Текст книги "Золотой сокол"
Автор книги: Елизавета Дворецкая
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Но теперь она была одна. Белый старик больше не стоял возле нее, но Дивина продолжала чувствовать его близкое присутствие. Лес Праведный, воспитавший ее, утратил человеческий облик, но теперь его глаза смотрели на нее со всех веток и листьев, его голос говорил с ней шумом ветра, и сама земля, по которой она ступала, была продолжением его крепких рук.
«Я все сделаю, дедушка!» – мысленно сказала ему Дивина и пошла по тропинке прочь от трех золотых лип. Она была нужна здесь, по эту сторону межи. И она шла по тропинке между облетающими березами, чувствуя себя не столько человеком, сколько драгоценным сосудом сил и умений, которые дали ей, чтобы она могла отдать их людям.
Тропинка вывела ее на опушку, а за опушкой тянулась дальше, став улицей посада. У самой опушки был вырыт колодец, а у колодца стояла женщина – средних лет, крепкая, рослая, с загорелым, умным, приветливым лицом.
– Здравствуй, дочка! – ласково сказала она и шагнула навстречу Дивине. – Я тебя поджидаю. Значит, вывел тебя дедушка?
– Вывел. – Дивина кивнула.
Она помнила ту женщину, которая проводила ее к Лесу Праведному пять лет назад. Эта была похожа на нее, очень похожа... но теперь они были на этой, человеческой, стороне Леса, и стоявшая перед ней женщина была просто человек – зелейница Елага из городка Радегоща.
Слух о том, что у Елаги появилась откуда-то взрослая дочка, уже к вечеру облетел Радегощ, и у зелейницы целый день толпился народ, жаждущий на нее посмотреть. Старшие из соседей смутно припоминали, что у ведуньи и впрямь когда-то родилась девочка, да только быстро умерла... Вот только когда же это было... Ну-ка, дед, вспомни... То ли пятнадцать, то ли двадцать лет назад... Вроде еще до войны, когда здесь хозяйничали смоленские рати с воеводой Гневогостом, а может, уже после, когда молодой князь Столпомир выгнал захватчиков и сам стал приезжать сюда за данью, как до него его отец... Да нет, Нежалька уже тогда замужем была, значит... Нет, что ты болтаешь, наш дед Покляпа еще жив тогда был! Старухи спорили, но никак не могли прийти к согласию. Да и что оно дало бы, если никто не мог ответить, эта ли девочка вдруг оказалась все-таки жива или другая пришла неизвестно откуда. А сама Елага молчала и только улыбалась в ответ на все расспросы.
О той девочке, что пропала в лесу возле города каких-то пять лет назад, почему-то ни одна душа не вспомнила.
Зато девушки восхищенно ахали при виде искусно вышитых рубах, рушников и платочков, которые она достала из своего «маленького» узелка; она каждой дарила по рушнику или платку, а в узелке оказывались еще и еще... Это было ее «приданое» от Леса Праведного. Он всегда щедро награждает внучек, уходящих от него к людям, но и предупреждает: вся их мудрость и вся его щедрость – только до замужества.
В тот же вечер девушки повели ее на первые посиделки наступившей зимы – изба-беседа стояла тут же, на дворе Елаги, так что Дивина вдруг оказалась не гостьей, а хозяйкой девичьих посиделок. Наступил Сварогов день, девичий праздник, еще называемый куриным, потому что начинается он всегда с того, что ватага девиц отправляется по посаду воровать кур, чтобы приготовить из них угощение для парней-женихов. И тут Дивина оказалась впереди – никто лучше нее не знал всех тонкостей премудрых обрядов, всех нужных заговоров, оберегов и песен. Она не просто помнила, что и как нужно делать, – она знала, почему то или другое надо делать именно так, и с ней самые древние, привычные обряды получили новую жизнь, посвежели, наполнились особым смыслом. Даже старые старухи, бабки и прабабки нынешних невест, приходили теперь на беседы, и при виде Дивины им почему-то с особой яркостью вспоминалась собственная молодость.
Не прошло и недели, как уже весь радегощский посад знал Дивину, и она помнила всех по именам, никогда не путала, кто чья жена или сестра. Со всеми она была весела и приветлива, и при этом каждому казалось, что он нравится Дивине как-то по-особенному, что им она в душе интересуется больше, чем другими, потому что видит в нем достоинства, скрытые от недогадливых прочих.
И сама Дивина за несколько дней так освоилась в Радегоще, словно жила здесь всю жизнь. Она удивительно легко вошла в сложившуюся семью четырех посадских улиц, и как ей самой, так и окружающим уже казалось, что она живет здесь всю жизнь. Как, живя у Леса, она забыла, откуда пришла к нему и как жила раньше, так и теперь она почти забыла сам Лес – будто родилась здесь же, на Прягине улице, и еще в детстве играла вместе с Малянкой, Березкой, Вертлянкой, Нивяницей, Пригожей и всеми прочими.
Приближалась Макошина неделя, посад был полон разговоров о свадьбах. Теперь Дивина начала ловить на себе смущенные, опасливые взгляды девушек: те понимали, на кого смотрят все женихи. И хотя Дивина уже говорила, что не собирается замуж, девушки все же опасались ее соперничества. Ведь стоило Дивине выйти из ворот, как рядом непременно оказывался кто-то из парней: или Блазий, внук уличанского старосты Ранилы, или Зябля, младший брат Орача, или Иверень, или Росля, или еще кто-нибудь. Каждый день, не дожидаясь приглашений, парни приходили к Елаге колоть дрова, носить воду, чистить хлев; каждый старался изо всех сил в надежде, что потом его позовут в избу и что Дивина, белолицая, румяная, угостит молоком с кусочком теплого хлеба. Кто с кем гулял в весенних хороводах – все было забыто.
Особенно часто колол дрова Горденя, первый парень на посаде. Его родня не возражала против того, что теперь он гораздо чаще помогает по хозяйству зелейнице, чем матери, – у Крепенихи другие помощники в доме найдутся, а получить такую невестку она считала очень желательным. В то, что такая красавица и умница вовсе не пойдет замуж, Крепениха не верила. «Бывает, что старая девка ведуньей делается – если хромая, или слепая, или еще какая увечная, или испорченная! – приговаривала она. – А если девка здоровая, красивая, то раньше или позже все равно ей замуж идти. Красный мак покрасуется да зернышками рассыплется, так и девка, одна ей дорога».
Только в одном доме поведением Гордени были смущены – у гончара Зобни. Кривуша, старшая Зобнина дочь, уже не первый год вилась возле Гордени, и все привыкли считать, что дело кончится свадьбой. Красавицей ее трудно было назвать: невысокая ростом, плотная и крепкая, она родилась с искривленной шеей и не могла ее полностью выпрямить, держала голову как бы вперед и казалась слегка горбатой.
Толстая, тяжелая темно-русая коса у нее была заплетена гладко и всегда свисала через плечо на грудь, и выглядело так, как будто шея склоняется под тяжестью этой косы. Лицо у нее было свежее, румяное, но из-за черных густых сросшихся бровей оно всегда казалось озабоченным.
Но, вопреки расхожему мнению, что увечной-то и надо заниматься ведовством, Кривуша собиралась не в ведуньи, а замуж. Самолюбивая и упрямая, она была твердо убеждена, что достойна владеть всем самым лучшим, и, как это часто случается, сама ее убежденность невольно убеждала и других. Едва войдя в возраст невесты, Кривуша выбрала Горденю и в течение двух лет упрямо шла к своей цели. На всех посиделках и гуляньях она неизменно была рядом с ним; благодаря своей решительности и пылкости она среди радегощских девушек была одной из первых. С ней не любили спорить, потому что она не постеснялась бы пустить в ход и кулаки. Сперва над ее привязанностью к лучшему парню смеялись, но, смеясь, девушки опасались переходить ей дорогу, и Горденя считался уже законной собственностью Кривуши.
Горденя сперва только ухмылялся – ему ли, лучшему парню в городе, жениться на горбунье! – но постепенно привык к этой мысли. Он был вожаком среди парней, а она – среди девушек, ее считали дельной и толковой, из тех женщин, что в случае надобности унесут на спине и детей, и добро, и даже мужа. Так чем они не пара? Ну, шея кривая, подумаешь? Шеи он уже и не замечал.
Но появилась Дивина, и Кривуша была забыта. Горденя сразу понял разницу между тем, как ты позволяешь кому-то любить себя, и тем, как любишь сам. Крепениха вздохнула с облегчением: упрямая, вспыльчивая, неглупая, но слишком уж самолюбивая Кривуша не нравилась ей как невестка. Даже сам гончар Зобня, сравнивая свою дочь и Дивину, только пожал плечами: выбор Гордени был понятен.
Но сама Кривуша не смирилась и возненавидела соперницу. Все ее надежды, все труды двух лет были погублены в один день. Было тем более обидно, что Дивина и не помышляла ни о какой борьбе, даже не догадывалась, что кого-то обидела, и на Горденю обращала внимания не больше, чем на других.
Поняла она все в вечер священной «девятой пятницы », когда начиналась Макошина неделя. С самого утра она была возбуждена предстоящим праздником, ей было весело, и притом весь мир вокруг – серое, хмурое небо, мерзлая темная земля, груды побуревших листьев, холодный ветер, – все казалось ей прозрачным, исполненным особого смысла. С наступлением сумерек они с Елагой разложили огонь на двух очагах в беседе – беседа отапливалась не печками, как жилые избы, а по-старинному, двумя открытыми очагами. Очаг в глубине считался женским, и возле него стоял деревянный идол Макоши, а возле того, что ближе к дверям, – идол Рода, и он считался мужским. К дальнему очагу Елага принесла охапку нечесаного льна. Вскоре в беседе собрались женщины и девушки с трех ближних улиц: Прягины, Дельницкой и Чернобора. С Выдреницкой улицы девушки ходили в детинец, к Стрижаковой боярыне – она тогда еще была жива.
Старшая Ранилина, сноха Провориха, и Дубечиха с Дельницкой улицы – эти женщины имели одна девять, а другая одиннадцать детей, а значит, обе были отмечены милостью Макоши, – подали Елаге белую курицу и нож с рукоятью из лосиного рога. Елага перерезала курице горло, набрала в горсть горячей крови и обрызгала ею охапку льна, идол богини, очаг, стены беседы и толпу собравшихся женщин.
– Слава тебе, Макошь-матушка, за все твои дары щедрые! – приговаривала она. – Благослови дома наши миром и ладом, детей наших здоровьем и добрым ростом, молодых изобилием в доме, невест женихами! Благослови наши руки на всю зиму прясть-ткать без устали, девицам приданое готовить!
Елага бросила курицу в огонь, яркая вспышка озарила просторную избу, на миг осветила ее до самых уголков, и все собравшиеся радостно закричали – богиня приняла жертву. После того девушки-невесты принялись за Макошину пелену. Одни чесали лен, тут же передавали его другим, те привязывали кудель на лопаски и немедленно начинали прясть. Третьи собирали в дальнем углу ткацкий стан, шепотом споря, как же это делается, – Дивина прошла туда, и все части сложного сооружения как бы сами собой встали на место.
Матери и бабки тем временем, сидя на длинных лавках, пели предсвадебные песни.
На море утушка купалася,
В море да серая полоскалася,
Искупавшись, встрепенулася,
Встрепенувшись, как да вскрикнула:
«Как же мне с синим морем расстаться?
Как же мне с крутых бережков да подняться?
Захватит зимушка, зима лютая,
Выпадут снеги, снеги глубокие,
Ударят морозы, морозы суровые.
Тут-то мне, девице, с синим морем расставаться,
Тут-то мне, молодой, с крутых бережков подниматься».
Кривуша опоздала в беседу и пришла, когда уже собирали ткацкий стан. Дивина заметила, как та тихонько проскользнула в дверь и села на край лавки, где было темно. Обе они не принимали участия в работе над пеленой: Дивина потому, что не просила у богини жениха, а Кривуша от злобы – видя, как желанный жених ускользает, она на все махнула рукой.
– Вот кому в ведуньи-то идти! – шепнула Дивине Крепениха и украдкой кивнула на Кривушу. – Ей самое оно, а не тебе! Меняйтесь, верно тебе говорю!
Кривуша заметила, как ее предполагаемая свекровь что-то шепчет сопернице, и даже, наверное, догадалась о чем. Ее густые черные брови нахмурились, пальцы сжались в кулаки. Она не сводила глаз с Дивины, и этот темный ненавидящий взгляд жег, словно уголь. «Ой, домовой!» – с притворным испугом шепнула Нивянке Зимница и задорно стрельнула глазами на Кривушу.
Когда пелена была готова и преподнесена Макоши, в избу стали по одному пробираться парни и усаживаться возле мужского очага. Все были нарядны, одеты в лучшие рубахи, подпоясаны широкими цветными поясами. Одним из первых пришел и Горденя. Крепениха при виде сына не удержалась и толкнула Дивину локтем, глазами показала на него – так хорош был ее старшенький, в новой ярко-розовой рубахе, выкрашенной корнями марены, с желтым поясом, у которого на концах болтались пушистые кисти из бахромы, с зелеными тесемками на поршнях. Его русые волосы были старательно расчесаны на прямой пробор и уложены, а за ушами вились крупные кудри. Широкое, открытое лицо Гордени было непривычно серьезно и торжественно, и это смешило Дивину, но она только улыбнулась.
Ивушка, ивушка, зеленая моя!
Что же ты, ивушка, не весела стоишь?
Или тебя, ивушка, солнышком печет?
Или тебя, ивушка, дождичком сечет?
– пели тем временем девушки, поглядывая на парней.
Вдруг Блазий сорвался с места и вытащил приготовленное веретено. Девичья стайка вздрогнула, вздрогнула и песня, словно в гладко текущую воду упал камень, но тут же потекла дальше. Блазий подошел к Красуле, кузнецовой дочке с Дельницкой улицы, и с поклоном подал ей веретено. Красулей ее прозвал любящий отец, хотя вообще-то она красавицей не была: лицо у нее было слишком широкое, а нос тоже широкий и курносый, точь-в-точь как у утки. Но девушка она была живая, веселая, и Блазий влюбился так, что всю весну и лето почти не отходил от нее. Все ждали, что наступающей зимой их свадьба будет одной из первых, и Красуля, конечно, тоже ждала. И вот оно случилось, – вспыхнув, застенчиво и счастливо смеясь своим большим, широким ртом, Красуля взяла веретено, и в ее глазах, черных в полутьме избы, блестело целое море отраженного огня. Блазий, довольный своей смелостью, лихо поправил пояс и пошел обратно. Он уже почти посватался: теперь если девушка в конце беседы вернет ему веретено с пряжей и если мать и бабка, дома разглядев и ощупав пряжу, найдут ее хорошей, то на днях отец и дед пойдут к кузнецу свататься и придут назад с согласием.
...Красули теперь уже нет... Она умерла в самом конце последней зимы вместе с новорожденным ребенком... И родителей ее тоже нет, и бабки Угорихи, которая так радовалась, видя из старушечьей темной стаи, как ее внучка столь отличилась – первой получила веретено... И Зимница умерла, одной из первых, как будто Кривуша сглазила ее за насмешки. И в детинце больше нет посиделок, потому что Стрижакова боярыня тоже умерла, и этой осенью все девушки и женщины Радегоща на «девятую пятницу» придут сюда, в Елагину беседу...
Девица, девица, красавица моя!
Что же ты, девица, невесела сидишь?
Или ты, красная, думаешь о чем?
– пели девушки дальше, уже смелее поглядывая на толпу парней. Многие не сводили глаз с Гордени, но он смотрел на одну Дивину. Она давно уже поняла, что Горденя в нее влюбился, но это скорее забавляло ее, чем радовало. Мало сказать, что она не ощущала в душе ничего похожего на ответную любовь. Она вообще не собиралась никого любить. Горденя нравился ей, но был в ее глазах чем-то вроде младшего брата – несмотря на то, что ей было семнадцать лет, а ему все восемнадцать. Сейчас она была полна решимости навсегда сохранить мудрость, подаренную Лесом Праведным. И где-то в дальнем уголке души жило убеждение: если бы ей все-таки довелось этим пожертвовать... ну, если бы вдруг... то не ради Гордени, нет!
Кривуша не пела со всеми, губы ее были крепко сомкнуты, словно она поклялась не открывать рта. Ее напряженный взгляд теперь не отрывался от Гордени. Вот он шарит за пазухой; вот в его руке мелькнула заветная палочка веретена.
Как же мне, девице, веселой быть?
Как же мне, красной, не задумываться?
Что же там у батюшки задумано?
У родимой матушки загадано?
– пела Дивина, поглядывая то на весело пылавший огонь, то на нарядных подруг.
Вдруг перед ее лицом появилось веретено; вскинув голову, она увидела широкое лицо Гордени, смотревшего на нее в упор, с многозначительной улыбкой. Дивина слегка опешила: она не раз говорила, что не думает идти замуж, чтобы ее не считали невестой, и вот ей все-таки предлагают ею стать! Качнув головой, она взяла у Гордени веретено – в случае отказа от сватовства его возвращают пустым. И тут же она заметила какое-то движение в дальнем конце дома – Кривуша, так и не подошедшая ближе к огню, не сказавшая ни слова, сорвалась с места и вылетела из беседы. А Горденя ничего не заметил.
На другой день Кривуша сама пришла к Елаге. Дивина в это время ходила за водой, вернее, она шла рядом с Горденей, который нес ее ведра, и в десятый раз объясняла, почему не может выйти за него. Он слушал, кивал, как будто все понимает, но тут же начинал начала. Еле-еле она от него отделалась возле самых ворот.
Меньшую сестру прежде замуж отдают.
А меньшая сестра чем же лучше меня?
Лучше меня или вежливее?
– в задумчивости пела она вчерашнюю песню, поднимаясь на крыльцо.
Меньшая сестра ведь ни прясть, ни ткать,
Только по воду ходить, с горы ведра катить.
Уж как станьте вы, ведерочки, полным-полны,
Полным-полны, с краями ровны!
Войдя из сеней в избу, Дивина поставила ведра, подняла голову и прикусила язык: песня оказалась в руку и притом некстати. У стола сидела Елага, а напротив нее стояла Кривуша. Никак не ожидавшая ее здесь увидеть Дивина охнула и остановилась у двери.
Заметив ее, Кривуша посмотрела на Дивину долгим темным взглядом, и в нем была такая тяжелая, упрямая ненависть, что Дивина даже не сумела поздороваться.
– Ну, не хочешь – я себе в другом месте помощь найду! – сказала Кривуша зелейнице, словно пригрозила. – Все равно по-моему будет! Все равно не уступлю! Только смотри, как бы и вам хуже не было!
С этими словами она быстро выскочила из избы; Дивина посторонилась, пропуская гостью, а иначе Кривуша оттолкнула бы ее.
– Что она приходила? – в изумлении спросила Дивина у своей названой матери. – Чего хотела?
Елага качала головой, не хотела говорить, но Дивина не отставала.
– Приворотного зелья она хотела, – созналась, наконец, зелейница с таким видом, словно и сама была отчасти здесь виновата. – Ты, говорит... Ну, дескать, твоя дочка у меня жениха отняла, а сама тоже... Сама не ест и другим не дает... Помогай, говорит, теперь мне жениха вернуть... А я ей: «Да что ты, девонька...».
О том, что было после этого, Дивина уже не знала, а могла только догадываться. Где, когда, в лесу, или в поле, или над рекой, или на перекрестке двух дорог услышала Кривуша тихий голос из ниоткуда? Какими словами прельщали ее, обещая вернуть жениха, отомстить обидчикам? Никто ничего не знал, и Кривуша была спокойна, больше не пыталась у колодца вцепиться в косу разлучнице и на беседах вела себя как обычно, вот только была молчалива, а потом вдруг принималась громко, невесело, как-то вызывающе хохотать.
Прошло дней десять, как на посаде стали поговаривать, что Горденя заболел. Он не ходил на беседы, не появлялся у Елаги, даже на улицу не показывался, а сидел дома, в самом дальнем от двери углу, и словно бы боялся света: если кто-то широко открывал дверь, он сердился и кричал, чтобы закрыли. Парень стал злобным, раздражался на каждую мелочь, бил младших братьев безо всякой вины и грубил родителям.
– Матушка Макошь, не знаю, что делать! – рассказывала Крепениха у колодца. – Того и жду, что меня саму прибьет! Как будто сглазили парня!
– Не по Дивине ли убивается? – сочувственно спрашивали соседки.
– Да не похоже на то! – отвечала та. – Приходила к нам вчера Дивина, так он в нее горшком запустил. И еще кричал, что ты, дескать, меня погубила, змея подколодная!
Мысль о сглазе напрашивалась сама собой. Сначала Крепениха, как мудрая женщина, сама пыталась снять порчу: каждое утро, подавая старшему сыну умываться, она приговаривала:
– Вода-матушка, возьми тоску с Горденюшки, унеси в сине морюшко! Как смываешь ты, вода, пенья, коренья, крутые берега, так смой ты тоску-кручину с белого лица, с ретива сердца! – И при этом заставляла Горденю умываться не обычным способом, а тыльной стороной ладони.
Когда это не помогло, Крепениха прибегла к более сильному средству: погасила уголек в воде, наговоренной под утренней зарей (которая придает силы мужчине, как вечерняя – женщине), потом внезапно, когда он не ждал, спрыснула Горденю этой водой и еще раз прочитала над ним оберег. Не помогло: он по-прежнему сидел в углу, хмурый и злой на весь свет, а если в избу заходили люди, особенно женщины, рычал, как медведь, и бросал в них тем, что попадало под руку. Отец однажды уговорил его съездить в лес – еще по дороге, у колодца, он поссорился с двумя парнями, и дело кончилось дракой. Противники спасались от него скачками через тын, и угомонил его только отец, не уступавший сыну силой, набросившись на него сзади. Тут, увидев, что едва не прибил родного отца, Горденя вроде бы устыдился, в его угрюмых глазах мелькнул проблеск света. Но тут же он опять ушел в себя и по-прежнему засел в углу.
Тогда Крепениха привела к нему Елагу. Зелейница тоже сказала, что тоска наведенная, а значит, ее нужно снимать. На другое утро вся семья еще на заре отправилась к Выдренице. Последним в семье родился Слетыш (тогда ему было всего тринадцать лет), и ему выпала честь черпать воду из реки. Взяв ведро с водой, зачерпнутой по течению, Елага поставила Горденю посреди луга и, глядя на бледную осеннюю зарю, сказала:
– Стоит Горденя, сын Крепеня, на утренней заре, на чистой росе, во чистом поле, под красным солнышком, под светлым месяцем, под частыми звездами! Облаками Горденя облачен, небесами покрыт, светлыми зорями подпоясан, светлыми звездами обтыкан, что стрелами острыми! Небо высокое слышит, солнце светлое видит! Дух нечистый, поди прочь от Гордени! Не майте, не мучьте, ни ранним утром, ни светлым днем, ни темной ночью! Из леса пришли – подите в лес, из воды пришли – подите в воду! Идите, где ветра не вянут, где люди не заглянут, под пень, под колоду, в болото зыбучее!
Наговаривая, она окатила Горденю водой из ведра, потом послала Слетыша опять за водой, и опять он должен был черпать ее по течению, не произнося ни слова. И так три раза. Горденя мерз, облитый холодной водой посреди поля, под осенним ветром, но зато, когда все торопливо шли домой, он уже выглядел не таким вялым и мрачным. Торопились, опасаясь, как бы не встретить кого-нибудь, но улицы были пусты: все соседи, конечно, знали, что на заре Горденю будут заговаривать, и все сидели по домам. На углу Дельницкой улицы мелькнула девичья коса и тут же спряталась за воротами Зобни-гончара. Но Крепениха успела узнать Кривушу. Сперва она рассердилась на любопытную девку, а позже сообразила, что та попалась неспроста – в таком случае виновного в сглазе всегда тянет навстречу жертве...
Все выяснилось уже на третий день. Дойдя после обливания до дома, Горденя почти сразу слег – у него началась лихорадка. Елага кивала: так и должно быть. Сглаз, то есть вторжение какой-то чужой силы в человеческую душу, ломает замки души и тела и делает человека беззащитным перед болезнями. У Гордени был жар, он потел так сильно, что мать три раза в день меняла ему рубахи. В придачу он был в беспамятстве и бредил.
– Порча выходит! – говорила Елага.
А Горденя говорил свое.
– Пойду из дверей в двери, из ворот в ворота, пойду не прямой дорогой, а мышьими норами да лисьими тропами, встану на восток затылком, на закат лицом! – бормотал он, а Елага, отстранив даже мать, с суровым лицом прислушивалась, ловила каждое слово. – Напади, моя тоска и печаль и великая кручина, не на землю, не на воду, а напади на Горденю, в горячую кровь, в семьдесят жил, в семьдесят суставов!
Обмирая, Крепениха слушала, понимая, что нанесенная тоска выдает себя.
– Как огонь горит в печи жарко и не потухает, так бы и Горденя тосковал и горевал по мне! – доносилось до нее невнятное, прерывистое бормотанье. Елага наклонилась совсем низко, слушая голос порчи; знакомые слова любовного заговора разбирались еле-еле, а надо было не упустить ни одного: вот-вот наведшая тоску невольно скажется, назовет свое имя. – Как мил ему белый свет, как светел ему светлый месяц, как красно ему красное солнце, так бы ему была и я... я...
Горденя задохнулся и замолчал, тяжело дыша. Елага наклонилась еще ниже над ним и зашептала, обращаясь не к нему, а к тому духу, что жил в нем. И Горденя снова заговорил:
– Как тоскует мать по дитяти, как корова по теленку, кобыла по жеребенку, так и он бы по мне тосковал; и той тоски ему есть не заесть, пить не запить, спать не заспать; плачет тоска, рыдает тоска, по всему свету блуждает, и ни в году, ни в полугоду, ни днем при солнце, ни ночью при месяце... Не мог бы Горденя ни жить, ни быть, ни днем при солнце, ни ночью при месяце, без меня... А...
Имя рвалось наружу, но что-то его не пускало, чья-то невидимая рука сжимала горло. Горденя в беспамятстве дергался на лавке, пытался приподняться и падал; у Крепенихи от страха за сына, от жути перед темной силой, терзавшей его, кривилось лицо, словно она плачет, но глаза оставались сухими. Слетыш, Смирена и их сестра-подросток Перепелочка жались друг к другу на полатях и даже прятали лица, боясь, что эта дикая сила соскочит со старшего брата на них.
Едва дыша, мать и зелейница вслушивались в бессвязный шепот и ждали, что болезнь назовет себя. Скрипнула дверь... Повеяло прохладой из сеней... Обе женщины обернулись...
В полутьме, у самого порога, спиной к закрывшейся двери, стояла Кривуша. Вид у нее был странный, какой-то ошалелый: платок сбился с затылка на шею, руки были сжаты перед грудью, взгляд расширившихся глаз блуждал, и зрачок казался огромным и совсем черным. Она словно бы не понимала, где она и почему сюда пришла; она слегка вздрагивала, словно какие-то невидимые иголки кололи ее под свитой. Рот был приоткрыт, как будто она не может дышать носом.
– Кривуша! – ахнула Крепениха.
Ей все стало ясно. Как она раньше не догадывалась, кто и почему в последнее время мог желать зла Гордене! И ворожба зелейницы, призвавшая к Гордене того, кто его сглазил, только подтвердила очевидное.
Горденя вдруг замер, замолчал. Услышав свое имя, девушка перевела взгляд на Крепениху и словно бы не сразу узнала ее; но тут же она вздрогнула, и лицо ее стало обычным. Почти обычным: выражение растерянности мигом сменилось выражением испуга, словно изба Крепеня была для нее самым опасным местом на свете. Ахнув, Кривуша отшатнулась, наткнулась на дверь, спиной выдавила ее в сени и выскочила из избы. Дверь захлопнулась, потом взвизгнула вторая дверь, во двор, и только два шага быстро ударили по крыльцу и ступеньке. Все стихло, и трудно было сказать, приходила ли сюда Кривуша или она только померещилась в полутьме.
Но Крепениха была уверена, что глаза ее не обманули! Жители двух улиц в изумлении прижимались к тынам, глядя, как всегда степенная и уравновешенная Крепениха несется с ухватом в руке, догоняя убегающую девушку. Понимая, что выдала себя с головой, Кривуша бежала со всех ног, но и Крепениха, немолодая и дородная, кипя от ярости, почти не отставала.
Вихрем влетев к себе во двор, беглянка взлетела по лестнице в повалушу и, должно быть, зарылась там в сено. Когда она потом появилась, тонкие сухие травинки пристали к ее волосам и одежде. А Крепениха наткнулась на домочадцев. Размахивая ухватом, она едва не побила Зобню с семейством, которые никак не могли понять, что ей тут надо. Еле-еле им удалось ее выпроводить, но на прощанье она велела, чтобы Кривуша никогда не показывалась на улице.
Избавившись от нее, Зобня вызвал дочь с повалуши.
– Неужели ты и правда Горденю сглазила? – спрашивал он, качая головой и не веря. – Неужели правда?
– Не сглазила я его! – злобно отвечала Кривуша. – Очень надо было!
– Да ты, верно, приворожить его хотела! – догадалась мать.
– Мой он! А не мой – так пусть никому не достанется!
– Ах ты, бессовестная! – Тихий гончар был в ужасе от искаженного мстительной злобой лица дочери и едва смел ее бранить, чувствуя, что перед ним уже не родное его дитя, а какое-то иное, чуждое существо. – Жениха тебе! Да разве не знаешь, что от навороженной любви только хуже бывает! Лешего тебе, а не жениха! В лесу, в болоте такого злыдня только искать, чтоб тебя взял!
– Ну и пойду! – в гневном отчаянии воскликнула Кривуша и даже топнула ногой. На лице ее вместо стыда были только досада и презрение. – Хоть удавлюсь, а к вам не приду больше!
– Да куда ты, постой! – Мать кинулась вслед за ней, но не догнала – Кривуша убежала вниз по улице к Черному бору.
В последующие дни о ней много говорилось в Радегоще. Поначалу ждали, что она вернется, но она не вернулась. Отец и мать ходили искать ее в лесу, звали, аукали – откликалось им много голосов, но только дразнили, манили и заманивали в глушь, на болота. Объездили все окрестные огнища, добрались даже до Русавки, до которой был целый день конного пути, но нигде ее не видели.
– Хоть бы косточки найти! – плакала мать. – Хоть бы похоронить по-людски! Хоть непутевая она, а все-таки... Я ее родила такую, мне и ответ держать!
Пошли к Елаге, попросили поглядеть в воду. Но и вода не показала упрямой и ревнивой дочери Зобни, и Елага только развела руками.
А потом стало не до Кривуши: кончился хлеб, начались болезни. Сперва новое большое несчастье заслонило прежнее событие, но потом о ней снова стали поговаривать. Конечно, одна, пусть и непутевая, девка не могла быть виновата в том недороде, но в радегощцах жило убеждение, что и большое несчастье как-то связано с Кривушей. Когда вслед за первым пришел второй голодный год, Кривушу бранили уже вслух, и сам Зобня, постоянно ежась под косыми и враждебными взглядами, почел за лучшее забрать семью и переехать жить в Новогостье. Его покинутый двор в первую же ночь сгорел. Но лучше от этого не стало.
***
– Я так думаю, она тогда на первой осине в лесу удавилась, а волхиды ее из петли вынули! – наутро рассказывала Дивина Зимобору. При этом она волновалась и потирала пальцами собственное горло, словно чувствовала на нем жесткую петлю. – Я у нее вчера след на шее видела! С горькой осинкой она подружилась, вот про что говорила! Вот к какой подружке меня посылала!
– Да ты ее не слушай... – пытался утешить ее Зимобор.
– А я и не слушаю! Но горе-то какое! Ладно бы волхиды, они, нечисть поганая, на то и родились, чтобы добрым людям вредить. Но Кривушка! Своя же! Была своя, а теперь хуже лютого зверя! Она, все она! И заломы ломала она, и в лесу нас заворожить она хотела! И белой свиньей она обернулась! Она...