Тут он был добр, сочувствен к арестованным, благожелателен и далее сентиментален. Высказывался за смягчение приговора. Изображал себя безвинно вешающим.
А когда приговор был вынесен, когда он должен был быть приведен в исполнение, царственный палач стал деятельно придумывать ритуал казни. Определил ее место: кронверк Петропавловской крепости. В канун казни, как о том поведал в своих записках Денис Давыдов, он весь вечер изыскивал способы, чтоб придать этой картине наиболее мрачный характер; в течение ночи последовало высочайшее повеление: барабанщикам бить во все время бой, какой употребляется при наказании солдат сквозь строй.
Это повеление поразило Льва Толстого, который прочел его, когда задумал роман о декабристах. «Для меня, – писал Толстой, – это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь».
Ночь перед казнью декабристов Николай провел в Царском Селе. Утром А. О. Смирнова-Россет встретила его около пруда, что за Кагульским памятником.
Он стоял на берегу и кидал в воду платок, а его собака бросалась за ним.
К этому времени осужденных на казнь вывели к подножию виселиц. Уже начала бить мелкая барабанная дробь.
Казнимых подвели к петлям, палач накинул им на шеи веревки и выбил из-под ног их доски, прикрывавшие глубокую яму.
И тут произошло то, что Вяземский в письме к жене назвал «лютыми подробностями» этой казни: гнилые веревки оборвались, и Рылеев, Муравьев и Каховский сорвались с виселицы.
Обливаясь кровью, Рылеев все же встал на ноги, обернулся к Павлу Кутузову, главному распорядителю казни, сказал:
– Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите – мы умираем в мучениях…
– Вешайте их скорее снова! – неистово закричал Кутузов.
Было уже близко к полудню, когда в Царское прискакал фельдъегерь с сообщением, что казнь свершилась.
Николай, который все еще возился с собакой, большими шагами пошел к дворцу. Надо было приступать к исполнению второй части программы этого дня: к скорби.
Сперва Николай направился в часовню и велел отслужить заупокойную панихиду. Затем на Сенатской площади, на том месте, где был убит Милорадович, было отслужено «очистительное молебствие». 19 июля, на шестой день казни, такое же «очистительное молебствие» было отслужено в Московском Кремле.
«Я был на том молебствии, – писал Герцен, которому в 1826 году было четырнадцать лет, – и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить за казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками».
Воспоминание о восстании на Сенатской площади не покидало Николая I вплоть до его смерти. Навеки запомнил он свою неуверенность, свой страх, свою победу. Каждый год отмечал день 14 декабря, считая его, как писал барон М. А. Корф, «днем истинного своего восшествия на престол». В этот день все принимавшие прямое или косвенное участие в подавлении мятежа были собираемы к царскому двору, в церкви Зимнего либо Аничкова дворца совершался благодарственный молебен, во время которого после обычного многолетия в честь царствующего дома возглашалась вечная память «графу Михаилу» (Милорадовичу) и «всем в день сей за веру, царя и отечество убиенным». Затем все присутствующие «допускались к руке» Николая и целовались с ним, «как в светлый праздник». В этот же день в Аничковом дворце давался придворный бал.
И чтоб в сентябре 1826 года, когда еще звучали отзвуки барабанного боя в час казни, Николай был сколько-нибудь доброжелателен к Пушкину?! Как гласила московская молва, будто Николай отнесся к Пушкину, как отец к сыну?!
Да полно!
В тот самый день, когда сопровождавший Пушкина жандарм доставил его в Москву, был арестован московский студент Молчанов, обвинявшийся в распространении отрывка из пушкинского стихотворения «Андрей Шенье». Весь сентябрь Молчанов и его одноделец штабс-капитан лейб-гвардии конноегерского полка Алексеев провели под следствием в Московском тюремном замке. Пока Николай излучал перед Пушкиным то, что Пушкин должен был принять как царскую милость, от подследственных требовали, чтоб они признались, от кого были получены ими эти стихи, не Пушкин ли их автор.
«Андрея Шенье» Пушкин написал в 1825 году. С той прозорливостью, которой одарены великие поэты, Пушкин еще до восстания декабристов нарисовал образ поэта, идущего на казнь, и вложил в его уста слова, проклинающие душителей свободы:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей, убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Эти строки пушкинского стихотворения были запрещены цензурой, но пошли по рукам. Один из списков попал студенту Леопольдову, который уже «от себя» дал ему заголовок «На 14 декабря», переписал вместе с циркулировавшим по Москве предсмертным письмом Рылеева и пустил дальше.
Все это было перехвачено агентом III отделения и вместе с соответственным доносом поступило к главе III отделения Бенкендорфу.
Имя Пушкина было для Бенкендорфа не ново: он слышал его раньше. Особо пристальное внимание он обратил на него во время следствия по делу декабристов. Получив донос, что агентами III отделения перехвачено несколько стихотворений Пушкина «недозволенного содержания», он попросил сообщить ему, «какой это Пушкин, тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов?» И получил ответ, что да, он самый.
А месяц спустя Пушкин был доставлен в Москву. Его принял дежурный генерал Потапов – тот, который на протяжении ряда месяцев принимал привозимых в Зимний дворец и в Петропавловскую крепость арестованных по делу 14 декабря. Его направил к Николаю I барон Дибич – тот, который руководил арестами в армии. А им самим, его жизнью и его деятельностью стал распоряжаться граф Александр Христофорович Бенкендорф – правая рука Николая I во время подавления восстания, арестов и следствия по делу декабристов.
Моему воображению Бенкендорф всегда рисовался высохшим, желчным стариком. Но это не так. Когда он сделался активным преследователем Пушкина, он находился в самом расцвете сил. Впрочем, в драме, которая развертывается перед нашими глазами, вообще поражает молодость ее участников: Пушкин впервые встретил Николая в двадцать семь лет. Николаю только что исполнилось тридцать, Дантесу, когда он убил Пушкина, было двадцать четыре года.
Политическую свою карьеру еще в царствование Александра I Бенкендорф начал с доноса о деятельности тайных обществ. Предложил создать тайную полицию, возложив на нее надзор за настроением умов и искоренением крамолы.
Своей «полицейской проницательностью» он заслужил особое благоволение Николая I. А когда летом 1826 года, в дни казни декабристов, был осуществлен проект, выдвинутый Бенкендорфом в его первом доносе, и создано высшее полицейское наблюдение в стране, Николай назначил его шефом жандармов и главой «III отделения собственной его императорского величества канцелярии». Того «неудобозабываемого» (Герцен) III отделения, куда стекались все сведения о Пушкине, собранные тайными агентами или извлеченные из перлюстрированных писем.
Если допустить, что Пушкин, как похвалялся Николай I, наговорил ему во время аудиенции в Кремле «пропасть комплиментов насчет 14 декабря» и протянул императору руку «с обещанием сделаться другим», то первой потребностью Пушкина после встречи с царем было бы обдумать вновь создавшуюся ситуацию, разобраться в себе, найти объяснения для друзей, подумать, как же теперь жить.
А он прямо из Кремля кидается на квартиру к Вяземскому. Узнав, что тот в бане, едет в баню: скорей увидеться, скорей поговорить обо всем, обо всем! И прежде всего о них – о тех, кто казнен меньше двух месяцев назад; кто идет сегодня каторжным этапом в сибирские рудники; о ком почти накануне отъезда в Москву писал Вяземскому: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна».
До нас дошли июньские и июльские письма и дневники Вяземского. «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена, – писал он неделю спустя после 13 июля. – Мне в ней душно, нестерпимо… Я не могу, не хочу жить спокойно на лобном месте, на сцене казни! Сколько жертв и какая железная рука пала на них!»
Вяземский переписывает и посылает своей жене знаменитое предсмертное письмо Рылеева. Пишет: «Мы все изгнанники и на родине. Кто из нас более или менее не пария?» Переписывает стихотворения казненного Сергея Муравьева-Апостола, пророчески предсказавшего свою судьбу.
Вяземский был первый собеседник, с которым встретился Пушкин после аудиенции у Николая I.
В Москве в то время жило немало людей, которые в прошлом были более или менее близки к тайному обществу.
Наиболее примечательным из них был, пожалуй, Василий Зубков, связанный с тайным обществом через Ивана Пущина. Да и все почти московские друзья Пушкина через родство, свойство, дружбу, знакомства были так или иначе близки к будущим декабристам. В Москве Пушкин познакомился с присутствовавшим при казни офицером Путятой.
Возможно ль, чтобы, встретясь, они не говорили о тех, кого Пушкин называл «нашими каторжниками»?
А это значит, что, помимо той внешней, общеизвестной жизни, которую описали в своих мемуарах современники, была у Пушкина в те два месяца, которые он осенью 1826 года пробыл в Москве, еще другая, потаенная, уходящая своими корнями и помыслами в декабристское движение.
Была потаенная. Но была и явная, открытая всем или почти всем.
Как ни туманна была даль, как ни условна и ограничена дарованная ему свобода, Пушкин был, разумеется, рад Москве, встречам с друзьями, разговорам, воспоминаниям, шампанскому, столичным красавицам, театральным креслам.
Но более всего – возможности прозвенеть по Москве новыми своими стихами, новыми произведениями.
Именно тогда из мрака Михайловской ссылки появился «Борис Годунов»!
Глава вторая
«Борис Годунов» начат Пушкиным в декабре 1824-го и закончен в ноябре 1825 года, за месяц до восстания декабристов. Он написан в то время, когда оскорбленный, оглушенный, вырванный из всех своих жизненных и творческих планов Пушкин оказался во второй своей ссылке – в Михайловском.
Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой;
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
Правда, еще в Одессе Пушкин делал наброски будущей трагедии. Но имелся ли у него замысел народной драмы подобного охвата? Едва ли… Последние годы он работал над «Евгением Онегиным». Уже были готовы первые три главы и вырисовывались контуры четвертой. Не обрушься на него высылка из Одессы, грандиозный замысел этого «романа в стихах», вероятно, удовлетворил бы его. Но не теперь!
Ему было тяжко, душно, нестерпимо. В лирических его произведениях, написанных в Михайловском, упорно повторялась тема гонения, мрака, закованных дней, опалы, изгнания.
«Кто творец этого бесчеловечного убийства? – писал Вяземский, узнав о новой ссылке Пушкина. – Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?..»
Так слово «убийство» впервые прозвучало рядом с именем Пушкина.
Как всегда, когда он доходил до предела отчаяния, настал час, когда душа его потребовала, чтоб он разорвал затянутую у него на шее удавную петлю, почерпнув силы в творчестве и вдохновении.
Его друзья, члены тайного общества, узнав, что он переведен в ссылку в Псков, стали подталкивать его мысль к исполненным глубокого драматизма событиям псковской и новгородской истории.
«Соседство и воспоминания о Великом Новгороде, о вечевом колоколе и об осаде Пскова будут для вас предметом поэтических занятий, – со свойственной ему осторожностью писал князь Сергей Волконский, – а соотечественникам вашим труд ваш памятником славы предков – и современника». Кондратий Рылеев высказывал свои мысли без обиняков: «Ты около Пскова. Там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения – и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы».
Соблазн был велик: мало в России городов, история которых была бы столь драматична, столь насыщенна, как история Пскова. Чуть ли не каждый дом, каждая крепостная башня, каждая стена старинной каменной кладки, каждая звонница древних церквей воскрешали картины прошлого, полного событий и бурь.
На протяжении столетий одинокий порубежный Псков вел борьбу с ордами завоевателей, грозно наступавшими на него с запада, – с ливонскими рыцарями, с внешними врагами и внутренними предателями.
Силы были неравны. Псков попросил помощи у московского князя. Москва взяла его под свою власть и покровительство.
На первых порах отношения складывались в соответствии с условиями договора. Наместники московских великих князей ведали обороной псковских пределов, а высшая власть во Пскове принадлежала вечу. Но потом произошло то, что неизменно происходит в таких ситуациях в истории: московские наместники и тиуны стали забирать все большую власть, возникли трения, заполыхали восстания и расправы.
К середине XVI века отношения обострились до крайности. Московский великий князь предъявил новые требования. И пришел день, когда вечевой колокол зазвонил в последний раз. По приказу государева дьяка он был спущен с башни близ церкви Живоначальной Троицы, где до того висел.
«Некуда было деться, – заключает свою трагическую повесть летописец. – Земля под нами не расступится, а вверх не взлететь».
Казалось бы, вот где раздолье для драматического писателя: столько событий, столько столкновений, столько поворотов истории, так великолепен язык летописей!
Но Пушкин не внял советам друзей. Его влекли иные трагические коллизии. Близкие к тем, над которыми он раздумывал несколько лет спустя.
«Что развивается в трагедии, какая цель ее?» – спрашивал он.
И отвечал:
«Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная».
Такую тему он нашел в событиях русской истории, связанных с именем Бориса Годунова.
На первом плане пушкинской трагедии – сам Годунов с его терзаниями, страхом перед потерей престола и власти, с «мальчиками кровавыми» и ужасом перед содеянным: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста».
Был ли Годунов действительным убийцей царевича Димитрия? Пушкин вслед за Карамзиным убежден, что был. Современные нам историки выражают по этому поводу глубокие сомнения, хотя и признают, что угличская загадка, вероятно, никогда не будет разрешена.
Карамзин основывал свою версию смерти Димитрия главным образом на сокращенном пересказе летописной «Повести 1606 года», называемой также «Иное сказанье». Но повесть эта написана по заказу тогдашнего царя Василия Шуйского, и автор ее, видимо монах Троице-Сергиева монастыря, открыто ненавидит Бориса и приравнивает его к Самозванцу, считая их одинаково ответственными за «тмочисленные беды и различные напасти».
«Иное сказанье», как и включенный в него «Извет старца Варлаама», содержит такое множество противоречий и маловероятностей, что ряд русских историков (Костомаров, Платонов) считал его ловкой подделкой, составленной искусной рукою человека, который много знал и был близок к Шуйскому.
Как «Сказанье», так и «Извет» утверждают, что Димитрий был убит и что убийцею его был Борис Годунов.
Между тем по угличскому делу тотчас после смерти Димитрия был проведен тщательный «обыск» (следствие), допрошено около ста сорока человек, сделаны очные ставки и перекрестные допросы.
Этот «обыск» установил, что Димитрий умер, напоровшись во время припадка падучей болезни (эпилепсии) на нож, которым он играл с «робятками». В горестной «сказке» (показании) о том, как это случилось, кормилица Димитрия Орина вся в слезах рассказала, «как пришла на царевича болезнь черная, а у него в те поры был нож в руках, и он ножом искололся, а она царевича взяла к себе на руки, и у нее царевича на руках и не стало».
Так описал гибель Димитрия «обыск», который провел Василий Шуйский. Тот самый Шуйский, который полтора десятилетия спустя силой своей царской власти выдвинул против Годунова обвинение в убийстве царевича.
Законченную форму легенда об убийстве Годуновым царевича Димитрия приобрела много позже, в царствование Романовых, когда появился «Новый летописец» (1630 год), а после него «Милютинское житие» и «Сказание о царстве», которые дополнили рассказ новыми чертами, уже совершенно недостоверными.
Но пусть Пушкин был неправ, когда принял версию Шуйского и Карамзина. Главным для него было иное: воссоздать трагедию человеческих страстей.
И тут он гений.
В его Борисе сливаются воедино безграничное властолюбие и понимаемая по-своему, по-годуновски, любовь к родине, величие и слабость, муки совести и жестокость. Он тиран, деспот, тюремщик, палач, детоубийца, нежный отец, просвещенный правитель, кающийся грешник.
Впрочем, так ли поражающе и необыкновенно преступление, приписываемое Борису, чтоб воспламенить воображение Пушкина? Убийства в династических и своекорыстных целях вполне обиходны в истории российских правителей. Недаром иностранец, побывавший в России, заключил, что Россия – страна абсолютной монархии, ограниченной цареубийством.
Редкое царствование не было отмечено мужеубийством, сыноубийством. И сам «Борис Годунов» писался Пушкиным в то время, когда на российском престоле восседал Александр I, в одно и то же время и отцеубийца и цареубийца.
Но преступление Бориса отличается от всех российских цареубийств тем, что оно было совершено не во мраке царских опочивален, не под подушками, заглушающими предсмертный хрип, не как дворцовый переворот, сокрытый под покровом тайны. Тут все открыто, обо всем знают и бояре, и «черные люди», и юродивые, и убийство Димитрия рисуется крупнейшим событием в клубящихся социальных схватках эпохи «многих мятежей».
Среди многочисленных легенд, как репей облепивших Пушкина еще при жизни, а особенно после смерти, долгое время бытовала легенда, что пушкинский «Борис» – это переложенные на язык драмы X и XI тома «Истории Государства Российского», автором которой был Н. М. Карамзин. Что Пушкин, говоря языком нашего времени, попросту инсценировал Карамзина.
С наибольшей категоричностью это мнение выражено в заключении анонимного цензора III отделения, куда была послана, видимо, по распоряжению Николая I драма Пушкина. «В пиесе нет ничего целого, – пишет аноним. – Это отдельные сцены, или, лучше сказать, отрывки из X и XI тома Истории Государства Российского, сочинения Карамзина, переделанные в разговоры. Характеры, происшествия, мнения – все основано на сочинении Карамзина, все оттуда… Автору комедии принадлежит только рассказ, расположение действия на сцены».
Не если это так, то почему же карамзинская «История» была благосклоннейше принята властями, а пушкинский «Борис» пять лет находился под запретом?
Даже если сцены «Бориса» заимствованы из «Истории» Карамзина, они написаны по-иному. Сличение пушкинского и карамзинского текстов доказывает их глубокое расхождение, противоположность оценок, несовпадение всей духовной атмосферы. Анализ этих расхождений – работа исследователей-пушкинистов, которую они в основном уже проделали. Начал же ее сам Пушкин.
Поводом, который толкнул к ней Пушкина, послужил инцидент, характерный дай нравов III отделения: когда Николай I объявил себя «личным цензором» произведений Пушкина, поэт вручил ему рукопись «Бориса». Николай пожалел тратить на чтение свое драгоценное монаршее время, он «ознакомился лишь с выжимкой, с экстрактом, подготовленным для него анонимом из III отделения. Как установили советские пушкиноведы, этим анонимом, по всей очевидности, был Фаддей Булгарин. Сделав все, чтобы помешать «Борису» увидеть свет, Булгарин не преминул использовать пушкинскую рукопись и состряпал роман «Дмитрий Самозванец».
Булгарин полагал, что, избегая прямых заимствований у Пушкина, защитит себя от обвинений в плагиате. Однако Пушкин изобличил его, указав сцены «Бориса», которые отсутствовали у Карамзина и были созданы самим Пушкиным.
Аргументов, приведенных Пушкиным и обогащенных текстологическим анализом, достаточно, чтобы отвергнуть версию, будто «Борис» представлял собой сценическую обработку карамзинской истории. Но имеются иные убедительные доводы. Один из них – впечатление, произведенное «Борисом» на слушателей первых его чтений.
…Дважды за год после восстания декабристов Пушкин очертя голову бросал в огонь свои черновики и заметки. Но на «Бориса» у него не поднималась рука. Рукопись была цела, переписана набело, привезена Пушкиным в Москву.
На первых ее чтениях присутствовал цвет московской дворянской интеллигенции.
Причем все слушатели безусловно были знакомы с «Историей» Карамзина.
«Какое действие произвело на всех нас это чтение, – передать невозможно, – писал М. П. Погодин, который присутствовал 12 октября на чтении у Веневитинова. – …Первые явления выслушали тихо и спокойно, или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила… А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлет господь покой его душе страдающей и бурной», мы все просто как будто обеспамятовали. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, вскрикнет… То молчанье, то взрыв восклицаний, например, при стихах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила». Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления».