Текст книги "Маленький ансамбль"
Автор книги: Елизавета Ауэрбах
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Вскоре моя хозяйка Фина серьезно советовалась со мной:
– Элеонорка отелилась бычком, посоветуй, как назвать? Я стала называть ей имена: Мальчик, Резвый, Буян...
– Да че ты говоришь такое, которое всякий дурак сказать может... Ты дай такое имя, которое никто не давал. Вот в Шарташском колхозе быка назвали Гамлет ...
– Эрик Четырнадцатый, – не моргнув, сказала я. Хозяйка задумалась.
– А можно четырнадцатый откинуть? Он ведь у нас первый, а Эриком-то как хорошо кликать. Вполне для быка приличное имя.
Я быстро привыкла к несложному, но нелегкому крестьянскому труду; научилась рыть картошку, срезать капусту и даже доить коров; не научилась я только запрягать лошадей. Я побаивалась их и избегала этого. Но однажды мне поручили отвезти овощи курсантам.
– Я не умею запрягать, – призналась я.
– Так мы тебе запряжем, – сказал бригадир.
– Но я не умею поворачивать лошадь ни направо, ни налево.
– А ты отсюда по прямой дороге поедешь, и некуда тебе сворачивать, а там уж тебе ее повернут.
Я забралась на воз, взяла в руки вожжи и, робко крикнув «но!», выехала из деревни. На дороге никого не было.
Скоро я заметила, что моя лошадь стала делать какие-то странные движения: она взмахивала головой, вскидывала зад и будто пожимала плечами. Я подумала, что это у нее от переутомления и ослабила вожжи; пройдя еще несколько шагов, кобыла встряхнула головой, у нее упала дуга, потом вся упряжка и, перешагнув через все это, лошадь одна пошла вперед ...
От удивления я забыла, что говорят лошадям, когда хотят их остановить. Я помню, как неестественно, как во сне, прозвучали мои слова: «Куда вы?»
Вдруг на дороге появился старичок, который что-то громко кричал. Сначала мне показалось, что он говорит не на русском языке, потому что я не понимала у него ни одного слова, но, когда он подошел ближе, я поняла, что это была родная речь: он ругался последними словами. Меня он называл не эвакуированная, а «выковорянная». Ругал не зло, не сердясь, ругал и запрягал. Я сидела на возу и ласково улыбалась ему. А он, взглядывая на меня, говорил: «Улыбаешься?..» – и опять объяснял мне, что я из себя представляю.
Я доехала к месту, когда уже смеркалось. Курсанты быстро разгрузили корзины. Я попросила их поставить лошадь «лицом к деревне». И вдруг полил дождь. Ребята посоветовали мне сесть на телегу с ногами и закрыли меня пустыми корзинами, накладывая их одна на другую. Корзины были плетеные, сквозь прутья я свободно могла видеть дорогу. Затем они стали замаскировывать корзины ветками. В конце концов получилась клумба. Потом подсунули мне под корзину вожжи, и стоявший рядом, невысокого роста курсант изо всех сил вытянул мою лошадь хлыстом. Ее, наверно, никогда не били, она подпрыгнула и понеслась, как сумасшедшая. Только тут я поняла, как близко мое село. Подпрыгивая на телеге под корзинами, я, еле удерживая вожжи, хохотала в голос, вспоминая Гоголя: «И какой же русский не любит быстрой езды!» Я галопом пронеслась по селу и пулей влетела в конюшню. С тех пор никто в колхозе не верил, что я не умею управлять лошадьми. Бывало, что ночью в окно раздавался стук, незнакомый голос кричал:
– Лиза здесь живет?
– Здесь, – отвечала мама испуганно, – а что надо?
– Да-к Ольга Чекалина рожает, а до больницы далеко. Пусть Лиза придет поможет, она же москвичка.
Я начинала одеваться; мама говорила:
– Ты сошла с ума, ведь у тебя театральное образование.
– И незаконченное, – отвечала я.
И все-таки шла. Мне казалось, нельзя не идти, если тебя зовут и верят, что ты поможешь.
Наверное, как все люди, уехавшие в эвакуацию наспех, я не взяла многих нужных вещей и взяла много ненужных. Среди них у меня была бутылка вазелинового масла. Тут я вспомнила об этой бутылке и положила ее в карман.
Я шла к роженице очень медленно и мечтала, чтобы она родила без меня. Мне повезло: когда я вошла в избу, где-то в углу уже попискивал новорожденный, а с кровати на меня глядели утомленные и счастливые глаза матери. Вымыв руки, я спокойно и уверенно смазала малыша в надлежащих местах маслом, отлила масла в пузырек и сказала мамаше, что главное, чтоб ребенок был в чистоте.
Такие случаи стали повторяться. Я шла и на роды, и на ожоги, и просто на ссоры.
Наступила осень. Работа в колхозе прекратилась, и мне предложили должность почтальона. Я с радостью согласилась. Получив огромную брезентовую сумку для писем, я должна была ходить за восемь километров в село Реутинку за почтой, разносить ее по нашей деревне. Теперь я еще ближе узнала баранниковских женщин. Мне часто приходилось читать им письма с фронта, писать ответы. Я всегда вкладывала в конверт фронтовикам чистый лист бумаги. Очень удивляло баранниковских женщин, когда ответ приходил на этом листке.
– Ой-ой, девка, да-к как ты вложишь лист, сразу они и отписывают ответ.
Напротив нас жила высокая сероглазая женщина, лет пятидесяти, Наталья Чекунова. Наталья никогда не просила ни писать, ни читать ей писем, она была грамотная, выписывала газету и журнал «Здоровье». Старший сын ее был на фронте и очень часто писал ей письма, а младший Володя учился в Камышлове. Когда я приносила ей письма, Володя всегда спрашивал меня: «Замерзла?» – и предлагал погреться. За материнские глаза его звали в деревне «сероглазым». При мне Володю взяли в лагеря, а потом на фронт. Потом прекратились письма от старшего сына, и мне пришлось отнести ей похоронную.
Весь день я заставляла себя пойти к ней и не могла. И только вечером, когда у Натальи зажегся свет, я пошла.
Увидев меня на пороге, Наталья не встала навстречу, как обычно. Ее глаза глядели на меня вопросительно и со страхом. Я не могла сказать, что принесла письмо и, молча пройдя избу, положила конверт на стол. Уходя из избы, я услышала не то вздох, не то стон.
На другой день, возвращаясь с почты, я встретила баранниковских доярок и рассказала им про похоронную.
– Ну, да-к это для нее-то не новость, и Наталья небось не удивилась, она тоже знала. Гадалка есть на Урале, слепая Дарьюшка. Так она всем нам давно сказала, у кого живой будет, у кого калека, а кто в плен попадет.
К этому времени Художественный театр уже эвакуировался в Свердловск. Я написала в театр письмо с просьбой прислать мне вызов и получила от заведующего труппой временный отказ. Он писал, чтобы я набралась терпения, раз у меня есть и кров и работа, пока он всех не устроит с жильем. И хотя вопрос упирался в один месяц, я очень расстроилась. Прошла неделя. Вечером я зашла в одну избу, где за деревянным, чисто вымытым столом сидела старушка с черными дырами вместо глаз. Я сразу поняла, что это и есть слепая гадалка Дарьюшка. Вокруг нее тихо сидели женщины. Дарьюшка гадала на бобах. Из какого-то мешочка она высыпала на стол черные сухие бобы, ощупывая, определяла их расположение и тихим, низким голосом рассказывала и прошлое, и настоящее, и будущее.
Одна из женщин попросила погадать мне. Прежде чем раскинуть бобы, гадалка повернула ко мне свое лицо, как бы взглянув на меня. Мне сделалось не по себе. Затем ее старческие пальцы стали быстро бегать по столу, нащупывая бобы.
– На днях тебе радостная дорога будет ... Бумага какая-то пришла желанная, хорошая ... Дорога на колесах, и паровоз уж свистит, иди складывайся.
Слезы сами потекли у меня из глаз. Почувствовав их на своей руке, Дарьюшка улыбнулась.
– Я же хорошее говорю, что же ты плачешь? А муж твой на фронте, – продолжала она, – жив-здоровехонек, и сколько-то лет война не протянется, ни одной-то на нем царапинки не будет и вернется он жив-здоровехонек, да не к тебе... Какая-то фершалка уведет его...
Я рассмеялась.
– Вот и гадай городским, – вздохнула Дарьюшка, собирая бобы. – Хорошее скажешь – плачет, а плохое – вон как рассмеялась. Вспомнишь еще меня, старую.
На другой день было воскресенье. Я не ходила на почту.
– Лиза, – окликнула меня со двора хозяйка, – чегой-то начальник почты спрашивает, где почтальонка живет, выйди, девка, покажись.
Накинув платок, я вышла на крыльцо.
– Такая вы аккуратная у меня работница, – сказал мне начальник, – а вчера проштрафились.
– Как? – испугалась я.
– Дак как? Почту на Баранникове я вам стопочкой приготовил, вы ее взяли, а лично-то вам телеграмму я к чернильнице приставил, чтобы вы ее первым делом увидели, а вы ее не заметили, а телеграмма срочная, пришлось старику идти к вам. Получай, почтальонка.
И он протянул мне телеграмму – это был вызов из театра.
Через два дня мы навсегда покинули село Баранниково, переехав в Свердловск.
А месяц спустя, возвращаясь из театра с дневного спектакля, я услышала крик:
– Почтальонка!
Я не подумала, что это относится ко мне и продолжала идти.
– Почтальонка! – опять услышала я и обернулась.
На другом конце площади стояли баранниковские молочницы. Я перебежала к ним.
– Ой-ой, девка, стоим мы все гуртом, смотрим: то ли наша почтальонка бежит, то ли которая незнакомка. Тебя ведь без сумки не узнать.
Я пошла их проводить до трамвая, выслушивая баранниковские новости.
– Лиза, а правду нам твоя хозяйка сказывала, что ты артисткой работаешь? – спросила самая молоденькая. – Да-к какая ты артистка-то, которые в длинных платьях поют или которые уж совсем голые по проводам ходят?
Потом я помогла им уложить бидоны, и мы стали прощаться.
– Ну, Лиза, – сказала, беря мое лицо в руки, тетка Варя, – видим мы, что тебе хорошо; девка, ты уж и не в валенках ходишь, а в которых-то башмачках, видать, ноги-то мерзнут! И шапчонка-то на тебе городская, не как почтальонкой в платке ходила, и глаза веселенькие ... Но знай, девка, гак ли, сяк ли сложится твоя Жизнь, а в селе Баранникове тебя всегда примут и почтальонскую сумку для тебя – с любого сдерем!
Прошло несколько лет. Отгремела война. И МХАТ снова приехал на гастроли в Свердловск. Днем мы выступали на Уралмаше, а потом по цехам. По цехам нас водил пожилой инженер, которого в последнем цехе куда-то отозвали, и он передал свои полномочия конструктору. Невысокого роста, в сером костюме, красиво оттенявшем его начинающие седеть виски и серые, широко расставленные глаза. Мне показалось его лицо знакомым.
И, уже не слушая объяснений, я мучительно вспоминала, откуда я могу его знать. Чтобы лучше разглядеть его, я старалась встать так, чтобы он не видел меня, и заметила, что его серые глаза ищут меня. Значит, и он меня знает ...
Цех был последний. И, так ничего не вспомнив, я села в ожидавший нас автобус к открытому окну. На небольшой площади перед заводом, где стоит чугунный танк, поставленный в честь окончания войны, медленно прогуливается конструктор в сером костюме. Если его глаза поднимаются, то только на мое окно.
– Помогите мне вспомнить, откуда я вас знаю, – сказала я, подойдя к конструктору.
– Короткая же у вас память, – улыбнулся он. – И фронт не вспомнили, и Баранниково не вспомнили? А почтальонка Лиза? Я живу на Уралмаше, – говорит Володя. – У меня есть машина, давайте-ка, съездим к маме в Баранниково. Она там со старшим братом живет.
– Со старшим? – удивилась я.
– Со старшим, Лиза, – военкоматы ошибались – не то что гадалки. Он партизанил, потом в плену был, ранен сильно был.
Но пора было уезжать. Актеры уже сидят в машине. Я сажусь у открытого окна, Володя не уходит. Актеры острят:
– Объясните ей еще раз про плавку, ее всегда интересовала тяжелая индустрия.
– Еще я вас что-то хочу спросить, – говорит Володя, когда водитель уже сел за руль, – да боюсь.
– А что для меня что-нибудь обидное?
– Нет, что вы! Вам гадалка все правильно нагадала?
– Все ...
– Все до капельки?
– Все до капельки. А знаете, Володя, все-таки лучше, что гадалка ошиблась в случае с вашим братом, чем в моем. Ведь страшнее смерти ничего нет.
ИЗ ФРОНТОВОГО ДНЕВНИКА
Однажды мы выступали на аэродроме. Еще не кончился концерт, как появился представитель с соседнего аэродрома с просьбой выступить и у них. Лететь на У-2 минут пять. Мы согласились, но нас очень смущал «костюмный» вопрос. Тут нам достали духовые утюги, и мы привели в порядок все платья. Укладывать их в чемоданы, снова мять было жаль. Тогда летчик предложил проводить нас туда пешком. Идти лесочком 25—30 минут. А вещи «переправят на самолете». Нам понравилось это предложение. Было приятно пройтись в хорошую погоду лесом. Нас сопровождал прилетевший летчик.
Дорога была красивая, с типичными для Молдавии холмами. Мы шли в длинных концертных платьях; для фронтовой обстановки это было, конечно, необычно.
Вдруг послышался тяжелый гул самолетов и показалась шестерка немецких бомбардировщиков. Летчик коротко скомандовал: «Ложись». Я не могла себе представить, что лягу в только что отглаженном платье на землю, и только свернула с тропинки в траву. Сзади себя я услышала голос скрипачки:
– Вы серьезно говорите – ложиться?
– Абсолютно серьезно.
– Вы с ума сошли, капитан,– сказала певица.– Как можно лечь в концертном платье? Конечно, вам хорошо, вы в комбинезоне...
Наши мужчины в отглаженных брюках тоже не собирались укладываться. Все продолжали путь. Бомбардировщики, нагнав нас, стали медленно набирать высоту и скрылись в облаках.
Но вот мы увидели впереди замаскированные самолеты и землянки. Навстречу нам шли летчики и пожилой улыбающийся полковник; он шел с раскрытыми объятьями, как будто встречал своих старых друзей.
– Жаль фотоаппарата нет. Ах, как приятно видеть нарядных людей в штатском. Глядя на вас, не веришь, что рядом передний край.
...Мы выступали на грузовиках, тщательно замаскированных зеленью.
После выступления, уже у самолета, полковник подошел к нам прощаться.
– А вы чего скисли? – сказал полковник летчику, сопровождавшему нас.– Провели в обществе наших гостей столько времени, а выглядите мрачнее тучи.
– Товарищ полковник! Дайте мне любое задание, но только прошу – сопровождать артистов больше не посылайте...
И он рассказал о том, что произошло в лесу.
Лицо полковника вытянулось.
– Знаете, товарищи артисты, нам ведь очень дорога жизнь каждого из вас. И потом, если в ваших светлых, ярких платьях с самолетов вас обнаружили бы, наш аэродром, люди и машины могли стать отличной мишенью для врага...
Нам стало стыдно перед всеми, кто десять минут назад слушал наш концерт.
ЛЕМЕШЕВ ИЗ САПЕРНОЙ РОТЫ
Когда я первый раз поехала на фронт с концертной бригадой, я была счастлива, но немного побаивалась и, укладывая вещи, положила на всякий случай на дно чемодана стерильные бинты и йод.
Через час после вылета с Внуковского аэродрома мы приземлились. Ничто вокруг не напоминало фронт. Не было ни окопов, ни орудий, не было слышно даже отдаленных разрывов.
Нас встретили тщательно выбритые военные, весело помогали нам укладывать вещи в легковые машины, с «ветерком» покатили нас по хорошо вымощенной дороге.
Вскоре мы приехали в маленькую деревушку. В крестьянской избе, куда нас поместили, было чисто и тепло, и стояли уже заправленные по-солдатски койки, а около каждой койки на тумбочках, в банках из-под консервов – полевые цветы.
Весь день к нам приходили военные, и расспрашивали о Москве – о театрах, о кинокартинах, о том, какие вышли книги. И никто не говорил о войне.
Мы стали готовиться к концерту. На узкие койки легли концертные платья, появились зеркала, запахло гримом, духами, раздались звуки настраиваемых музыкальных инструментов. Воцарилась привычная закулисная атмосфера.
Сельская школа, где шел концерт, была тщательно затемнена. Над сценой лозунг: «Советское искусство – фронту». Электричества нет, а вдоль рампы, как в старинном театре, керосиновые лампы. На занавесе из вафельного полотна нашита эмблема Художественного театра – чайка.
Мы все на фронте были первый раз. И понимали, что этот зритель – особенный, зритель, который после концерта не побежит с номерком в раздевалку...
После концерта военные, освещая путь фонариками, провожали нас на ночлег.
Взволнованные этой первой встречей с фронтовиками, мы долго не могли заснуть. Был теплый летний вечер. Окна открыты. Прожекторы медленно, по-хозяйски прощупывали небо. Когда они гасли, звезды казались еще ярче. Пахло акацией. Где-то близко в кустах щелкал соловей. Не верилось, что рядом фронт, что это еще только начало войны и никто не знает, когда она кончится...
На следующее утро нам сообщили, что нас отправляют в 21-ю танковую дивизию. Большой грузовик, обтянутый зеленым брезентом, нас уже ждал. С нами поехали два бойца с автоматами и капитан Ходжаев.
Я решила, что раз нас едут охранять три человека, значит, там-то и начнется настоящий фронт и надо быть ко всему готовой. Я переложила бинты со дна чемодана наверх, узнала номер полевой почты и написала домой письмо уголочком, чтобы обо мне не беспокоились...
В танковой дивизии все концерты шли на воздухе, а жили мы в землянках и блиндажах.
На вечерних концертах нас освещали фарами от грузовиков.
Перед концертом можно было видеть, как бойцы, сидя около своих землянок, чистили сапоги, пришивали свежие подворотнички или брились, прикрепив к дереву зеркальце. Чтобы мы могли разгладить свои костюмы, нам сделали в саду из досок стол.
Однажды, когда мы после концерта уже готовились ко сну, услышали пение. Пел приятный мужской голос под аккомпанемент какого-то струнного инструмента. Мы вышли из своих землянок на воздух. Стоявший около орудия боец тихо сказал:
– Слушаете? Это наш Лемешев из саперной части. Хотите познакомиться?
Боец скрылся, а через несколько минут к нам подошел высокий молодой лейтенант. В руках он держал инструмент, похожий на цимбалу, только с длинной ручкой – нечто среднее между цимбалой и гитарой. Мы познакомились, боец расстелил на траве шинель, мы сели вокруг него. Он рассказал нам, что эта «бандура» (так он назвал свой инструмент) перешла к нему по наследству от его прадеда, который служил еще в оркестре у орловского помещика. «Таких инструментов почти нет. Историческая ценность».
Мягко, будто лениво, он перебирал струны длинными, загорелыми пальцами.
– Меня в роте Лемешевым прозвали, я уж свою фамилию стал забывать...
Лейтенант любил петь и не заставлял себя просить. У него был лирический тенор, и когда он пел, ничем не замечательное лицо его становилось удивительно привлекательным.
Разошлись мы в ту ночь, уже когда стали меркнуть звезды.
Две недели, что мы были на этом пункте, по вечерам после наших концертов, мы слушали лейтенанта и не могли наслушаться – удивительный у него был голос, я такого никогда не слышала.
В последний вечер он не пришел. Не пришел и утром нас проводить. Мы стали искать его, спрашивали, где он, чтобы проститься. Но нам сказали, что его нет. Мы просили передать ему наш адрес, но нам сказали, что его нет, нет совсем...
Я заметила, что на фронте не любят говорить «убит». Говорят: его нет...
«СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ МАЙОР»
В одну из поездок с концертной бригадой на Ленинградский фронт мы подружились с работниками редакции газеты «Натиск». В свободные минутки в редакции любили играть в литературные игры, в «Слова», в литературную «Угадайку». Играется она так: называется тема, например, любовь, ненависть, страх и т. д. Играющие должны вспомнить несколько строк из более или менее известных произведений, отвечающих этой теме, а один человек отгадывает, из какого произведения эти строки. Играть было очень интересно, пока не приехал с переднего края редактор газеты Алексей Михайлович Стремин, или, как его тут называли «стремительный майор». У меня создалось впечатление, что «стремительный майор» знает все, что когда-либо было напечатано. Во всяком случае, он всегда безошибочно называл и автора, и название произведения, иногда главу.
Меня это бесило. Я мечтала посадить его в калошу. С моим знанием литературы это было дерзко, и я стала жульничать: я придумывала фразы, похожие на известные, настолько похожие, что многие пытались отгадывать. Многие, только не майор. Он откладывал свою очень красивую авторучку, с которой обычно не расставался, и говорил: «Симпатичный, но никогда не печатавшийся автор». Я страдала...
Однажды майор принес в редакцию маленького окровавленного щенка со сломанной лапой. Щенку оказали медицинскую помощь и стали придумывать имя. Но майору ни одно не нравилось.
– Назовите просто Бобкой, – оказала я.
– Бобка так Бобка, – согласился майор.– Если бы он был женского пола, я сам дал бы ему имя, назвал бы ее актриской и научил бы играть в литературные игры.
Перед последним концертом в этой части я забежала в редакцию. Там играли. Тема была «Обман». Почему-то никто ничего не мог придумать. И вдруг я вспомнила стихотворение очень хорошего поэта, которое гак и называлось – «Обман». Я прочла первые две строки. В редакции стало тихо, майор просил прочесть еще раз...
– Нет, – сказала я, – тогда вы догадаетесь.
Но все стали меня упрашивать, убеждая, что все равно майор проиграл. Тогда я прочла еще раз:
Обманите меня...
Но совсем, навсегда...
Чтоб не думать – зачем,
Чтоб не помнить – когда…
Счастливая, я убежала на концерт. Майор пришел ко второму отделению и сел во втором ряду с краю. Он то рассеянно смотрел на сцену, то задумчиво опускал голову. «Мучаешься? – думала я.– Мучайся, мучайся! Я десять дней мучилась».
На прощальном ужине он сидел рядом со мной и был совсем не «стремительный». Он что-то чертил красивой авторучкой по блокноту и рассказывал о себе.
– Знаете, я до войны не успел жениться, вернее, полюбить. Правда, смешно: если меня убьют, так даже никто не вспомнит... Ну, еще несколько строк этого поэта! Мне очень понравился ваш таинственный автор.
– Нет, я не хочу, чтобы вы отгадали...
– Ну, тогда давайте так играть, – оказал майор, – вам ведь очень нравится моя авторучка? Почитайте еще немножко вашего поэта, я не угадаю – и ручка ваша.
Я написала ему на папиросной коробке:
Любить без слез, без сожаленья,
Любить, не веруя в возврат...
Чтоб было каждое мгновенье
Последним в жизни...
Майор задумчиво положил авторучку в мою сумочку.
Мы уезжали после ужина. Лил проливной дождь. Майор без шинели с Бобкой на руках стоял около машины. Когда мы прощались, он, слегка задержав мою руку в своей, сказал, улыбаясь:
Обманите меня...
Но совсем, навсегда...
Глаза у него были грустные.
На первом командном пункте, где проверяли документы, мы встретили машинистку из редакции «Натиск», и я попросила ее вернуть майору красивую авторучку.
Через два месяца перед возвращением в Москву наша бригада последний раз выступала в штабе фронта. Там мне дали конверт. На нем стремительным незнакомым почерком была написана моя фамилия. В конверте лежали авторучка и записка:
«Не дарите честно вами выигранного, – писал майор. – Пишите лучше мне этой ручкой стихи вашего поэта, все, какие вспомните».
Мы переписывались три года. Потом мои письма стали приходить обратно со штампом: «Адресат выбыл».
После войны я поехала в отпуск в маленькую крымскую деревушку. Вечером, сидя на балконе с местной жительницей, вдовой поэта, стихи которого я читала майору, я слушала ее грустный рассказ об оккупации Крыма.
– А потом пришли наши, – кончила Мария Степановна, – у меня поселились три офицера, и оказалось, что один из них знает тебя. Он увидел у меня на стене твою фотографию. Алексей Михайлович Стремин. Я-то Алешу знала еще мальчиком, он учился в Феодосии и часто приходил к нам. Он очень любил стихи и акварели мужа.
– Он не знал стихов Волошина до меня! – сказала я.
– Он знал их раньше тебя. Ему очень хотелось увидеть твое лицо, когда ты выиграешь, вот он и разыграл тебя.
Она погладила лохматого пса, лежавшего у ее ног.
– Вот оставил мне этого Бобку, сказал, что пес ему очень дорог и после войны он за ним обязательно приедет. Там, в сером томике, он заложил одно стихотворение для тебя и просил его тебе передать, если сам не сумеет этого сделать.
Весь отпуск я провела с Бобкой, я ходила с ним в горы, в Сердоликовую бухту, на могилу Волошина, к жене Грина в Старый Крым.
...Сейчас Бобка уже совсем старый, он почти не встает со своей подстилки. И, когда я приезжаю в Коктебель, хожу на прогулки без него. Оживляется пес, только если в дом войдет военный. Тогда Бобка обязательно встанет и обнюхает его сапоги, а затем, опустив голову и поджав хвост, ляжет на место.
Я люблю войти в мастерскую Волошина, снять с полки томик стихов, открыть заложенную листком, вырванным, может быть, из блокнота майора, страницу и прочесть наизусть:
Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.
Вдаль по земле, таинственной и строгой,
Струятся тысячи тропинок и дорог.
О, если б нам чрез мир пройти одной дорогой!
Иногда, когда в комнате никого нет, я говорю:
– Бобка, ты помнишь «стремительного майора»?
Он подойдет и положит мне голову на колени.
Он помнит…
ДЕТИ
Было это в 1942 году. Мы познакомились в одном полку с двумя ребятами: одеты они были во все военное, кроме обуви. Видимо, на такие маленькие ноги сложно было достать сапоги.
Вот что мы узнали об этих двух детях. Когда наши части вошли в это село, в первый же день на полевой кухне появилось двое ребят, мальчик и девочка, истощенные, оборванные, и попросились к повару на работу. Повар накормил их. Вскоре они стали его постоянными посетителями. У девочки мать умерла еще до войны, а отец ушел на фронт, оставив ее родственникам, с которыми она не захотела эвакуироваться и спряталась в лесу, так же как и рыженький мальчик, ее сосед по деревне. Так они остались жить «под немцами», с небольшой группой не уехавших стариков и больных. Вскоре ребята стали как бы детьми этой части. Плохо им не было: в медчасти им вливали глюкозу, поили рыбьим жиром, повар их откармливал, портной перешивал из больших гимнастерок маленькие... Да и каждый в части находил для них ласковое слово и случай побаловать...
Люся определила себя на работу в госпиталь. Она помогала бойцам писать письма домой. Практика у нее была огромная. Одному бойцу, танкисту Алексееву, выразившему сожаление, что у него нет фотокарточки, чтобы отправить жене, она даже предложила нарисовать его портрет...
Алексеев дал согласие, редакция стенгазеты снабдила девочку цветными карандашами, бумагой, и Люся принялась за работу. Алексеев, не моргая, расположился на подушке. В палате стало тихо. Минер Вася засек время.
Через 15 минут портрет был готов, и если можно было спорить о сходстве, то живописен он был бесспорно.
Танкист Алексеев блистал всеми цветами радуги. Щеки, глаза, брови и уши – все было разного цвета, а к подушке, на которой лежала эта живописная голова, Люся пририсовала кружевную накидку, видимо, вспомнив парадную горку подушек, которые в мирное время были у нее дома.
Когда танкист увидел свое изображение, он закрыл лицо руками и беззвучно хохотал, делая вид, что давится кашлем. Послать жене этот портрет он не решился, но чтобы не огорчать девочку, предложил поместить его в госпитальную стенгазету.
Три дня в коридоре около газеты раздавался страшный хохот. Весть о портрете и художнице вышла за пределы медсанбата, и все, кто мог, при случае забегали в госпиталь посмеяться. Люся гордилась тем, что ее портрет поместили в газете, но ее смущал смех.
Однажды, присев к Алексееву на койку, она долго, внимательно смотрела на его лицо, а потом сказала:
– Совсем у вас, дяденька, не такое смешное лицо. Раненые, заметив, что Люся загрустила, стали наперебой просить нарисовать их. Редакция не успевала снабжать Люсю карандашами и бумагой, девочка работала на совесть. В День танкиста она сделала госпиталю подарок: нарисовала главного врача во весь рост, в одной руке у него была трубка для выслушивания, а другой он держал за плечо маленького бойца с лиловыми глазами. Портрет был помещен в стенную газету и вызвал новый взрыв восторга. Из редакции приезжал фотокорреспондент и сфотографировал стенгазету и художника. Тяжелобольные, которые могли только слышать хохот, попросили вечером пустить портрет по палатам, что и было сделано. На другой день начальник госпиталя сказал сестрам:
– Мне очень нравится Люсино художество, и больные ее любят, но вы должны следить, чтобы ее произведения не попадали в палаты тяжелораненых – вчера у троих швы разошлись от смеха. Ну, на что это похоже?
Мальчик рассказывал, что у него отца нет вообще, а мать, когда пришли немцы, ушла к партизанам, поручив его деду, который вскоре умер. Малыш не любил, когда его жалели.
– Моя мама вернется, – говорил он. – Она молодая, рыжая, она вся в меня, она сама кого хошь застрелит.
В этой части был повар Семен Семенович, уже немолодой человек с удивительно мрачным выражением лица, который хвастал своим одиночеством.
– У меня нет ни жены, ни детей, ни родственников, писем я не пишу, не получаю, не нервничаю – из всех вас я самый счастливый человек.
И вот этот мрачный повар подружился с рыженьким мальчуганом. Разумеется, Рыжику доставались самые сладкие куски. Он стал поправляться на глазах. Но повару этого казалось недостаточно.
– Ешь еще, – говорил он, – а то мать вернется, скажет мне, что же это ты, повар, не мог ребенка подправить? Стыдно мне будет.
И мальчик покорно съедал вторую тарелку щей.
Однажды Люся сообщила нам, что у Рыжика нашлась мать. Они теперь в деревне живут. Наши бойцы им крышу поправили и печку переложили.
На прощальном концерте в этой части я, разглядывая из-за кулис публику, увидела Семена Семеновича с его любимцем на руках, а рядом молодую женщину в штатском. Повар часто нагибался к ней, что-то объясняя. Он был тщательно выбрит и выглядел помолодевшим. Взглянув внимательно на рыженькую женщину и мальчика, я сразу поняла, что эго была мать Рыжика, в возвращении которой сын никогда не сомневался.
После концерта наш зритель не расходился. Все перешли к машине и окружили ее плотным кольцом. Шинели, шинели, шинели...
Вот полковник Семенов, который так любил катать нас с ветерком... Вот завклубом, который к нашему приезду сделал на занавесе эмблему нашего театра – чайку. Вот хирургическая сестра, удочерившая Люсю. И Семен Семенович с уснувшим Рыжиком на руках, а под руку по-хозяйски его держит рыженькая женщина... Мне кажется, что у него уже не такое мрачное выражение лица, что на нем особенно чистый подворотничок, и что он уже не будет хвастать, что он не пишет и не получает писем.
Я ПОМНЮ ВАС, ФРАУ КВИТМАН
Здравствуйте, милая фрау Квитман! Мне передали ваш привет, и я спешу вам сказать, что помню вас и вспоминаю очень часто. И думается, никогда не забуду лето сорок пятого года, когда я приехала к мужу в отпуск в маленькую квартиру на Линден-аллее.
Вы тогда мне очень строгой показались, фрау Квитман, я даже боялась вас немного, и к тому же стеснялась, что плохо знаю немецкий язык.
Помню, как в первый вечер, что я приехала, муж ушел на ночное дежурство, сказав, что придет утром, к завтраку. Уложив сына, я стала осматривать квартиру, и меня поразило ощущение необжитости, ощущение, что в этих комнатах никто не живет: в пепельнице не было пепла, хотя муж курит, в ящике с обувью не валялись носки или старая обувь. Красивые стенные часы стояли, показывая полночь, в чернильном приборе не было чернил, в вазах – цветов.