Текст книги "Желтый лик (Очерки одинокого странника)"
Автор книги: Элизар Магарам
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
У городской стены
Белый тупик с черными иероглифами во всю стену. Темные, загнутые кверху, острые углы серой крыши неясно выступают в сине-голубом рассвете, кажутся издали контурами таинственного замка. Тихо и прохладно. Глухо-монотонно бубнят невидимые молитвенные барабаны и часто вздрагивает гонг, протяжно и жалобно, как бессильное жужжание пчел над осенним ульем.
В отдалении, неровными промежутками, неожиданно всплывают и замирают мягкие шлепки босых пяток лампацо. В свежем дыхании ночного воздуха резко и фальшиво звучат одинокие напевы бродячих продавцов и ремесленников, напоминающие пробу инструментов в духовом оркестре. У больших узорчатых железных ворот дремлет привратник: худой, с бритой головой и редкими серыми усами, закутанный в гору тряпок. Посреди улицы, под выступом храмовой стены, плачет навзрыд калека-нищий, – отвратительное грязное чудовище, хватающее прохожих за ноги, с выставленными напоказ оголенными конечностями с гноящимися язвами. Уличные собаки старательно обходят сторонкой железную мисочку нищего с позеленевшими медяками…
В белый тупик храма упирается лабиринт узеньких улочек и проулочков, вьющихся змейками. Поперек улочек низко, почти над головами прохожих, на тонких бамбуках испаряется мокрое тряпье. Бесстыдно развеваются мужские и женские штаны, куртки, рубахи и детское белье, – распространяют вокруг тяжелый застарелый запах пота и едкого щелока. Под удушливыми тряпичными арками устало тащат ноги одинокие прохожие, тревожно перекликаются встречные лампацо и упруго подпрыгивают по рытвинам и камням резиновые колеса рикши.
Из-за стены тупика, со стороны храма, медленно и величаво выплывает солнце. Вот слабо улыбнулся широкий радужный луч по развешенному для сушки тряпью, несмело скользнул по верхним этажам над высокими слепыми, стенами и, не успеешь оглянуться, смотришь, – всюду уж сверкает, ест глаза золотая пыль. В убогой лавчонке с настежь раскрытыми, словно черной пастью, дверями, сидит на пороге девочка-подросток в пестрых ситцевых штанишках и, широко расставив полукругом худые ножки, щеплет большим ножом полено. Вокруг нее мирно клюет чахлая курица, греется, почесываясь у стены, худая, облезлая кошка и озабоченно-деловито, всматриваясь близорукими глазами, бьет насекомых лысая старуха, высоко задрав на сухой почерневшей ноге штанину…
Рядом с храмовым двором тянется к солнцу небольшой китайский садик – собственность важного мандарина. От ворот поднимается вверх узкая тропинка, выложенная серыми плитами, ведущая острыми зигзагами и лесенками к конусной верхушке искусственного холмика. С вершины холма виден, как на ладони, игрушечный садик со всеми его крошечными причудливыми прудиками, мостиками, горками, каменными и деревянными беседками, увитыми плющом. На листьях и в траве поблескивает алыми капельками роса, еще свежо влажное дыхание ночи. На холмике, у подножия городской стены, под двумя каменными львами-чудовищами с туловищами драконов, покоятся предки владельца. В разинутых пастях каменных чудовищ свили себе гнезда вороны и оглашают всю окрестность жутким карканьем. У прудиков в болоте, меж низких пестрых кочек, растут сочные астры, всюду разбросаны яркие кусты орхидей, тюльпанов и лилий, вкрапленных в сплошное поле диких чайных роз.
Улицы и проулочки из тупика ведут к набережной смрадного канала с деревянными, полусгнившими мостками. По каналу медленно ползут, упираясь длинными шестами в дно, неуклюжие широкие джонки, плоскодонные баржи, груженые нечистотами, шаркают сплошные плоты меж берегов. За каналом, на обширной, неровной площади, окруженной со всех сторон убогими одноэтажными лачугами без окон, раскинулся китайский базар.
Всюду, насколько может охватить глаз, тянутся лари и лотки со съестными припасами, живностью, хозяйственной мелочью, посудой, галантереей и предметами роскоши. Тут же варят и жарят под открытым небом в уличных трактирах и харчевнях, откуда несет смрадным угаром, впопыхах искусно работают ножами-бритвами брадобреи, врачуют зубные врачи, колдуны, работают портные и сапожники, цепляются за ноги прохожих калеки-нищие. В ярком ослепительном свете солнечного утра площадь кишит людьми, подобно микробам в гнилом сыре, переливается яркими живыми красками зелени, овощей, рыб, кровавых туш, сочных фруктов, птиц, загорелых оголенных тел кули и пестрыми нарядами молодых китаянок. Над всеми красками и цветами, движущимися с быстротой пущенной в небо ракеты, неподвижно застыл в воздухе темно-желтый монгольский лик с раскосыми таинственными глазами, покорный и надменный, с притаившейся вежливой улыбкой на устах.
Рыбные лари серебрятся на солнце чешуей, вздрагивают радужными полосами, залиты алыми лужами крови. Темно-зеленые прожорливые щуки с выпирающими брюхами, нежные лещи, золотисто-розоватые карпы, черные тупоголовые морские бычки, плоская полосатая камбала, серебряные мандарины, красноглазая плотва, скользкие лини, раки, крабы, морские каракатицы, пауки, лягушки, головастики, тошнотворные водяные чудовища целыми грудами ползают по столам, другие пестрят распластанными внутренностями, утопая в алых лужах. Продавцы ловко отвешивают товар, острой булавой прокалывают голову или отрезанный ломоть и галантно вручают покупателю покупку, подвешенную на самодельной бечевке. От едкого запаха гниющей рыбы, сырости, смолы и моря кружится голова, вздрагивают ноги в коленях, – сам начинаешь чувствовать себя задыхающейся рыбой на скользком прилавке торговца.
Крик и гул вокруг такой, что беспрерывно звенит в ушах. Среди монотонных зазываний продавцов, взвизга китаянок и жужжащего говора толпы неожиданно, над самым ухом, раздается звериный дикий рык, похожий на продолжительный громкий зевок, когда скулы сворачивает от скуки.
Или, вдруг, выкатится грохот ломовой телеги, зальются медяки брадобрея, часто-часто загремит гонг, откуда ни возьмись, запищат худзины, тоненько запоют свирели в китайском оркестре на похоронах, сопровождаемых искусственными рыданиями ведьм-плакальщиц в белых траурных халатах. Звуки неожиданно нарастают, поспешают вдогонку, рассыпаются вдали, как обломки глиняного кувшина, падающего на звучную сталь, покатываются медными шариками и глухим щебнем под ногами толпы и внезапно замирают перед гнусавым напевом чулочника, чей голос, словно выходящий из пустой каменной пещеры, оглушает, щекочет слух, точно заведенный над ухом граммофон.
В птичьих рядах, среди кудахтанья кур, победных возгласов петухов, металлического кряканья уток, крика гусей и зазорных фраз попугаев, поют соловьи, заливаются канарейки, щебечут на всех своих языках и наречиях всевозможные породы птиц. Здесь можно встретить редчайшие породы павлинов, колибри, лучших певунов и певиц пернатого царства. Китайцы-щеголи расхаживают со своими клетками, закрытыми черным сукном от дневного света, продают, торгуют, обменивают одну птицу на другую, заботливо подкладывают корм своим затворницам. В этих рядах также положен предел китайской честности и сплошь да рядом, вместе с редчайшими дорогими породами птиц, предлагаются профанам уличные подмалеванные воробьи, пестро разукрашенные щеголи, старые соловьи сходят за молодых, а женские экземпляры за мужские. Из клеток льется на головы прохожих непрекращаемый поток птичьего помета и густой тяжелый запах зверинца неприятно щекочет ноздри, вызывает беспрестанное чиханье. Тут же в клетках делают непристойные движения мартышки, удивленно оглядывают толпу серые медвежата, пугливо отскакивают зайцы, любопытно высовывают свои мордочки пятнистые белки.
Сразу, прямо из птичьих рядов и вонючих китайских мясных, попадаешь в ювелирные лавки. Они тянутся по обеим сторонам узенькой улочки, среди угарного смрада базарных харчевен, вперемешку с художественными изделиями из кости и антикварными лавками. На общем ярком фоне предметов из чеканного грубо отделанного золота, серебра, среди пестрой мишуры настоящих и фальшивых камней благородно выделяются мастерски исполненные вещицы из нежно-зеленоватого нефрита, прозрачного розового агата и различнейших оттенков слоновой кости. Франтихи-китаянки толпами осаждают лавки и прилавки, примеривают кольца, серьги, браслеты, булавки и ожерелья, охают и хором восхищаются, показывая унизанными кольцами пальцами на выставки, хохочут и кокетничают с владельцами лавок и бесчисленными приказчиками. Все они напоминают стаю пестрых бабочек, неожиданно залетевших в темную чашу леса. Оживленные взвизги и выкрики женщин дребезжат над улицей, сливаются с деловым солидным говорком приказчиков, с беспрестанным напевом в соседних лавчонках готового платья.
Молодой китаец в сером шелковом халате, с тупым круглым деревенским лицом, перекладывает высокую гору шелковых сатиновых и бумазейных штанов, халатов и рубах, мелькающих на солнце яркими сочетаниями неожиданных красок и цветов. Приказчик, с закрытыми глазами, как поют старые птицы, без передышки напевает нудно восточный мотив, отдаленно напоминающий торжественное чтение Торы в синагоге. Мелодия монотонно поднимается и опускается, и усталое ухо напрасно ждет конца трескучей, как стук мотора, бесконечной фразы. Расхваливая товар, приказчик тут же, привычными движениями, показывает его лицом и наизнанку, пробует руками крепость материала, доброту подкладки, пуговицы, застежки и вышивки, пока не переложит всю кучу, достигающую потолка, с места на место. Затем снова, без передышки, начинает с конца. Вокруг одежных лавок, как перед интересным уличным зрелищем, столпились полуголые оборванные кули, группы крестьян и крестьянок из пригородных деревень, прицениваются одинокие нерешительные покупатели.
Медленно, степенно хозяйским шагом обходят пищевые лотки жирные повара. Они все удивительно похожи друг на друга, выделяясь в массе худых обнаженных тел солидными животами, ленивой сытостью и критической оценкой товаров. Некоторых из них сопровождают кули с полными корзинами мяса, рыбы, овощей и фруктов. Торговцы любезно раскланиваются с поварами, обмениваются с ними вежливыми комплиментами, галантно отпускают им провизию вне очереди. Сгибаясь под тяжестью ноши, кули, как собака на цепи, ходит за своим жирным начальником, почтительно выжидает в стороне во время его любезных разговоров с продавцами, посапывает от усталости.
Среди базара, меж овощных лотков и рыбных рядов, дает концерт уличная певица. Ей аккомпанирует на худзине высокий сухой старик с забавным сморщенным лицом, реденькой козлиной бородкой и веселыми глазками. Тут же на маленькой скамеечке, ежеминутно жестоко почесываясь, тренькает в такт песне деревяшками-кастаньетами лысая старуха. Лицо у певицы рябое, изъеденное оспой, продолговато-округлое, похожее на яйцо, с узенькими косыми щелочками глаз, плоским сплюснутым носом и желтыми, словно приклеенными ушами. Над подрисованными тонкими дужками бровей опущена гладко подстриженная челка, украшенная пестрыми лентами, серебряными булавками и побрякушками. Она выдавливает из себя тоненьким голоском скудную мелодию, напоминающую весеннюю кошачью свадьбу или вой собаки на луну. Временами, когда тоненький фальцет ее поднимается фальшивыми переходами высоко-высоко, раздражая слух, точно жалобный плач щенка, не верится, что эти звуки выдавливает из себя худенькая девушка-подросток с полуоткрытым ртом и бесстрастно опущенными по швам загрубелыми руками. Лишь тощий животик ее под тесно затянутой курточкой заметно поднимается и опускается в такт заунывной мелодии, извивается в конвульсиях. Старик, поскрипывая на худзине, обходит толпу с мисочкой, весело балагурит, передразнивая певицу, отпускает шуточки, вызывающие ржанье толпы. Рядом с ним сзывают зрителей ударами в гонг и барабаны акробаты-фокусники: дают целое представление под открытым небом бродячие артисты.
В общей сутолоке и базарном гуле картины и лица беспрерывно текут и меняются, как на экране в кинематографе. Вот пробежал, крикнув над самым ухом, старьевщик. Важно обходит свой пост китаец-полицейский, худой и высокий, в смешной черной военной форме европейского образца, висящей на нем, как платье на вешалке, молодцевато задрав форменную фуражку с белым широким кантом на затылок. В руке у него длинная дубина и, должно быть, от нечего делать, он забавляется, поминутно опуская ее на спины встречных кули, угощает ею ни в чем не повинных смирных лампацо, проносящихся в толпе с призывным криком. Вот, шмыгая маленькими, горизонтально поставленными изуродованными ножками, пробирается в толпе китаянка, а за нею, как выводок цыплят вокруг курицы, придерживаясь крохотными ручонками за ее атласные штанишки, толпится куча полуголых, подмалеванных грязных ребятишек с почерневшими на солнце открытыми задами… Редко-редко улыбнется в толпе красивое личико молодой китаянки с черными, как угольки, печально задумчивыми глазками и подрисованными аркообразными бровями, в пестрой шелковой курточке и розовых штанишках, свежее и подрумяненное, как сошедшее с рекламной картинки. Так же неожиданно легкой походкой пройдет, дополняя друг дружку, группа молодых наложниц, оставляющих после себя теплый, щекочущий чувственность, сладковатый запах гарема, вызывающий в памяти наивные китайские сказки с легким оттенком Боккачиевых новелл. Толпа между ними расступается, а мужчины умиленно глядят им вслед с чуть скрываемыми улыбками, перемигиваются. Молодой монах в широком, богато вышитом красном атласном халате медленно пробирается в толпе, ударяя палочками в подвешенный на шее пурпурно-лакированный деревянный барабан, похожий на тыкву. Он, видно, не торопится. Его бритая голова под широкой соломенной шляпой безвольно болтается, как на манекене, а остро-пронизывающие глаза маньяка-фанатика устало скользят по предметам и лицам, не останавливаясь. Встречные женщины, замедляя ход, деловито заворачивают углы своих курточек, вытаскивают из внутренних карманов медяки и благоговейно бросают их в копилку-барабан молчаливо кланяющегося монаха. Мимо прошмыгнул черный загорелый маньчжур с огромными тюками ситца на бамбуковых коромыслах, издавая на ходу отрывистый ухающий звук, похожий на крик совы в дремучем лесу. За ним вприпрыжку, словно эхо, монотонно расхваливает свои пельмени маленький щуплый китаец, совсем невидимый под переносной кухней, распространяющей на далекое расстояние смрадный чад бобового масла и вяленого мяса.
После полудня базарная площадь заметно пустеет. Там, где раньше находились лотки, роются в мусоре бродячие собаки, тощие кошки и сотни искалеченных нищих, оборванных, полуголых и страшных, похожих на смрадных животных. Вдалеке за каналом бледнеет высокая слепая стена храма и, словно приподнятые крылья огромной летучей мыши, чернеет под ясным небом серая крыша с загнутыми кверху острыми углами.
Там и сям копошатся среди отбросов небольшие кучки желтых тел, раздается неожиданный стук закрываемых лавок и бесконечной монотонной молитвой поднимается в бесстрастную голубую высь облегчающий стон кули, припадающих лицами к земле под непосильной тяжестью кладей.
Дочь гробовщика
I
В большой семье гробовщика Чжао-Го, маленькая Ин росла незаметно, как травинка в поле. Она была тоненькая и хрупкая, как болотная лилия, с коричневыми масляными живыми глазками и приятными ямочками на гладких розовых щечках. Когда она смеялась, маленькие зубы ее влажно сверкали, как две узенькие ниточки жемчуга на солнце. И походка у нее была неожиданно-веселая и упругая, как у молодого козленка в светлое майское утро.
От родителей она редко слышала ласковое слово. В мастерской вечно грохотали топоры и рубанки, визжала большая широкая пила, и пахло, как в аду, смолой, политурой, застоявшимися красками и сырым деревом. Старшие сестры не любили ее, сваливали на нее все работы по хозяйству и нередко, вцепившись длинными пальцами в черную косу девушки, били ее метлой или отшлепывали грубыми, как затвердевшая кожа, руками по щекам. Единственная подруга ее, хромоногая Иа-Ше, жила далеко за городом у Красной пагоды. Ин росла одиноко, с раннего детства привыкла безропотно переносить обиды, подчинялась старшим, была благонравна, мягкосердечна и лишь в очень тяжелые минуты смачивала слезами свою миниатюрную подушечку на общем кане. Но обычно маленькая Ин воспринимала мир в красном цвете радости. На новогодних празднествах, когда она отправлялась с сестрами в храм Чен-Хуана класть земные поклоны и в едком дыму жертвенных огней возносить свои молитвы богам и предкам, встречные мужчины останавливались на своем пути и долго удивленными взглядами провожали ее розовую атласную курточку, синие панталончики из красивого блестящего шелка с матовыми цветочками и длинную, черную, девичью косу, украшенную наивными голубыми ленточками, роговыми розетками, замысловатыми гребешками и серебряными булавками.
Да, маленькая Ин была недурна собою!
На той же улице помещалась антикварная лавка господина Ван-Чжи-Суня. Вход стерегли страшные, пестро разрисованные деревянные и глиняные боги, сверкавшие лаком и позолотой, свирепые драконы и крокодилы с хищно разинутыми ртами и наводившие ужас каменные чудовища. Рядом с ними в глубине лавки были выставлены фарфоровые вазы, веера, зонтики, ширмы и картины на шелку с бледными нежными рисунками, похожими на сказочный сон на рассвете. В окнах красовались миниатюрные статуэтки из дорогого красного и черного дерева, серебряные и золотые безделушки с драгоценными камешками в оправе, пестревшие нефритом, агатом, аквамарином и сапфиром, неясно светились, подобно улыбке на грустном лице, пожелтевшие от времени игривые фигурки богов из слоновой кости.
Маленькая Ин с раннего детства полюбила эту лавку, часто останавливалась по пути у входа, расширенными от любопытства маслинками глаз заглядывала вовнутрь и с раскрытым от восхищения ртом засматривалась на чудесные колечки, браслеты, булавки и застежки, мысленно примеривала на себя пестрые ожерелья. Эта лавка на узенькой кривой улочке, среди мастерских гробовщиков, в смраде кухонь и трактиров, казалась ей раем, сказочной чудесной страной, куда попадают благонравные предки к концу своего славного земного существования. По ночам она часто видела эти прелестные вещицы во сне, а наяву грезила ими. Все свободное время она отдавала этой лавке, сразу замечала вновь появившуюся или проданную вещицу, по целым часам могла, не отрываясь, любоваться тонкой резьбой древних статуэток и теплыми живыми переливами камней. И хозяин лавки, – маленький, щуплый старичок с высоким оплывшим животом, похожий на стоящую на задних ногах лягушку, с реденькой седой бородой и слезоточивыми глазками с красными, воспаленными веками, в сером шелковом халате и черной атласной шапочке-ермолке, – казался ей необыкновенным богачом, каким-то высшим существом.
Когда Ин минуло тринадцать лет, мастерскую гробовщика неожиданно посетили сваты Ван-Чжи-Суня. Был серый осенний день. После свирепствовавшей летом холеры, скосившей порядочное количество людей, работы у гробовщика было немного. Чжао-Го, не спеша, выжигал узор на крышке гроба, злой и нахмуренный, с обрюзгшим постаревшим лицом и, время от времени, шамкающим голосом покрикивал на сыновей и дочерей, работавших тут же, среди гробов в мастерской. Увидев сватов, знакомого ювелира Чу-У и плотника Яка, – людей не бедных, пользующихся уважением во всем квартале, – Чжао-Го поднялся им навстречу, с большой церемонией усадил их за маленький столик и распорядился, чтобы подали зеленый чай с цуката-ми. За чаем поговорили о погоде, о делах, сплетничали насчет соседей. Чу-У морщился от едкого запаха политуры и жженного сырого дерева, неприятным холодком веяло на него от черных полированных гробов, выставленных на широких полках вдоль стен. В душе он был недоволен миссией, навязанной ему приятелем Ваном, и решил, что с гробовщиком не следует слишком церемониться и можно покончить дело проще. Он поправил свои массивные золотые очки на носу и, свысока поглядывая на гробовщика, ошеломленного неожиданным посещением столь высоких особ, спросил:
– Известен ли высокопочтенному господину Чжао-Го богатый и мудрый господин Ван-Чжи-Сунь, чья лавка, находящаяся по этой улице, ослепляет взоры прохожих своими драгоценностями?
– Конечно, известен, – ответил, заикаясь, Чжао-го. – Разве можно не знать благороднейшего господина Вана, благодеяния которого, словно солнце, освещают наш мрачный квартал…
– Так вот, – продолжал Чу-У, – мы являемся посредниками высокопочтенного господина Вана, который мечтает о потомстве и усладе остатка своих дней лицезрением вашей прекрасной дочери Ин, благоухающей, подобно лану в императорских садах. Господин Ван поручил нам переговорить с вами об этом деле и условиться о выкупе.
Старый Чжао-Го вначале не поверил своим ушам от радости. Правда, он отлично знал, что у Вана имеется старуха-жена и наложница, что маленькой Ин несладко будет войти в дом третьей женой старика. Но зато, что за счастье сделаться родственником богача Вана, потомка мандарина! Да и выкуп, пожалуй, будет не маленький…
Однако он утаил радость и ответил уклончиво. Он откровенно признался сватам, что чрезвычайно польщен столь высоким сватовством, намекнул, что его ничтожная некрасивая дочь не стоит тех двухсот таэлей, которые необходимы ему сейчас для расширения дела, точно высчитал количество одежды и вещей, в которых нуждается маленькая Ин. Сваты, в свою очередь, удивились, зачем ему столько денег для мастерской, но вполне согласились с количеством приданого для Ин и дружески расстались с гробовщиком. Чжао-Го проводил их к выходу радостный и счастливый, с вежливыми поклонами.
Приблизительно через два месяца Ван-Чжи-Сунь прислал за маленькой Ин красный паланкин вместе с богатыми подарками. Целую неделю на улице грохотали гонги, плакали флейты, визжали худзины. Нищие и калеки квартала долго после того вспоминали вкусные яства и приятные отрыжки на свадьбе дочери гробовщика. А когда маленькая Ин села в алый, позолоченный венчальный паланкин, украшенный пестрыми гирляндами бумажных цветов и, под адские звуки веселой музыки, по пути к дому мужа, подсматривала в щелку на толпу, высыпавшую глазеть на улицу, ей казалось, что она самая счастливая под небом.
Неприветливо, со скрытой злобой встретили Ин старая жена и наложница Вана, обе почти однолетки, преждевременно состарившиеся, бездетные женщины. Старый Ван боялся их длинных языков, отчасти чувствовал свою вину перед ними и не смел им противоречить. И, хоть он петушился, выставлял наружу свое почтенное брюшко, старался смотреть молодцом, – но ему редко удавалось сохранить за собой авторитет, когда обе женщины вместе задавали ему концерт, рыдали и плакали навзрыд, как при покойнике. Он тогда бессильно мотал реденькой бородкой, слабо покрикивал на них своим женским визгливым голоском и кончал обыкновенно тем, что скрывался в своем темном алькове, заложив двери на крючок.
Ночи он безразлучно проводил с молодой наложницей в маленьком алькове на пышном кане, под шелковым балдахином, любовно вышитым когда-то первой женой в ее ранней молодости. Маленькой Ин очень нравился однообразный многозначительный стрекот сверчков и веселое пение влюбленных канареек над окном, красные атласные полотнища на стенах с большими золотыми иероглифами, – цитатами из благонравных писаний древних поэтов, художественно отделанная старинная мебель из черного дерева, перешедшая к Вану по наследству от прадеда – императорского мандарина. После нищенской обстановки гробовщика, небольшой дом мужа казался ей дворцом, а внутренний дворик, поросший сорной травой и редкими полевыми цветочками, где мирно покоились предки Вана, согревал ее маленькое сердце, радовал ее глаз, словно большой императорский парк. Она по-детски удивленно воспринимала любовь мужа, его бессильные старческие ласки. Она чересчур мало знала жизнь, чтобы понимать их, и еще меньше чувствовала… Но все же маленькая Ин любила мужа искренне и нежно, в смутной жажде любви охотно прижималась к нему своим теплым девственным телом, стройным и упругим, невольно опьяняла старика терпким вином своей юности, своим наивным восхищением…
За то, что Ин по ночам разделяла постель с хозяином, женщины на каждом шагу зло мстили ей. Они заставляли ее исполнять самые тяжелые работы по хозяйству, попрекали каждым куском, презрительно высказывались о ее происхождении, грубых манерах, высмеивали ее невежество и воспитание. Они не могли простить ей потраченных на ее выкуп денег, злились за расположение к ней старика и за многое другое, чего старухи никогда не прощают молодым женщинам. Вначале Ин пробовала жаловаться мужу на плохое обращение с нею старух, на свои обиды, просила у него защиты. Но старик на рассвете забывал свои обещания, данные молодой наложнице ночью, в пылу юных ласк в темном алькове. Он вовсе не был дурным человеком, но придерживался древнего обычая страны не вмешиваться в домашние распри женщин. Кроме того, хитрые старухи пользовались доверием Вана и представляли пред ним Ин в самых темных красках. По их словам выходило, что дочь гробовщика неисправимая лентяйка, грубая, невоспитанная особа, которая вопреки установленным правилам китайского благочестия не уважает старших, помыкает ими. Слабовольный Ван молча выслушивал жалобы своих подруг, кое в чем не соглашался с ними, но не смел громко упрекнуть их за плохое обращение с молодой наложницей. Он проводил все свои дни в лавке, среди освященных древностью богов и драконов, любил трогать иссохшими пальцами драгоценные, художественно исполненные статуэтки, фарфоровые безделушки, побледневшие от времени акварели великих мастеров, – постепенно проникся мирным духом древних философов, поэтов и художников.
Маленькая Ин свернулась, замкнулась в себе, как улитка в раковину. Она уж перестала звонко смеяться. В свободное время она вышивала шелком на серой осенней веточке парочку голубеньких птичек с лиловыми клювами и круглыми желтыми глазками – снабжала вышивку черными иероглифами грустных стихов.
По ночам, когда старый Ван всхрапывал, вкусно причмокивая губами на ее груди, она заливалась слезами…
II
Через два года после свадьбы, маленькая Ин стала понемногу распускать тесемки на панталонах. Груди ее набухли, и лицо получило новое прекрасное выражение молодой матери; на нем можно было прочесть гордость, нежность и затаенную печаль. Старухи, скрыв злобу, меньше стали помыкать ею, она вдруг почувствовала себя госпожой в доме, где обращались с нею, как со служанкой. Старик в чаянии потомства повеселел, смотрел козырем, усилил свое внимание к маленькой Ин, заметно ухаживал за нею. На радостях он подарил ей новое шелковое платье, золотые серьги с красивыми агатовыми цветочками, много мелочей. В одно прекрасное весеннее утро из темного алькова разнесся по всему дому первый резкий крик новорожденного.
Это был худой чахлый ребеночек со старчески сморщенным личиком и бессильным писком, похожим на плач умирающего котенка. Но молодой матери казалось, что во всем мире нет ребенка красивее ее первенца. Она была счастлива своим сыном. Она все время шила ему платьица, вышивала для него шапочки, не отлучалась от его постельки. Вся ее жизнь получила новый строгий смысл и была заполнена им. Ее счастье еще больше возмутило старух. Теперь они шипели исподтишка, по временам тайно посмеивались чему-то.
Вскоре радость молодой матери сменилась тревогой. Ребенок чах и хирел с каждым днем. Он не ел, плохо спал и кричал слабо, с присвистом, как задыхающаяся птичка. Не помогли советы и лекарства врачей и заговоры колдунов и священников. Так же неожиданно, как он явился в мир, ребенок однажды громко вскрикнул и умолк навсегда. Эта смерть страшно подействовала на несчастную Ин. Она вся осунулась, опустилась, стала похожей на тень.
Опять ее единственным утешением стало вышивание нежных птичек на шелку. Она уж не стыдилась плакать на людях. Старухи снова принялись мучить ее, заставляли тяжело работать, в присутствии мужа высмеивали ее худобу, авторитетно утверждали, что она неспособна рожать здоровых детей для потомства. Старый Ван, задумчиво глядя на хрупкую, измученную горем шестнадцатилетнюю Ин, фигурой похожей на десятилетнего подростка, должен был верить им. Но все же он охотнее спал с нею, нежели со старухами, изредка делал ей подарки, проявлял к ней нежное внимание. Он все больше привязывался к ней, насколько мог холил и берег ее. Будь Ин немного опытнее, она могла бы использовать влияние на старика, чтобы улучшить свое положение в доме. Но она была слишком молода, а в многочисленной семье своего отца привыкла к подчинению. Во всем доме у нее не было друга. Даже служанки были подкуплены старухами, не слушались молодой госпожи и обращались с нею, как с равной. Обиженная всеми, маленькая Ин тосковала в одиночестве. Она часто плакала перед маленьким гробиком сына, стоявшим в садике за домом, среди заросших зеленым мхом древних могил важных предков Вана.
В памяти молодой матери навсегда запечатлелось милое сморщенное личико, похожее на высохший лимон, и крохотные ручонки с тоненькими как спички пальчиками, теребившие ее грудь. Она чувствовала сладкое томление во всем теле и остро жаждали мягких, жадно сосущих губок ребенка коричневые, набухшие соски. По ночам ей страшно было подумать, что душа ее милого мальчика навсегда ушла от нее в далекий, невозвратный мир, населенный страшными чудовищами, добрыми и злыми духами. В своей наивной вере она беспокоилась за его загробное существование, ее все время преследовали тревожные мысли, как живется ее крошке, сумеет ли защитить его Милосердная богиня с двенадцатью руками, не забудет ли она его среди массы благих дел?..
От страха и тоски Ин все крепче прижималась к старому Вану. Его также мучила бессонница по ночам. Он все еще окончательно не потерял надежды оставить после себя потомка. Он с удовольствием воспринимал нежные ласки молодой наложницы, любил сквозь сон прислушиваться к ее наивному лепету. В ночной тишине алькова Ин казалось, что во всем мире остались в живых лишь она и Ван. Только он один мог делить с нею тоску по ребенке, любовно вспоминать каждый его жест, мельчайшие события его краткой жизни. Ван утешал, как мог, молодую женщину, нежно прижимал ее к себе, называл ласкательными именами. Тоска по ребенку еще теснее сблизила их, несмотря на разницу лет. Неудивительно, что через несколько месяцев после смерти первенца Ин снова стала распускать тесемки на панталонах, повеселела и окрепла, оформилась в красивую молодую женщину.
Второй ребенок был такой же хилый, как первый, со сморщенной худой кожицей, чрезвычайно похожий на Вана в миниатюре. Это сходство еще больше обрадовало Ин. Старик также повеселел, осыпал молодую наложницу подарками, приносил ей сласти, баловал, как любимого ребенка. Старухи ходили с поджатыми хвостами, льстиво заискивали перед счастливой матерью, всячески старались угодить ей. Чтобы охранить ребенка от злого глаза, Ин одела ему на шейку серебряный обруч, обвешивала его священными гвоздями, заговорами, камешками. Она ни на минуту не разлучалась с ребенком, постоянно мыла его, холила и ласкала, не чаяла в нем души.








