Текст книги "Маленький ансамбль"
Автор книги: Елизавета Ауэрбах
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Маленький ансамбль
ЕСЛИ БЫ ЗНАТЬ
В АВТОБУСЕ ПАХЛО СИРЕНЬЮ
ЗАДУШЕВНАЯ ПОДРУГА ВЕРКА, Я И МОЯ ФАНТАЗИЯ
О СТАНИСЛАВСКОМ
ПАУК
СЕРДЦЕ
ПОЧТАЛЬОНКА ЛИЗА
ИЗ ФРОНТОВОГО ДНЕВНИКА
ЛЕМЕШЕВ ИЗ САПЕРНОЙ РОТЫ
«СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ МАЙОР»
ДЕТИ
Я ПОМНЮ ВАС, ФРАУ КВИТМАН
ТРИ СЕСТРЫ
АРТИСТКА
ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
ГОЛУБИ
«ВИХРИ СНЕЖНЫЕ КРУТЯ»
«СТЕПЬ ДА СТЕПЬ КРУГОМ...»
ЖЕНЩИНА ВСЕГДА ДОЛЖНА БЫТЬ ЖЕНЩИНОЙ
ПАРИЖАНКА
С ПРЫЖКОМ ИНТЕРЕСНЕЕ
ДОКТОР СОБОЛЕВА
Маленький ансамбль
У писательницы живой интерес к людям, к окружающей их жизни, она умеет остро видеть. Большинство рассказов навеяны воспоминаниями о встречах, часто в них присутствует сам рассказчик, ироничный, любознательный.
Почти все рассказы автобиографичны и расположены в книге по циклам: впечатления детства, воспоминания о войне и "из гастрольных поездок" послевоенного времени.
Ауэрбах Е.Б., 1971, Издательство Советская Россия, Короткие повести и рассказы.
ЕСЛИ БЫ ЗНАТЬ
Я никогда не думала, что буду писать. Я всегда хотела быть актрисой, но однажды после войны я вдруг решила записать свои фронтовые впечатления; получились маленькие рассказы; я стала их читать соседям, знакомым, и мама сказала:
– Может быть, ты здесь найдешь свое призвание.
– Призвание свое я давно нашла,– отвечала я.
– Прости, пожалуйста,– сказала она,– я хотела сказать – признание.
Рассказы писались легко и преимущественно перед топившейся печкой. Я люблю смотреть на огонь. Мама говорила, что это у меня от древних.
Однажды мать, закурив «Север», сказала ледяным голосом:
– Мне не ясно, будут ли твои рассказы доходить до широких масс. Почитай их моим соседям, у меня больше рабочей прослойки.
В субботу, когда все жильцы собрались на кухне, я стала читать. Рассказы понравились. Старенький рабочий, пенсионер Семен Иванович сказал:
– Хорошо! Я с тобой и наплакался, и насмеялся. Ты как чего новенькое напишешь, читай нам, а то потом в писатели выйдешь – забуреешь.
Чертежник Вася, инвалид Отечественной войны, самый неразговорчивый из всех жильцов, после моего чтения стал рассказывать свои фронтовые эпизоды, и долго в этот вечер жильцы не расходились, удивляясь, как Вася может интересно рассказывать.
А утром к маме в дверь постучала Роза Исааковна и сказала, что у нее есть план: надо все отпечатать и отнести в «Огонек», у нее там есть знакомая курьерша, тонкий человек, она знает, как действовать.
Через месяц «тонкая» курьерша сообщила, что мои рассказы в редакции читали, они всем очень понравились. Но о том, чтобы их печатать, вопрос не стоял. Смущенная курьерша сказала, что, вероятно, к печати берут то, что не нравится.
Мама сказала: «Сходи к Ивану Ивановичу,– это наш самый умный знакомый, как он скажет, так и делай».
Иван Иванович прочел мои рассказы и сказал: «Надо посылать в толстые журналы, и не такую дрянь печатают». Я разослала рассказы по толстым журналам. Один журнал довольно скоро прислал такой ответ: «Уважаемая товарищ Ауэрбах, не без интереса прочли ваши рассказы, но вы не дотягиваете до толстого журнала».
Вечером, глядя, как я пью чай, мама сказала: «Ты, правда, недотягиваешь до толстого журнала. Ты плохо питаешься».
Сам Иван Иванович давал читать мои рассказы двум писателям. Один сказал, что это гарнир без жаркого, а другой пожалел, что я не Книппер-Чехова, потому что в этом случае все давно бы напечатали.
Потом Иван Иванович сказал:
– Пошли рассказы в «Юность». Там редактор Катаев – он любит женщин, он тебя напечатает.
Я послала, довольно скоро мне позвонили по телефону и попросили зайти в редакцию. Я сделала маникюр и пошла. Приветливая редакторша, предварительно спросив, можно ли со мной говорить как с будущим писателем, с карандашом в руках прошлась по всему рассказу, научно доказав, что в нем нет ничего, что дает право называться рассказом. Она говорила это так сердечно, так глубоко заглядывая мне в глаза, что, если бы только она предложила мне принести еще что-нибудь, я принесла бы. Но она не попросила, она вернула мне рассказы и, пожелав много-много здоровья, проводила до порога.
Иван Иванович сказал:
– Пошли рассказы в газеты.
Из одной газеты раздался телефонный звонок и куда-то торопившийся голос сообщил мне, что я сделала грубейшую ошибку, не вложив в конверт сопроводительной записки, а теперь вся редакция ломает голову, что я прислала: рассказ, фельетон или просто новеллу.
Из другой газеты мне сообщили, что по одному рассказу нельзя определить – талантлива я или нет, но что, если я окончу девятимесячные курсы при «Московском комсомольце», вопрос сразу будет ясен.
Иван Иванович сказал:
– Сходи в ВТО, там есть секция чтецов, а в ней человек с бородой, он за тебя схватится руками и ногами.
Человек с бородой, прослушав мои рассказы, сказал:
– С вашими рассказами можно выступать со сцены. Если я буду вашим режиссером, мы сделаем из этого конфетку.
Мне не хотелось читать мои рассказы с помощью режиссера, мне не хотелось делать из них конфетку, больше я в секцию не пошла, а обратилась за советом к директору ВТО, который очень охотно предложил мне выступить с чтением моих рассказов в Малом зале, а потом устроить обсуждение.
За несколько дней до назначенного вечера я зашла за билетами. Малый зал рассчитан на сто человек. Билетов было напечатано двести, а на обратной стороне каждого человек с бородой ставил штамп: «На два лица». По неопытности я спросила, что будет, если придут все. Человек с бородой загадочно улыбнулся:
– Если на вас...– тут он сделал паузу,– придет двадцать человек, будем считать, что вечер прошел хорошо. Вы – смелая женщина.
Грустная я пошла домой и стала посылать билеты своим знакомым. Друзьям с завода «Красный пролетарий», над которыми шефствует МХАТ, я послала шесть билетов и приписала: «Если вас придет больше, я не обижусь, кажется, будет пустой зал».
Наконец, наступил день концерта. Но начаться вовремя он не мог, так как в зале не хватало стульев, а народ все шел и шел. Человек с бородой пожимал плечами: «Я не знал, что у вас так много родственников».
Начала я читать очень плохо, почему-то все время думая, что в моих рассказах нет ничего, что дает право называться рассказом, что я – гарнир без жаркого, а не Книппер-Чехова.
Потом мой взгляд упал на знакомого рабочего с «Красного пролетария». Весь ряд справа и слева от него занимали краснопролетарцы, сзади тоже они. Они сидели как-то особенно прямо, приподняв головы, чтобы видеть меня всю, сосредоточенные и взволнованные, почти со страхом следили за каждым моим движением. И я поняла: они боялись за меня. Им хотелось, чтобы я выступила хорошо.
И вот теплая волна покатилась на меня из зала, вот она коснулась кончиков моих туфель, обдала меня всю и откатилась назад, смыв с меня страх, скованность и все то, что мешает творчеству...
После концерта мне преподнесли корзину цветов от краснопролетарцев, и началось обсуждение. Некоторые выступавшие очень боялись, что вдруг у меня не простота, а «простотца», а вдруг это не подлинный МХАТ, а «мхатовщина». Другие опасались, что я не прозвучу на широкой аудитории. Третьи считали, что все это так сыро и не отшлифовано, что об этом даже рано говорить, и только краснопролетарцы и чудом попавший на этот вечер полковник в морской форме считали, что это интересно и заслуживает внимания.
Рядом со мной сидела очень полная женщина, которая жарко шептала мне в самое ухо, что она «сейчас расхрабрится и выступит».
Когда человек с бородой сказал, что вечер окончен, она встала на сцену, уронила портфель, наступила сама себе на ногу и почти прокричала:
– Никакой Дмитрий Каминка и Эммануил Журавлев и даже Сурен Качарян так меня не волновали, и Ауэрбах может умирать спокойно.
Если бы она не сказала, что я могу умирать спокойно, мне ее выступление очень понравилось бы.
Так закончилось мое первое выступление как автора и исполнителя.
А потом случилось обыкновенное чудо: мне позвонили из журнала «Театр» и попросили зайти с рассказами. Редактор с холодной фамилией оставил у себя всю мою папку и попросил приносить все, что будет еще...
Идя из редакции по Кузнецкому мосту, я поймала себя на том, что чуть-чуть пританцовываю, что рот у меня не закрывается от улыбки и что, кажется, я уже сочинила еще один рассказ, а потом сочиню еще и еще, и так буду сочинять, пока меня не станут печатать толстые журналы.
Будет ли мне тогда жить так же интересно, как сейчас?
Если бы знать... Если бы знать...
В АВТОБУСЕ ПАХЛО СИРЕНЬЮ
В шестнадцать лет я, безумно влюбленная в своего репетитора по физике, мучительно пыталась сделать вид, что понимаю его объяснения по поводу электромагнитной индукции. Когда он говорил: «Скажите, что вам непонятно?» – мне было очень трудно удержаться, чтоб не сказать ему: «Мне непонятно, почему вы не пригласите меня в кино, почему не замечаете моей хорошенькой кофточки и почему вы, видя, что я ничего не понимаю в физике, не назначите мне дополнительные занятия. Я ведь погибаю, неужели непонятно?!»
Мой репетитор, студент физико-математического факультета, был влюблен только в свою науку, и он не замечал ни весны, ни меня ни милых девушек, с нежностью глядевших на него. А я ненавидела физику и математику и делала все, чтобы отвлечь студента от занятий.
Я читала ему законы Ома, Бойля-Мариотта наизусть, с выражением, как стихотворения в прозе, к его приходу надевала самую хорошенькую кофточку и душилась мамиными духами. Но он все выдержал, а я, как ни странно, выдержала переэкзаменовку.
Однажды я, уже ученица театрального училища, шла по Кисловскому переулку с веточкой сирени и встретила своего учителя. К тому времени я уже была влюблена в артиста Жарова. Студент проводил меня до трамвайной остановки, и я, на прощанье подарив ему веточку сирени, сказала с кокетством опытной актрисы:
– Вспоминайте о своей бездарной ученице, хотя бы пока не завянет' эта ветка. – А когда трамвай тронулся, я, высунувшись из окошка, добавила: – И не забудьте, что ветка, опущенная в воду, потеряет в своем весе ровно столько, сколько весит вытесненная ею вода!
Студент рассмеялся, а я уехала.
И прошло немало лет... Отгремела война, и однажды в газете, среди награжденных за особые открытия в области физики, я встретила фамилию своего репетитора. Но его не встречала до вчерашнего дня...
А вчера после концерта я встала в очередь на автобус. Стоявший впереди меня высокий мужчина с устало опущенными плечами и толстым портфелем, обернувшись, посмотрел на меня. Но я не обратила на него внимания. Подошедший автобус, проглотив половину очереди, захлопнул дверцы перед носом этого человека.
– Я загадал, – сказал он мне, – ежели автобус меня не возьмет, я угадал, кто вы. Мне кажется, что вы – моя первая ученица по физике...
И на радость оставшейся очереди мы решили с ним пройтись пешком.
– А я читала о вас в газете...
– Неужели не забыли мою фамилию? – изумился он. – Хотя я вашу помню.
Удивительно, как мы помнили с ним все, что касалось той весны, и как весело и интересно нам было о ней говорить. Около метро он подвел меня к продавщице сирени.
– Только рубль ветка, только рубль, – бойко выкрикивала женщина.
– А все?
Молодая сторонница частной торговли быстро пересчитала ветки:
– Без ведра – десять рублей.
– Без ведра, – сказал он и протянул мне цветы.
И в автобусе мы не искали с ним тем для разговора. К тому же он оказался театралом.
– Видел на сцене вас. И сразу узнал. Знаете почему? У вас интонации те же... И вы, как тогда, поднимаете правую бровь. И я все вспомнил... и даже кофточку вашу в горошек вспомнил...
На прощанье я уговорила его взять у меня веточку сирени. Прищурившись, будто что-то припоминая, он сказал:
– Поставить ее в воду и не забывать... «Неужели помнит?» – подумала я.
– ...и не забывать о sac, хотя бы пока завянет ветка! И еще... – Он пытливо глядел на меня смеющимися глазами.
– И еще... – добавила я, – ...не забыть, что каждая ветка, опущенная в воду, теряет в своем весе ровно столько, сколько весит вытесненная ею вода!
И мы рассмеялись так громко, что на нас обернулись все пассажиры.
Был май, в автобусе пахло сиренью...
ЗАДУШЕВНАЯ ПОДРУГА ВЕРКА, Я И МОЯ ФАНТАЗИЯ
Я в детстве любила заглядывать в окна домов, рассматривать альбомы с чужими фотографиями и прислушиваться к разговору незнакомых людей. Мелькнувший в окне профиль я дорисую в портрет, из обрывка фразы сочиню монолог, и из выцветшей фотографии на меня взглянет живое лицо.
Я любила книжки с потерянным концом. Мне всегда хотелось «невероятных» событий, наверное, поэтому я очень много врала, у меня даже был такой период, когда я врала без всякого смысла, просто чтоб было интереснее. Например, я стою в луже, мать, увидев это из окна кричит: «Выйди сейчас же из воды». – Я спокойно спрашиваю: «Из какой?» – «Из той, в которой ты стоишь!» Я удивленно поднимаю брови: «Я стою на сухом месте».
Мама выбегала во двор, делала рукой такой жест, который заставлял меня вылететь из этого «сухого» места. Но я на нее не обижалась.
На смену бессмысленному вранью пришло вранье осмысленное. Я поняла, что можно вырезать кукол из картона мамиными маникюрными ножницами, рядом положив наши детские, и, заслышав мамины шаги, немедленно брать большие. Мама говорила: «Мне кажется, что ты берешь мои ножницы, они стали совсем тупые». – «В пустыне, – отвечала я,– людям кажется, что они видят вдали моря и реки —это мираж, но это пройдет»...
С возрастом, конечно, бессмысленное вранье прошло совсем, осмысленное – почти совсем, но фантазия росла вместе со мной и делала мою жизнь интересней.
В школе, в которой я училась, было дровяное отопление. Однажды во время большой перемены выяснилось, что большинство ребят не подготовилось к следующему уроку. Стали думать, как быть; я предложила завалить дымоход кирпичами, которых было много во дворе школы, и открыть окна, а был холодный сентябрьский день; учитель войдет, скажет: «Ах, как холодно» и попросит затопить, дым повалит в класс, и все пойдет как по маслу! Мы так и сделали, и учитель сказал: «ах..», и дым повалил в класс, и мы весь урок весело бегали за истопником и уборщицей.
В школе у меня была задушевная подруга Верка, которая так же, как я, обожала «невероятные истории».
Как-то в старших классах готовился литературный вечер, посвященный молодому советскому поэту. Младшие классы на вечер не допускались, но накануне концерта заболели двое исполнителей, а требование к исполнителям было одно – звонкий голос. Звонче, чем у меня и задушевной подруги Верки, голоса не оказалось, так мы стали артистами. Нам дали выучить слова и объяснили, что на сцене нас поставят в шеренгу лицом к публике, и когда мой сосед справа толкнет меня в бок, я в рупор должна буду сказать «труд труби, труд труби, труд труби в трубу», а на слове «в трубу» я должна буду пихнуть задушевную подругу, и она скажет «бей барабан, бей барабан, бей барабан борьбу». Слова мы выучили насмерть, у меня весь дом говорил: «труд труби».
Наступил вечер, раскрылся занавес. Я стала рассматривать публику, и мне очень понравился огромный человек, который сидел как-то боком, выставив ноги в проход. Он был похож на Гулливера, я улыбнулась ему, он улыбнулся мне, и тут я получила сразу два толчка в бок; слова вылетели у меня из головы, будто их никогда и не было.
Ужасная пауза полезла на сцену, потом в зрительный зал, я в отчаянии взглянула на Гулливера и увидела, что он смотрит на меня, усиленно шевеля губами, как бы подсказывая мне слова. «Откуда он их знает?» – подумала я и, тут что-то уловив, все вспомнив, на всю школу закричала: «Пруд пруди, пруд пруди, пруд пруди в трубу». На словах «в трубу» я так толкнула задушевную подругу, что та отлетела в сторону и радостно прокричала: «Бей барабан, бей барабан, бей барабан борьбу».
Я взглянула на Гулливера, он хохотал, чуть не падая со стула. Занавес закрыли под смех и аплодисменты, и тут все на меня набросились, говоря, что я испортила вечер. Учитель литературы тряс меня за плечи, говоря: «Неужели ты не понимаешь, что ты сказала?» Чтоб не огорчить его еще больше, я сказала: «Понимаю». Мне кажется, именно с этого вечера я окончательно решила стать актрисой.
Уже окончив школу, все с той же задушевной подругой Веркой решили мы поехать в воскресенье на дачу к знакомым, и у нас оказалось довольно много всяких покупок. Я предложила свернуть вещи в виде ребенка в детское одеяльце – тогда сядем в трамвай с передней площадки, в поезде – в детский вагон, и все пойдет как по маслу.
В трамвае мне действительно сразу уступили место и милые женщины, стоявшие и сидевшие рядом, стали мне советовать открыть личико ребенка, так как было жарко и душно. Одна тетка даже попробовала отогнуть одеяло. «Оставьте меня в покое, – сказала я, – у моего ребенка скарлатина, ему неприятно глядеть на свет». Как меня высадили из вагона, не помню, задушевная подруга выпрыгнула на ходу, а из окон трамвая граждане с удивлением глядели, как из моего «заразного ребеночка» на землю сыпались всякие свертки.
Когда, окончив школу, я поступила в театр, задушевная подруга Верка сказала: «Наконец ты найдешь применение своей фантазии, актерам фантазия очень нужна». Но задушевная подруга Верка ошиблась, театр не воспользовался моей фантазией, и тогда я придумала писать рассказы. Теперь я еще жаднее заглядываю в окна домов, рассматриваю альбомы с чужими фотографиями, гляжу на все, во все глаза и слушаю... И жить мне стало еще интереснее...
Мне кажется, что все мои рассказы правдивы и взяты из жизни. Но задушевная подруга Верка, прочтя мой рассказ, обязательно скажет: «Интересно, как было на самом деле?»
О СТАНИСЛАВСКОМ
В нашем клубе руководитель юношеского драмкружка считал, что главное актеру – иметь громкий голос. «Все остальное, – говорил он, – пустяки. Все остальное приложится».
Орали мы на его репетициях безбожно – до хрипоты. А рядом с комнатой, где занимался драмкружок, была мастерская художника. У художника были седые виски, и поэтому мы считали его очень старым. Иногда художник открывал дверь и говорил: «От вашего творчества можно оглохнуть». А наш режиссер отвечал: «Очень хорошо, значит, нас услышат».
Раз я зашла к художнику с просьбой написать нам афишу. Он сказал: «Почему ты на репетициях орешь, как зарезанная, а сейчас говоришь нормально?»
Я опешила.
– Станиславский учит говорить на сцене естественно, как в жизни!
– А наш режиссер считает, что надо говорить как можно громче, – отрезала я.
– А ты знаешь, кто такой Станиславский? – спросил художник.
– Не знаю, – призналась я.
– Ну и молодежь пошла! На сцену идти собираются, в клубах играют – а кто такой Станиславский, не знают.
Он достал из стола портрет.
– Гляди. Ведь это Константин Сергеевич.
– Он ваш дядя? – спросила я.
– Почему дядя? Это основатель Художественного театра – великий режиссер Станиславский. Поняла?
Через несколько дней, заглянув в мастерскую, я сказала:
– Между прочим, Станиславский не только режиссер, а и актер.
– Правильно, – ответил художник, – только это совсем не «между прочим».
Вскоре художник повел свой изокружок в Музей кустарных изделий, и я увязалась с ними.
Когда мы шли по Леонтьевскому переулку (ныне ул. Станиславского), художник сказал, показывая на старый московский особняк:
– Вот тут живет Станиславский, вот окна его спальни. В одной из его комнат есть маленькая сцена, на которой репетируют его ученики...
На нас этот факт произвел огромное впечатление. Вскоре я сообщила художнику, что иду в МХАТ на «Синюю птицу», познакомиться с Художественным театром.
– Давно пора, – сказал он. – А кто автор пьесы «Синяя птица»?
Я молчала.
– Художник? Композитор? Режиссер? А еще артисткой хочешь быть!
И я впервые услышала о писателе Метерлинке, Илье Саце, смысле пьесы «Синяя птица» и многом другом, из чего складывается произведение искусства – спектакль.
Весной, чтобы благополучно окончить школу, мне пришлось бросить драмкружок.
А когда я поступила в Художественный театр, я немедленно отправилась в клуб и, встав на пороге мастерской художника, торжественно провозгласила:
– Артистка МХАТ – Елизавета Ауэрбах.
– Поздравляю, – сказал художник, – но правильнее было бы говорить «актриса», а не артистка.
Я подробно рассказала ему, как нас принимали и кто был в комиссии. Он, вздохнув, сказал:
– Константин Сергеевич уже не экзаменует, он очень болен… жаль, что ты его не видела.
Но этим же летом группу молодежи, поступившую в МХАТ, повели знакомиться с Константином Сергеевичем. От волнения я не помню ни того, кто нас повел к нему, ни того, кто встречал, ни где мы раздевались. Помню только, что в кресле лицом к двери, в которую мы вошли, сидел человек. Сзади него было окно, все освещенное солнцем. От этого седые и, наверное, очень мягкие волосы Станиславского светились, и весь он был в сиянии лучей. Откинув с колен плед, он встал и оказался очень большим. Здороваясь с каждым, он приветливо улыбался. Смотря на его лицо, я поняла, что ни фотографии, ни живопись не в состоянии передать всю духовную красоту человека.
Константин Сергеевич сначала попросил нас почитать то, с чем мы поступали, а потом предложил каждому сделать перед ним этюд «на память физических действий» – то есть работать с несуществующими предметами.
Я придумала зажигать примус, он плохо у меня разгорался, я стала прочищать его иголкой, и, в конце концов, он взорвался. Когда я, испугавшись, отскочила в сторону, Константин Сергеевич рассмеялся.
Осенью этого же года, отдыхая у самого синего моря, я раз сидела на пляже и смотрела, как ветер играл брошенной газетой. Он кружил ее, долго гнал по песку, не давая ей передохнуть, а потом, окунув в воду, бросил газету прямо к моим ногам, и я увидела черную рамку, из которой, чуть-чуть прищурившись, на меня смотрело дорогое лицо.
ПАУК
У меня есть родной брат, один-единственный старший брат. Мы с ним были еще маленькие, когда наши родители разошлись и, поделив детей, разъехались. Я, как младшая, досталась матери, а брат – отцу, и вскоре отец, взяв сына, уехал во Францию. Первое время брат часто присылал нам письма и фотографии, а потом стал писать все реже и реже, а мать плакала по ночам и говорила:
– Вырастешь большая, выйдешь замуж, если повторишь мою судьбу, не отдавай детей мужу.
Так мы росли врозь, не переставая любить друг друга и надеяться на встречу. Когда началась война во Франции, мы получили от брата письмо, что он сражается в Сопротивлении... Потом началась война у нас, и мы потеряли его след.
Отгремела война, мы ничего не знали о нем. На наши письма ответа не приходило.
Однажды, увидев на стене паука, я, сложив газету, хотела его смахнуть.
– Не трогай, – сказала мать. – Пауки приносят хорошие известия, пусть живет. Тебе-то что?
Я посмеялась, но послушалась, и паук полез дальше плести свою паутину, не подозревая, что его жизнь только что висела на волоске.
На другой день в сквере на лавочке, где я ждала открытия магазина, около меня сидела пожилая женщина в пенсне. Она достала из сумки французский журнал и, сказав: «Господи, как тут хорошо»,– углубилась в чтение. В ее открытой сумке лежала книжка, тоже на французском языке – «Семья Тибо».
«Может, кто-нибудь из ее семьи живет в Париже,– подумала я, может быть, сын, возможно, он знает моего брата, и если спросить ее об этом, она скажет: «Душечка, они же вместе работают!»
В это время с куста, около которого стояла наша скамейка, мне на плечо стал спускаться паук; осторожно потрогав мое плечо лапкой, оттолкнувшись от него, опустился на пикейный воротничок моей соседки.
– На вас сел паук, – сказала я.
– Где? – вскрикнула женщина, зажмурившись. – Я их ужасно боюсь!
Я осторожно зажала паука в кулаке.
– У вас нет сына в Париже?
– Нет... – сказала она,– он в Москве, в университете преподает. Он может вас укусить!
Я разжала кулак. Паук, хромая, пополз.
– Вы верите в пауков? – спросила меня женщина.
– Нет, я верю только в людей.
– А почему вы меня про Париж спросили?
Я рассказала ей про разлуку с братом и надежду на встречу с ним... А она рассказала мне, что у ее сына на факультете есть студент-француз, что свет не без добрых людей, и что, если только брат жив, его можно найти. Мы обменялись телефонами, я написала ей краткие сведения о брате. Вечером, придя домой, я застала мать в отличном настроении.
– Ты, конечно, будешь надо мной смеяться, – сказала мать, – напишешь про меня дурацкий рассказ, но я уверена, что скоро мы получим известие из Франции. Я специально для тебя посадила его в коробку... – И она осторожно приоткрыла крышку «Казбека», из которой на меня сердито смотрел паук.
Прошел месяц. Меня позвали к телефону. Взволнованный старческий голос почти кричал в телефон: «Душенька! Ваш брат нашелся. Ученик моего сына написал о вашем брате родным в Париж, а те дали объявление в русской газете, и ваш брат уже был в редакции; я так за вас рада. Теперь ждите письма ...»
Мы стали ждать... И дождались! И письма, и фотографии! На фото – брат, его жена-француженка. Ее зовут Соланж. И дети. Они нам очень нравятся. Мать находит, что младшая девочка похожа на меня, а старшая – на Жанну д'Арк.
Нет, я по-прежнему не верю в приметы, я верю только в людей, но теперь, когда при мне кто-нибудь хочет раздавить паука, я говорю: «А зачем давить, пусть живет. Вам-то что?»
СЕРДЦЕ
В раннем детстве, разрезав себе палец, я, заплакав, побежала к матери. Она, присев на корточки, подула мне на ранку. Так я узнала, что, если болит, нужно, чтоб подули на ранку, пожалели, и все пройдет.
Потом я несла ей другие свои раны – она не всегда могла мне их залечить, но у нее всегда болело за меня сердце, и мне становилось легче ...
Недавно я сидела в приемной одного учреждения, Люди, ожидавшие своей очереди, сосредоточенно молчали, впиваясь взглядом в выходившего из кабинета, стараясь догадаться ... подули ли ему там на ранку.
Подошла моя очередь, и я перешагнула порог кабинета. За большим письменным столом сидел крупный мужчина со светлыми равнодушными глазами. Выслушав меня, он отказал мне. Не дав совета и не пообещав помочь в будущем, снял телефонную трубку, дав понять, что разговор окончен.
Я вышла в приемную. Меня встретили штыками глаз, и я не смогла пройти через этот вопрошающий строй с непроницаемым выражением лица, а взявшись за ручку двери, я обернулась к ним и, улыбнувшись, сказала: «Желаю и вам удачи!» И все ответили мне улыбкой, кто-то глубоко и облегченно вздохнул.
Я вышла на улицу. Шел снег, его мягкие хлопья одинаково ласково ложились на плечи всех прохожих, на голову задумчивого Пушкина, на корзину живых цветов у его ног. Я шла и думала о человеке с равнодушными глазами – ведь и он был маленьким, и он нуждался в помощи! Зачем он забыл, как хорошо, когда подуют на ранку, помогут или даже только хотят помочь ...
ПОЧТАЛЬОНКА ЛИЗА
Когда началась война и актеров стали посылать с концертами на фронт, я стала мечтать о такой поездке. Фантазия рисовала мне одну картину романтичнее другой: мне представлялось, что мы будем выступать под свист пуль и разрыв снарядов, что после кон¬церта актеры вместе с санитарами будут переносить и забинтовывать раненых... Что меня ранят во время выступления слегка, но я, истекая кровью, не уйду со сцены, что в меня влюбится седеющий командир и, очень может быть, придется попартизанить.
Я была на фронте не один раз, и все было иначе – и проще, и значительнее.
В 1943 году на одном из фронтовых концертов нам сделали сцену с занавесом, который раздвигался на две половины «вручную». Так как у нас не было свободных рук, нам дали в помощь двух бойцов. Один был высокий, черноглазый грузин с тонкой, как у девушки, талией. Он очень нам помогал, пока не влюбился в балерину... и стал все путать: когда нужно было закрывать занавес, он не закрывал, когда мы умоляли его открыть, он задумчиво глядел на балерину и не понимал, чего мы от него хотим, а однажды, когда она танцевала лезгинку, он неожиданно для нас вышел на сцену и стал кричать «асса!». Капитан Ходжаев, который сопровождал нашу бригаду по фронту, страшно возмущался: «Совсем несознательный боец! Скажи, пожалуйста, завтра я выйду на сцену петь «Сулико», ты что, будешь мне подпевать, да?»
Боец серьезно посмотрел на Ходжаева, потом перевел влюбленный взгляд на балерину и сказал: «Нет, я вам подпевать не буду».
Второй боец был невысокого роста, коренастый и немножко нескладный. О таких говорят: неладно скроен, да крепко сшит. Лицо у него было милое, серьезное, с серыми, широко расставлен¬ными глазами. Мне казалось, что эти глаза часто останавливаются на мне.
Ходжаев уже грозил нам с балериной пальцем. У него была какая-то своя норма общения актрис с фронтовиками. Он, например, считал, что актрис после концерта надо немедленно изолировать от зрителей: «Ты понимаешь, улыбнешься ему, поговоришь с ним и... уедешь, а он, понимаешь, будет о тебе думать, он, может быть, грустный будет... Это непатриотично».
– Да вы что, Ходжаев, может быть, считаете, что с женщин паранджу рано сняли?
– Нет, не рано, но иногда ее надо надевать.
На последнем концерте высокий боец правильно открывал и закрывал занавес, но был такой грустный и так шумно вздыхал, что было слышно в публике, а после концерта он ушел незаметно, ни с кем не простившись. На другое утро в своем концертном чемоданчике балерина обнаружила маленький кинжал с вырезанными на рукоятке ее и его инициалами...
– Вот я вас что-то хочу спросить, сказал мне сероглазый боец, да боюсь.
– Что-нибудь обидное для меня?
– Нет, ничем не обидное, если бы вы были нормальный человек, а как вы – артистка... Вы не с Урала?
– Нет, я коренная москвичка.
– Я сам с Урала, с города Камышлово, деревня Баранниково. Так вот в первый год войны почтальонка у нас была из эвакуированных – в точности вы. С какого боку я на вас не смотрю, все вы получаетесь!
Его своеобразная, уральская, с вопросительной интонацией речь напомнила мне, как в первые месяцы войны, оторвавшись от театра, с годовалым ребенком и матерью я приехала в Свердловск. Оставив своих на вокзале, я поехала в центр в надежде устроиться, обошла театры, комитет по делам искусств и очень скоро поняла, что люди в учреждениях устали говорить: мест нет, свободных единиц нет, прописка не разрешена.
К вечеру я вернулась на вокзал. Мама сообщила мне, что у нас пропал чемодан, а у сына начинается ангина. Я машинально раскрыла записную книжку и на первой же странице увидела фамилию наших близких знакомых, которые уже месяц назад эвакуировались под Свердловск – в город Камышлов, деревню Баранниково. С первым пригородным поездом мы отправились в путь.
Маленькое село встретило нас приветливо. Крестьянка, к которой я постучалась, отдала мне лучшую комнату, не спрашивая прописки и справки о санобработке. Село было самое обыкновенное и какое-то знакомое; казалось, что когда-то мы в нем уже были: широкая дорога посредине с небольшими домиками с обеих сторон, сельпо, сельмаг и маленькая извилистая речушка. Одно нас очень поразило: все домашние животные в селе носили иностранные имена. В стаде не было ни одной коровы Машки, ни одного бычка Васьки или Борьки. Самым модным именем для коров была Элеонора, меньше было Розалий и Эмилий. Бараны все были Генрихи. Не знаю, кто занес в эти дальние уральские села такие чужие замысловатые имена ...