Текст книги "Маленький ансамбль"
Автор книги: Елизавета Ауэрбах
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Я долго не могла заснуть в большой двуспальной кровати на новых, нестиранных простынях. Я слышала, как где-то пробило два и как вы запирали на цепочку дверь.
Утром я возилась в кухне, чтобы к приходу мужа приготовить завтрак такой, какой он любит. Вы помогали мне, но вид у вас был такой недовольный, будто вы совсем не одобряете моих стараний. Когда все было готово, я села на балконе, чтобы увидеть мужа, когда он войдет в переулок, но время шло, а он не появлялся. Потом на балкон вышли вы и, глядя куда-то в сторону, сказали: «Капитан Смирнов телефонировал, что он задерживается» – и, резко повернувшись, ушли в комнату, – и хорошо сделали, потому что не увидели моего растерянного лица. Странно было, что муж не позвал к телефону меня.
Я упрямо отгоняла недобрые мысли. В три часа у подъезда остановилась машина, из нее вышли муж и женщина в военной форме с букетом гладиолусов. Она показалась мне очень красивой. Проводив ее в соседний флигель, муж, не взглянув на наш балкон, медленно вошел в подъезд.
Мы обедали молча. Болтал только сын. Но и он постепенно стих. После обеда муж сказал: «Я должен идти, у меня совещание, приду поздно».
Он пришел в два часа ночи. Я слышала, как он открывал английским ключом дверь, как снял в передней сапоги и прошел в ванную. Потом он вошел в кабинет, зажег свет и закурил. Прошел час. Тогда я, надев халат, вышла из спальни и помогла ему сказать, что он любит другую женщину.
Смешные существа мужчины, фрау Квитман. Они двигают науку, воюют, молчат под пытками... а вот сказать жене: «Я разлюбил тебя» – боятся! Хотя, наверное, это тоже не просто. Муж рассказал мне, что встретился на фронте с женщиной, с которой еще учился и дружил в школе, и я как-то сразу поняла, что это необратимо и что он любит женщину, которая была его первой любовью, которая прошла с ним войну и которая гораздо красивее меня. Не будем очень строги к людям, фрау Квитман, – жизнь есть жизнь.
Внешне мы сохраняли форму благополучной супружеской жизни: вместе завтракали и обедали, иногда даже ходили гулять. Вы никогда не видели меня заплаканной, и я действительно не плакала, но ничего не могла делать: ни читать, ни шить, у меня все валилось из рук.
Помните, фрау Квитман, как вы попросили меня заниматься с вами русским языком. Меня это очень обрадовало: уроки отвлекали меня от дум.
Раз во время занятий вы обратили мое внимание на картинку в учебнике, где кудрявый мальчишка удирал от плачущей девочки.
Показывая на мальчишку вы сказали: «Капитан Смирнов, дас Мэдхен – фрау Смирнова».
Действительно, кудрявый мальчишка был чем-то похож на мужа, а вы, показывая пальцем на ревущую девочку, повторяли: «Гут, гут...» Я не понимала.
Тогда вы нашли в словаре слово «слезы», и я поняла, что вы знаете все и тревожитесь, что я не плачу.
Будто кто-то толкнул меня в спину, и я, уткнувшись вам в плечо, разревелась, а вы, обняв меня, шептали: «Гут, гут, зер гут».
А ведь правда, что слезы облегчают! И я помню, как первый раз тогда мне стало легче. Мы с вами вечером пили в кухне чай с пресными сухарями, и мне не надо было делать вид, что всё очень хорошо. Вы показывали ваш семейный альбом, а перед сном, подсев ко мне на кровать, со словарем в руках объяснили, что есть такой замечательный доктор, его зовут Время. Он залечивает все раны, надо только иметь терпение и что фрау, которую любит капитан Смирнов, совсем не так уж красива...
С этого вечера мы стали почти неразлучны. Вы брали меня с собой в магазин, на рынок и пытались учить вязать.
Когда мы шли с вами по улицам, от которых остались только названия да два-три полуразрушенных дома, вы доставали небольшой альбом с видами Берлина и показывали мне, какой была эта улица до войны, и по лицу у вас текли слезы.
Наконец настал день моего отъезда. В пять часов утра вы проводили нас на аэродром. Казалось, насмерть раненный Берлин еще спал, но по отстроенным магазинчикам, клумбам с уже посаженными цветами, разбитым на зияющих пустырях, и по спокойному дыханию спящего города было ясно, что он выздоровеет – нужно только время, время и труд.
На аэродроме, в ожидании посадки, вы нарисовали зонтиком на песке много сердец, написав: «Французское, русское, японское...» Потом, проткнув все сердца кончиком зонта, сказали: «Всем больно одинаково».
Разве это можно забыть?
И знаете, фрау Квитман, что я говорю, когда кому-нибудь из моих друзей тяжело? Я говорю им: «Потерпи, есть такой доктор – его зовут Время. Он тебя вылечит, надо только иметь терпение, – и добавляю: – Это мне сказала одна хорошая женщина, она живет в Берлине, ее зовут фрау Квитман...»
ТРИ СЕСТРЫ
На первое отделение в консерваторию я опоздала.
Сидя на диванчике в фойе, я обратила внимание на двух, тоже опоздавших женщин, которые медленно прохаживались по коридору. Одна – высокая, стройная. Ее красивое лицо с левой стороны было изуродовано глубоким шрамом. Вторая была небольшого роста, беременна и, тяжело опираясь на руку подруги, шла, осторожно ступая маленькими ножками в лакированных лодочках. Маленького роста, очень женственная, она чем-то была похожа на жену Андрея Болконского из «Войны и мира». Такая же приподнятая верхняя губа и кроткий, вопросительный взгляд.
В антракте я нашла свое место и села, все думая об этих женщинах. Мне казалось, что я их знаю.
Началось второе отделение концерта, и седьмая симфония Шостаковича помогла моей памяти.., и две женщины, помолодевшие на десять лет, улыбнулись мне знакомой улыбкой. Только тогда они были в пилотках. Солдатские ремни перетянули девичьи талии. Только тогда их было трое... «три сестры» – как их звали в полку...
...В 1943 году с концертной бригадой Художественного театра мы приехали в часть, стоявшую под городом Яссы. Палатки, в которые нас поместили, стояли в цветущем вишневом саду, и, конечно, сразу вспомнился Антон Павлович, его «Вишневый сад», Аня, Гаев... И мы решили устроить в этом саду утренний концерт, посвященный Антону Павловичу Чехову. После этого концерта к нам пришли «три сестры» – Маша, Ирина и Ольга – только не Прозоровы...
«Мы временно в столовой работаем,– объяснили они,– на аэродроме. Это далеко отсюда. Начальник нас никак на концерт не отпускает, мы вырвались на часик к вам, хоть платья ваши посмотреть, так давно штатского платья не видели, прямо забыли, какие они есть!»
Старшей, Ирине, было двадцать три года. Она воспитанница детского дома в Ленинграде. Ольга, как и Ольга чеховская, – учительница. Эта рыженькая девушка недавно была ранена осколком в левую часть лица – глаз спасли, а щека осталась сильно изуродованной. Она из Бреста, где от первых налетов погибли все ее близкие. У младшей, Маши, были брови домиком и веселые детские глаза. Подружившись с Ириной и Ольгой, она немедленно написала своим родным в Москву, что после войны вернется домой с двумя сестричками. И девушки уже получили от стариков торжественное приглашение.
– А знаете, какие мои родители вредные, – болтала Маша, – они уже им письма пишут и жалуются на меня, что я мало пишу.
– А скажите, пожалуйста, как на сцене настоящими слезами плачут, луковицу к глазам незаметно подносят, да?
– Она у нас артисткой мечтает быть,– сказала Ирина,– только она не сможет, она очень смешливая...
– А когда после войны мы разыщем вас, вы нас вспомните?
– Конечно, вспомним. Да мы после войны не раз с вами встретимся, и обязательно вас на «Три сестры» пригласим...
– Так все говорят на войне: встретимся, встретимся... – задумчиво сказала Ирина. – А может, и вправду встретимся...
Вечером мы просили генерала отпустить девушек с аэродрома на концерт, но он сказал, что это невозможно, так как утром аэродром переезжает на новое место. А утром солдат принес нам завернутый в марлю букет полевых цветов и записку. Она цела у меня до сих пор:
«Дорогие артистки! Нам так и не удалось посмотреть ваш концерт, но зато мы познакомились с вами лично. Вам не понять, что значит для военных посидеть вечерок со штатскими. А мы так хорошо у вас посидели... Мы этот вечер никогда не забудем. С фронтовым приветом...»
Это было на подступах к Яссам. При нас началось новое стремительное наступление. Мы едва поспевали за своими зрителями.
А через месяц, когда мы возвращались в Москву опять через Яссы, что-то испортилось в машине. Дожидаясь, пока водитель исправит повреждение, мы вышли поразмяться и увидели у дороги небольшой холм, у изголовья был вбит столбик с красной фанерной звездочкой и с надписью: «Младший сержант Ирина Васильева».
Концерт кончился, и в раздевалке я лицом к лицу столкнулась с фронтовыми подругами.
– Мы думали, вы нас не узнали...
– Сначала не узнала, а когда села, вспомнила...
– А Олечка вышла замуж за моего брата, мы теперь настоящие родственницы.
– Вам налево? Я вас провожу.
Крепко взявшись под руки, мы шагаем по вечерней Москве, рассказывая друг другу о себе.
Но я все время вспоминала слова Ирины: «Встретимся, встретимся, – а может, и вправду встретимся...»
АРТИСТКА
В первые послевоенные годы судьба забросила меня в Воронеж, я остановилась в Доме колхозника на первом этаже. Мои окна выходили во двор, где была конюшня. Засыпала я и просыпалась под страшную брань возчика, который или запрягал или распрягал свою лошадь. Кроме обычных слов, которые говорят мужчины, когда недовольны лошадьми, он называл ее «фефела», «мымра» и «артистка». Так как монологи эти я слушала по два раза в день, в конце концов, не выдержала, вышла во двор и познакомилась с возчиком.
– За что вы ее так? – спросила я.
– А как же, – ответил он. – Артистка и есть. Работать не любит. Она только может на месте ногами перебирать. Скажите мне, пожалуйста, что она делала до войны?
– Не знаю, – ответила я.
– И я не знаю, но только она не работала. Смотрите, у нее от упряжки на спине и на животе болячки. Они гноятся и не заживают. Поэтому она терпеть не может, чтоб ее запрягали, от ругани она морду воротит в сторону, стало быть, она к этому непривычная...
– Я тоже не люблю, когда ругаются.
– Ну, так вы артистка, а она лошадь. Улавливаете разницу? Я взглянула на лошадь. Лошадь как лошадь, худая только очень, как все мы после войны.
В субботу, сговорившись с возчиком, что вечером он отвезет меня на вокзал, я зашла в цирк. Цирк оживал, готовился к открытию первой послевоенной программы. Репетиции задерживались потому, что музыканты ждали, когда привезут из хранилища контрабасы, и привез их на телеге и въехал прямо в цирк мой знакомый возчик. Сидевший рядом со мной дирижер, взглянув на лошадь, вдруг сказал:
– Неужели это наша Стелла?
– Какая Стелла? – спросил скрипач.
– Ты не знаешь. У нас до войны была наездница наша воронежская, она еще не вернулась из эвакуации. Лошадей своих она бросила, не до того было. А главная у нее была лошадка – Стелла, вот эта лошадь похожа на нее...
– Это надо узнать, – сказала я.
– Да ее не спросишь. А впрочем, попробуем... распрягай! – крикнул дирижер возчику. А сам притащил откуда-то толстую пачку нот, разыскал в ней тот вальс, под который чаще всего работала наездница.
Тем временем лошадь, освободившись от упряжки, беспокойно затопталась на месте, а потом подошла и встала в проход на манеж. Встала и окаменела. Если бы не ноздри, которые дрожали, жадно втягивая воздух, можно было бы подумать, что это изваяние.
Дирижер, не спуская глаз с лошади, поднял палочку. Музыканты заиграли. Боже мой, что сделалось с лошадью. Будто бы ток прошел у нее по спине. Секунду она стояла, не двигаясь, а затем, выждав такт, наклонив голову, ритмично пошла по кругу. Она шла, не поднимая глаз, осторожно, как по льду, наверное, ей казалось, что это сон...
Музыканты плакали. Второй тур музыканты стали играть в мажоре, а лошадь, все вспомнив, гарцевала, она делала какие-то восьмерки, пируэты и реверансы. К концу вальса она, встав сначала на одно колено, а потом на другое, раскланивалась пустым стульям.
Она представляла себе и публику, и аплодисменты – она была актриса!
Вечером я услышала в открытое окно, как возчик въехал во двор.
Осторожно, стараясь не причинить лошади боли, возчик распрягал ее, а потом тщательно расчесывал ей гриву и хвост, о чем-то разговаривая с ней. Я вышла во двор.
– Артистка! – крикнул он мне радостно. – Как вы! Я ж говорил вам – война... А к примеру вам сказать, я не возчик, я ж наборщик. А как мне в последний год войны осколком глаз выбило, я пока вот сюда пристроился. Сегодня отвезу вас на вокзал и дам Стеллочке два выходных, пусть отдохнет. Я мазь достал у ветеринара, залечу ей все ссадины, все раны, и как вернется ее хозяйка, я сам отвезу ее и сдам в лучшем виде. Я, может быть, еще билетик куплю в цирк, сяду в первый ряд и похлопаю ей. Узнает она меня?
– Узнает, – сказала я, – непременно узнает.
Я подала Стелле сахар на ладони. Теплыми губами, осторожно она стала вбирать кусок за куском.
– Я пойду пешком, – сказала я ей, – отдыхай. Я в эвакуации тоже работала не по специальности, все обойдется, потерпи.
Лошадь не спускала с меня глаз, втягивая, может быть, знакомый ей запах духов...
У калитки я обернулась. Повернув а мою сторону свою красивую голову, Стелла смотрела мне вслед. Мне показалось, что она улыбнулась.
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Поезд замедлил ход.
– Вот и наш Минск, – сказал молодой морячок, мой сосед по купе. – Вы в нем не бывали?
Я вглядывалась в незнакомое мне очертание вокзала.
– Нет бывала...
Тогда была моя первая гастрольная поездка, был год моему сыну, был июнь сорок первого года...
В тот приезд меня встретили на вокзале родственники и повезли прямо к себе, на улицу Володарского, где в небольшом домике с балконом была уютная квартира известного в Минске профессора Клумова.
Тетя и дядя не знали, куда посадить любимую племянницу – артистку Художественного театра. Они пошли на первый же спектакль «Школы злословия». Из женщин им больше всего понравилась Андровская и... племянница.
Правда, племянница говорила только: «Кушать подано», но зато как она это говорила! После спектакля за ужином было решено накупить билеты на все спектакли, а завтра днем поехать на открытие искусственного озера – гордость минчан.
На другое утро я проснулась рано. Надев халат, услышала странный, ни на что не похожий звук и вышла на балкон. Далеко, в ясном голубом небе реяли самолеты. От них что-то отделялось.
...Нет, я не верила, что это война, что так вдруг может измениться вся наша жизнь Но очень скоро в городе появились беженцы из Бреста, на Минск упали первые бомбы, вспыхивали пожары, рушились дома...
Неизвестно для кого и для чего мы играли спектакли при почти пустом зрительном зале, прерываемые воздушными тревогами.
На третьем спектакле в зале было только два пожарника. Город бомбили неистово. Мы, не доиграв спектакля, решили добраться до гостиницы, и через час после нашего ухода в театр попала фугаска. Нас эвакуировали на грузовике без вещей. Тетя и дядя пришли со мной проститься.
Глядя на бледную, сразу изменившуюся Андровскую, дядя шепнул мне: «Она всегда очаровательна! Как жаль, что я не во всех спектаклях ее видел. Но еще посмотрю!»
Грузовик мчался через горевший город. Из разбитой витрины дамского ателье нам улыбалась восковая кукла.
Вывезя нас на шоссе Минск – Москва, водитель сказал, что дальше не поедет. Мы добирались до Москвы, в сущности, пешком, иногда нас кто-то подвозил, но больше всего мы шли, а навстречу нам двигались войска на колесах, на гусеницах, на лошадях. По обочине шли люди, старики, дети, растерянные, нелепо одетые, – шли куда глаза глядят, лишь бы уйти от этого ада.
Иногда встречные узнавали народного артиста Москвина, шагающего с палочкой, как горьковский Лука, и предлагали довезти его на легковой машине до Можайска.
– Я не один, – отвечал Иван Михайлович, и мы шли дальше.
Он брился каждый день, разложив в лесу на пенечке бритвенный прибор. Лидия Михайловна Коренева заботливо наливала ему из термоса в стаканчик горячей воды.
Мы сели на поезд в Можайске...
И вот сейчас опять поезд замедляет ход у Минска. Это уже далеко не первая моя гастрольная поездка, моему сыну уже пятнадцать лет, и я не вглядываюсь в толпу встречающих, чтобы найти своего дядю...
Я брожу по красивому неузнаваемому городу, выхожу на улицу Володарского. На месте маленького дома с балконом стоит новое шестиэтажное здание. Я вглядываюсь в эту улицу, как в лицо знакомого мне человека, в котором не могу узнать ни одной черты.
Вечером мы едем в театр, в тот самый театр Красной Армии, где сгорели все наши декорации и костюмы.
Перед началом спектакля с приветственным словом к Художественному театру выступает представитель города. Мы, уже загримированные, одетые в бальные платья великосветского лондонского общества, слушаем речь:
«...только что начавшиеся гастроли в 1941 году были трагически прерваны, и мы расстались с мхатовцами на пятнадцать лет...»
Я смотрю на Андровскую, затянутую в черное платье, и вспоминаю слова дяди: «Она всегда очаровательна».
«...Минск счастлив снова увидеть МХАТ у себя и радоваться вашему искусству».
Аплодисменты.
Медленно раскрывается занавес, и по белой парадной лестнице неторопливо спускается светская львица. Притихший зал вглядывается в располневшую, но всегда изящную фигуру, затянутую в черное, а затем радостная буря аплодисментов задерживает начало спектакля на несколько минут.
Андровскую нельзя выбить из образа: миссис Чивли спокойно продолжает свой путь, окидывая презрительным взглядом лондонское общество. Только мне, стоявшей совсем близко от нее, видно, как из-под надменно опущенных ресниц, на щеку, покрытую лейхнеровским гримом, скатилась настоящая слеза.
ГОЛУБИ
Когда я вижу мальчишек, мастерящих голубятни, или малышей, бросающих голубям крошки, я каждый раз вспоминаю маленький фронтовой эпизод...
...Моросил холодный осенний дождь. Мы ехали по шоссе. Справа от нас был лес. Впереди виднелся силуэт только что отбитого у немцев города. Водитель остановил машину, чтобы набрать в канаве воды. И тут мы увидели вышедшую из леса группу людей. По мере их приближения мы поняли, что это были дети, которые тащили небольшую тележку. С ними были две собаки, коза.
Выйдя на шоссе впереди нас, ребята стали что-то вытаскивать из корзинки. Затем двое мальчишек встали рядом с поднятыми вверх руками. И по команде выпустили голубей. Сначала птицы нерешительно кружились над детьми, но те подняли такой свист и улюлюканье, что пернатые стали набирать высоту и полетели к разрушенному городу...
...Каждый раз, когда я вижу мальчишек, мастерящих что-то голубям, я вспоминаю хмурое военное утро, силуэт разрушенного города и продрогших ребятишек, выпускающих навстречу солнцу своих вестников мира.
«ВИХРИ СНЕЖНЫЕ КРУТЯ»
В колхоз «Первое мая» наша концертная бригада приехала уже вечером – нас разместили по частным квартирам, так как дома для приезжих не было Возчик, дядя Митрич, подвез меня к маленькому белому, как снег, домику.
– Хозяйку твою, – сказал он. – Васильевной звать, – женщина она степенная и душевная, небось уж и самовар раздула и ужин тебе состряпала.
Мы вошли в дом. Пахнуло теплом и чистотой, и Васильевна хлопотала у плиты. В первой комнате самое большое место занимала выбеленная русская печь, а во второй – двуспальная кровать с кисейным пологом. На стене – большое зеркало, по бокам которого портреты Ленина, протоиерея Колчицкого и Чапаева.
Я распростилась с Митричем и стала раздеваться. Хлопоча по хозяйству, Васильевна рассказала мне, что муж у нее давно умер от тифа, а сын убит в войну, и чтобы было ей не так одиноко, она взяла к себе жить молоденькую учительницу из Воронежа, и теперь они живут, как родные, что артисты к «нам ездиют редко» и билеты все на наши концерты уже давно розданы, а одна девушка потеряла билет. Теперь она третий день ревет, а доказать не может...
Я сидела с Васильевной в теплой кухне за пузатым самоваром, на дворе завывала вьюга, и мне совсем не хотелось идти на концерт. А через час в сенях раздался стук, и на пороге опять появился Митрич с тулупом в руках. Он сказал: «Всех артистов велено свозить в клуб, – хоть и близко, а в метель застудиться можно. Влезай, артистка, в тулуп».
– Господи, – вздыхала Васильевна, глядя, как я одеваюсь, – хороший хозяин собаку не выгонит, а артистам выступать велят.
Метель действительно была страшная, лошадь еле передвигалась, утопая в снегу. Подъехав к клубу, Митрич, помогая мне вылезти из саней, сказал: «А лучше Пушкина писателя нет».
Я удивленно посмотрела на Митрича.
– «Вихри снежные крутя» – помнишь? Кто ж так еще скажет? Клуб натопили так, что нечем было дышать. Раздевалки для зрителей не было, все сняли шубы и, положив их под себя, восседали как на тронах.
После концерта нас опять развозили по квартирам в тулупах – но вьюга уже утихла, и показавшаяся луна освещала заснеженную деревню. Васильевна встретила так, будто я чудом вернулась живая домой. Она опять хлопотала с ужином и грела воду помыться. Опять шумел самовар, было уютно, как дома.
Учительнице Марье Федоровне шел двадцать второй год. Это была маленькая серьезная женщина с большим пучком пепельных волос. Она пришла после концерта чуть позднее меня.
Мне предназначалось лечь спать на двуспальной кровати под кисейным пологом. Я попросилась было у Васильевны на какое-нибудь более скромное ложе, но обе женщины так запротестовали, что пришлось покориться. Марья Федоровна постелила себе постель на лежанке около печки. После ужина Васильевна вымыла посуду, поправила лампадку и ушла на кухню. Мы стали укладываться.
– Вы не спите? – тихо спросила учительница. – Мне очень надо с вами посоветоваться.
Я отодвинула полог. Марья Федоровна сидела в ночной рубашке, обхватив руками колени. Толстая коса спустилась на плечо. Учительница рассказала мне, что в ее классе нет плохих учеников, только «хорошисты» и отличники, что перед приездом артистов в ожидании концерта все ребята подтянулись, и она обещала вместе с ними пойти на концерт. Но так как в клубе мало мест, то билеты решили раздать только взрослым, У детей, мол, еще все впереди, они еще успеют!
– Что же мне теперь делать? Мои ребята места себе не находят.
Я посоветовала Марье Федоровне пойти утром к нашему бригадиру и попросить устроить хоть один детский утренник.
– Я и ребят с собой возьму, – обрадовалась Марья Федоровна, – они лучше меня скажут.
Она успокоилась и повеселела. Мы разговаривали о школе, о ребятишках. У Марьи Федоровны, оказывается, была возможность после окончания педагогического техникума остаться в Воронеже.
– Но я считаю, – говорила она, – что педагог должен стараться уехать работать, как можно дальше. Ведь чем дальше, тем учитель нужнее. Правда? Мне очень тут скучно. А все-таки я знаю, что приношу тут пользу, а ребятки у меня прелесть. А вы стихи пишете? – неожиданно спросила она.
– Да, – соврала я.
– А вот как, по-вашему, хорошие у нас фильмы о колхозной жизни, правдивые?
Я смотрю на молодую учительницу и думаю: «Нет... так правдиво тебя еще никто не сыграл».
Утром, когда я проснулась, Марьи Федоровны уже не было дома. Васильевна растапливала печь.
– Ваш бригадир заходил. Надо всем в клубе быть в двенадцать часов дня... Для деей концерт играть будете. Тебе яички в мешочек или всмятку?
За сорок дней, прожитых в колхозах, мы дали пятьдесят концертов. Сорок дней мы не знали никакого другого транспорта, кроме лошадей. Не современный, но очень удобный и приятный способ передвижения: не слышали ни гудков, ни свистков, ни звонков. Жили в избах, ходили в валенках, дышали свежим воздухом и знакомились с простыми, хорошими людьми.
После прощального концерта и ужина мы вполпьяна усаживаемся в санки, чтобы совершить последний санный путь до железнодорожной станции. Колхозники стоят около наших саней и дают последние наставления возчикам: «Не переверните артистов в снег и усадите в вагон в лучшем виде».
– А что, – говорит кто-то из колхозников, – будет такое время, когда мы сможем вот так всем селом махнуть в Москву на какой-нибудь спектакль или концерт?
– Это надо всем селом брать два выходных, – возражает председатель, – а тут тебя другой колхоз и обгонит... А вот если бы Москва от каждого своего театра хоть по два артиста в месяц к нам присылала, неужто уж вся их культура остановилась бы? Похлопочите там…
– И для детей концерты нужны, – слышу я голос учительницы. До свидания, колхозники Каменной степи! До свидания, Марья Федоровна, Васильевна, дядя Митрич, Вася, Оля, тетя Варя, мы передадим ваш наказ Москве!
«СТЕПЬ ДА СТЕПЬ КРУГОМ...»
Мы приехали с концертной бригадой на целину в самое горячее время уборки, и вдруг начались дожди, дороги размыло. Мы еле двигались на своем грузовике, постоянно вылезая, чтобы вытащить машину. Мы отлично понимали, как некстати были эти дожди. Настроение у всех изменилось. Даже наш веселый водитель, который не уставал развлекать нас анекдотами из жизни сумасшедших, умолк.
Однажды после дневного выступления в сельском клубе мы под нудным моросящим дождем ехали на второй концерт в совхоз, который находится на другой стороне реки Ишим. Времени до выступления оставалось в обрез, но, подъехав к переправе, мы увидели огромное количество машин, ожидавших своей очереди стать на паром. Было ясно, что если мы станем в очередь, то начнем концерт с большим опозданием. Наш бригадир бодро зашагал на паром в полной уверенности, что, как только паромщик узнает, что в машине артисты, – нас немедленно пропустят без очереди. Но паромщик, не скупясь на выражения, объяснил, что перевозка зерна сейчас важнее концерта, что он только что пропустил «скорую помощь» и исключение артистам он делать не будет.
Мы понимали, что он был прав, и стали покорно ждать своей очереди. Вдруг наш аккордеонист молча вынул из футляра инструмент и, слегка пробежав по клавишам замерзшими пальцами, заиграл любимую всеми песню: «Степь да степь кругом...»
Потом так же молча встал Иван Суржиков и, поплотнее запахнувшись в свой плащ, прислонившись к кузову, вполголоса запел:
В той степи глухой
Замерзал ямщик.
И как будто ничего не изменилось, только чуть все повернулись в нашу сторону...
Ты, товарищ мой,
Не попомни зла,
В той степи глухой
Схорони меня.
Я вижу, что к нашему грузовику начинают стягиваться люди с других машин. Они стоят молча. Они слушают. Кто разгладил эти усталые, недовольные ожиданием лица? Задумчивые, серьезные, они влюбленно смотрят на певца.
Я уверена, что ни на одном концерте Суржиков не пел так, как в тот осенний вечер под моросящим дождем, без зрительного зала, сцены и света рампы. Впрочем, свет был, но иной, Тот свет, который нельзя включить, свет, ведомый только артистам, которым дано вдохновение.
И такая тишина опустилась на берег... Казалось, и дождь стал идти тише, и ветер замер, и река будто прислушивается. А паромщик одними жестами показывает водителям, как встать машинам на паром. И даже огромные груженые машины будто встали на цыпочки, чтобы «не спугнуть песню...»
ЖЕНЩИНА ВСЕГДА ДОЛЖНА БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙ
На гастролях в Риге я пошла в Дом моделей на демонстрацию летних мод.
Манекенщицы были одна лучше другой, и поэтому им шли платья всех фасонов, даже с одним рукавом.
Напротив меня сидела девушка, которая, как мне показалось, попала сюда так же, как и я, случайно... Она была одета в какую-то форму. И чем больше я на нее смотрела, тем больше она мне нравилась. Ее большой лоб не был закрыт модной челкой, над карими глазами раскинулись невыщипанные брови. Возможно, для того, чтобы быть эффектной, этой девушке только чуть не хватало косметики.
Под конец сеанса туалеты демонстрировали дети. И первая девочка лет шести, упоенная своим воздушным платьем, стала раскланиваться. Публика «рассмеялась, и я, взглянув на свою визави, сначала даже не узнала ее. Боже, как улыбка красит лицо! Всего лишь одна улыбка сделала ее красавицей.
В этот же вечер в лифте гостиницы я встретилась с этой женщиной. Мы познакомились, и вечером она сидела у меня.
– Понравились вам манекенщицы? – спросила Женя.
– Очень. Прямо королевы.
Она посмотрела на меня очень пристально и сказала серьезно:
– Я тоже была один раз королевой. Только не за зарплату, как они, И окружали меня одни мужчины. Не верите? – И она достала из сумочки пакет с фотографиями.
Я не взяла пакет, а усевшись поудобнее, сказала:
– Рассказывайте!
Женя Алексеева—мурманчанка, окончила медицинский факультет. Она уже врач и второй год плавает на рыболовном траулере.
– Когда я пошла первый раз в море, мама положила мне в чемодан нарядное платье, туфли-гвоздики и сказала: «Женечка, женщина не должна забывать, что она женщина...» Я посмеялась, но, чтобы не огорчать маму, взяла вещи.
На корабле я хожу как матрос. Одежда моя простая, грубая: роба, сапоги, и мне там совсем не нужны мои гвоздики и прически. Однажды ночью стучат ко мне в дверь и говорят: «Капитан просит врача на палубу».
Я, одевшись, быстро поднялась наверх. Капитан сказал: «Женя, видишь, вон то судно. Это норвежцы. Там у меня знакомый капитан. Они тринадцатый месяц в море, даже к берегу не подходили. Ты встань на мостик, они хотят на женщину посмотреть».
Я поднялась на мостик, а капитан разговаривал с норвежским капитаном по сигналке.
– Женя, – сказал он мне.– Они не верят, что ты женщина. Надень женское платье. Очень тебя прошу.
Я спустилась в свою каюту, достала уложенное мамой платье, включила утюг, погладила его, хорошо причесалась, надела туфельки и опять поднялась наверх
Окинув меня одобряющим взглядом, капитан сказал:
– Доктор Женя! За вами приехал катер, я отпускаю вас к норвежцам в гости на 30 минут.
– Я одна не поеду, – сказала я.
– Не валяй дурака. Они такие же матросы, как и мы. Все будет хорошо.
Я спустилась по трапу в своих туфельках на гвоздиках, взмахнули весла, и вот – я уже сижу в кают-компании норвежского судна «Ингеборг». За тридцать минут, что я одевалась, они тоже приготовились. В кают-компании горят свечи, на белоснежной скатерти некрыт легкий завтрак, мягко играет радиола. Заиграл вальс. Я поняла, что если я с каждым буду танцевать вальс, то мне никакого времени не хватит. Я сделала с одним моряком тур и как бы передала себя другому. Они поняли эту игру и выстроились по кругу.
В дверях кают-компании было зеркало, и я, увидев в нем себя, поставила себе пятерку.
А потом раздался гудок с моего тральника – мы стали прощаться. На прощанье я старалась каждому сказать что-нибудь приятное. Кто-то накинул мне на плечи китель, я спустилась по трапу. С судна «Ингеборг» раздавалась песня «Подмосковные вечера».
Я не знала, что они меня снимали, а вот совсем недавно прислали нашему капитану эти фотографии.