Текст книги "Желтый лик (Очерки одинокого странника)"
Автор книги: Элизар Магарам
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Осенней ночью
Черная осенняя ночь…
Вдали замирают резкие звонки последнего трамвая. Индусы-сторожа лениво-бдительно обходят свои посты, постукивая деревянными трещотками, и острый, отрывистый стрекот катится по тихим покойным улицам европейских кварталов, утопающим в зелени садов, как отдаленные раскаты грома:
– Тра-та-та-та-та….
В темноте таинственно шуршат деревья и светлеют на горизонте китайские магазины в центральной части города, освещенные снизу до крыши электрическими лампионами. Со стороны Ван-Пу заглушенно жужжат невидимые голоса и чудится, что кто-то, огромный и черный, обессиленный лежит на земле и тихо стонет:
– О-а-а… о-а-а… о-а-а-а…
Немного дальше улицы утопают в ослепительном свете электричества. Неожиданный рев автомобилей, тревожные оклики лампацо и гортанные напевы ночных продавцов сливаются с взвизгиваньем граммофонов и адской музыкой чайных домиков. Пестрая веселая толпа с громким гортанным говором бесконечной волной струится по улицам, заливая по пути узенькие лабиринты увеселительных улочек, манящих к себе красочными зелено-красными огнями и прыгающими электрическими иероглифами.
Серые ставни окон и дверей магазинов уныло глядят на людные, оживленные улицы, как сомкнувшиеся глаза на веселом лице. Лишь табачные и фруктовые лавки да темные смрадные харчевни широко, настежь раскрыли двери толпе покупателей. На углах, вблизи постов полицейских, старики-китайцы пекут в накаленных жаровнях уродливый китайский картофель, жарят каштаны и теплый, приятный запах окутывает холодные улицы, вызывает далекие воспоминания об уюте и тепле. Среди пестрой мужской толпы плетутся, заложив руки глубоко в карманы штанишек, подростки-китаянки, размалеванные, разукрашенные разноцветными лентами и дешевыми медными украшениями, оглядывая прохожих большими, детски недоумевающими, блестящими черными глазами. Их сопровождают сморщенные старухи-мегеры, изжелта-бледные и грязные, с таинственными порочными улыбочками, похожие на сказочных ведьм…
В порту, на Ян-Цзе-Пу, всю ночь кипит работа. Тысячи кули нагружают и выгружают огромные, бездонные океанские пароходы и баржи. В ярком электрическом свете острее и гуще выделяются дряблые, припадающие к земле худые тела обнаженных грузчиков. Всюду крик, рев, все спешат, каждый занят своим делом. Лязг и свист, железный скрежет подъемных машин, стоны кули, зычные окрики надсмотрщиков и глухой плеск мутных волн уплывают в черную, таинственную мглу туманной реки. Вблизи шныряют сотни джонок, шаланд и плоскодонных, широконосых сампанок, привезших товары из дальнейших уголков провинции. Черные пасти раскрытых настежь полутемных амбаров и транспортных складов, откуда льется на корабли бесконечный поток кули и грузов, страшно выглядят в неровном свете пестрых огней. Среди несмолкаемого гула изредка пронесут ушибленного, залитого кровью кули или вдруг, неожиданно, застынет толпа, наблюдая, как борется со смертью утопающий грузчик, соскользнувший с головокружительной высоты трапа в глубокие воды Ван-Пу… Лишь матросы-европейцы, закончив вахту, молодцевато спускаются небольшими группами по узким, гнущимся сходням, направляясь в ночную прогулку по барам…
К полуночи армия рабов рассыпается по конурам и углам, наполняет гортанным стрекотом зловонные улочки китайского города. Многие из них, живущие далеко от места работы, отстают по пути и сваливаются спать на улице, под открытым небом, за стеною, под лестницей, у ворот, закутавшись с головою в рогожу, в тряпье. Местами, чтобы сохранить теплоту, они лежат, тесно прижавшись друг к другу, сплетясь руками и ногами, одной сплошной живой массой, как рыбы в неводе. Индусы-полицейские, с полным сознанием своего превосходства над жалкими бездомными существами, важно шагают с ружьем на плече мимо куч сплетенных живых тел, не решаясь прогнать несчастных рабов, застывших в тяжелом сне после двадцатичасового труда. Изо всех мрачных углов плохо освещенных китайских улочек доносится громкий, тяжелый храп кули.
В Международном квартале, вблизи скакового поля, где расположены китайские увеселительные трактиры, рестораны и театры, жизнь бьет ключом. Густая мужская толпа медленно течет по узеньким улочкам, задерживаясь у ярко освещенных трактиров, откуда несется тонкое взвизгиванье китайских певиц. Широкие деревянные лестницы ведут наверх, в общую залу. На эстраде, под оглушительную, первобытную музыку гонга, барабана, пастушечьих флейт и визгливых двуструнных худзин, китаянка-подросток лет тринадцати поет народную песенку, аккомпанируя себе на плоской гитаре-пипе. Посетители сидят за четырехугольными столами на табуретках, сосредоточенно курят длинные металлические трубки, пьют из маленьких чашечек ароматный зеленый чай, приправленный пресными зелеными маслинами, изюмом или финиками. Меж столиками продавцы разносят папиросы, конфеты и фрукты. Бои церемонно прислуживают гостям, подносят на деревянных подносах чай, ликеры, горячие полотенца для обтирания рук и лица.
Певицы на эстраде сидят лицом к публике за длинным, массивным столом, покрытым пестрой скатертью, пьют чай, курят трубки или папиросы, зажимая их тоненькими пальчиками, едят фрукты, совершенно не стесняясь окружающих посетителей. Они одеты в яркие шелковые штанишки и курточки, густо накрашены, с подведенными глазами и зачесанными в длинные черные косы волосами. На руках у них поблескивают массивные кольца и грузные золотые браслеты, в волосах металлические украшения. Набранные в чужой, Су-Чжоусской провинции, они автоматически прислушиваются к красивому, нежному голосу подруги, временами выплывающему из адского гула оркестра, холодные и бесстрастные, далекие от пестрой толпы алчущих, опьяненных мужчин, следящих за подростками за столом воспаленными глазами. Закончив пение, певица скрывается за красным шелковым пологом с золотыми иероглифами, Ее место занимает другая девушка, с таким же детски-бесстрастным лицом, гладко зачесанная, с обрезанной челкой на лбу над раскосыми, узкими глазками.
Шум на улицах, как на базаре в большой торговый день. Отовсюду несется адская китайская музыка; над всеми голосами и звуками вздрагивает медный гонг. Рикши с трудом протискиваются среди густой толпы и запыхающийся, отрывистый окрик, звенит в ушах. В узких проходах, где виднеются уходящие вдаль черные двери каморок, освещенных тусклыми керосиновыми ночниками, зазывают прохожих китаянки-проститутки, молодые крашеные женщины в белой одежде. Здесь же, придерживая рукой тоненькую ручку подростка-девочки, старуха дожидается любителя… На углах, в передвижных кухнях, китаянки продают вареные пельмени, пирожки, готовят клейкое варево из требухи. В фруктовых лавках манят взор горы фруктов: бананы, апельсины, груши, яблоки, сливы, виноград, арбузы, дыни, свежие финики и миндаль живописными высокими пирамидами разложены на прилавках, распространяя цветочный, терпкий запах вокруг. Среди прохожих карабкаются на четвереньках калеки-нищие…
Всю ночь не смолкает шум в «веселом квартале» Международной концессии. Плач и визгливый хохот чередуются с оглушающим гулом китайских оркестров, торопливый гортанный говор и исступленные крики, придыхательное, вульгарное зазывание старых мегер и тонкий, кошачий визг подростков-девочек в чайных домиках, неожиданные свистки и звон разбиваемой посуды под ногами – все эти звуки покрывают собою тяжелые, будничные гудки пароходов со стороны набережной.
Вместе с голубым рассветом оживает стон кули, несущийся над городом:
– Хе-а-хо… хе-а-хо… хе-а-хо…
Наступает новый день в городе Желтого Дьявола…
В баре
Большая зала ярко освещена дуговыми лампами и электрическими лампионами. Стены и потолок разукрашены пестрыми, бьющими в глаза бумажными лентами, международными флажками, дешевыми зеркалами и гравюрами. Меж столиками, как угорелые, мечутся китайцы-бои в длинных голубых халатах, с несвежими полотенцами на одной руке и четырехугольными стеклянными подносами, уставленными маленькими рюмками с разноцветными ликерами, пузатыми бутылками виски и большими, мутно-зеленоватыми, янтарными стаканами абсента. Мужчины, большей частью конторские клерки, пароходные служащие и матросы, держатся чрезвычайно свободно, корчат из себя магнатов в этой стране рабов. Среди них ярко выделяются молодые женщины в кричащих, сильно декольтированных платьях, наполовину оголенные, с размалеванными лицами и пунцовыми губами, ежеминутно разражающиеся резким сипловатым хохотом, от которого непрерывно звенит в ушах и усиленно стучит кровь в висках, наполняя все тело сладкой истомой…
В общем гуле языков и наречий отчетливо раздается английская речь мужчин и русская – женщин. Неуклюже-расторопные бои, как тени, скользят мягкими туфлями по гладкому полу, неслышно исполняя поручения гостей. Изредка, кто-нибудь спьяну загорланит песню, но тут же его остановит хозяйка – необыкновенно полная женщина, давно перевалившая четвертый десяток, – густо накрашенная, с оголенными массивными руками и огромной отвислой грудью, выпирающей из низкого, узко стянутого лифа. Если ее уговоры также не помогают, она дает знак оркестру на подмостках и веселый мотив «ту-стэпа», как гром в тихое, ясное утро, заглушает все голоса и звуки вокруг.
На эстраде первая и единственная скрипка квартета – Мендель Залманович – сидит лицом к публике, меланхолически опустив острый, худой подбородок на инструмент. Позади его пыхтит на флейте красный, как рак, с одутловатым лицом, француз Пьер Ронсар, недурно говорящий по-русски от постоянного общения с женщинами бара. В правом углу орудует на барабане, на литаврах, кастаньетах, колокольцах и еще с полдюжины подобных инструментов филиппинец Мигуэль ди Санто, а по левой стороне от первой и единственной скрипки бренчит на расстроенном пианино поляк Вацлав Лонговский, – дирижер «оркестра»…
В зале уже порядочно жарко и ночная жизнь бара входит в свою обычную колею. Все глуше раздаются голоса, а женщины мелькают в танце полуобнаженные, раздражающе подчеркнутые, привлекают мужчин неприкрытой, всем доступной наготой. Быстрей, развязней и уверенней становятся движения и жесты, а осовелые, опьяненные страстью и алкоголем взгляды и грубые объятия матросов еще сильнее разжигают присутствующих мужчин, настраивают на особый лад женщин, хищно извивающихся в такт призывно-сладострастным звукам «кэк-уока», «матчиша» и кабацкого «танго»…
На эстраде Мендель привычно водит смычком по струнам, одним полуприщуренным глазом наблюдая за женщиной, известной в баре под именем miss Кэти, а на деле – законной женой своей – Саррой. Она – высокая, стройная брюнетка с красивыми синими глазами, тонким орлиным носом и маленьким ртом – изящный, законченный тип, какой, изредка, ныне еще встречается в окрестностях Кордовы или Гренады, этих древних обиталищ испанских евреев. Черное, узкое, облегающее вокруг тела платье с низким декольте, без рукавов, еще ярче, отчетливей выделяет остро-округленные, упругие формы ее, а обнаженные мускулы рук и груди и мягкие ямки шеи и локтей придают ей волнующую девственную прелесть, манят сладострастной истомой…
В баре никто не знает, что она жена скрипача Менделя. На рассвете они обыкновенно возвращаются домой на рикшах, разными улицами, чтобы отвлечь подозрение. Лишь в убогой каморке, в другой части города, где под присмотром китаянки-амы спит, затерявшись в огромной кровати, восьмимесячная дочь – Двойреле, – кабацкий скрипач Мендель и его жена, служащая приманкой для пьяных, похотливых мужчин и развращенных портовыми проститутками матросов, впервые за долгую ночь обмениваются дружескими, супружескими фразами…
Кружащиеся под звуки «ту-стэпа» пары разгоняют синие, густые клубы табачного дыма. Филиппинец усердно побрякивает кастаньетами, бьет в литавры, гремит в гонг. Мендель также невольно разгорается: подгоняемый быстрым темпом, он исступленно-весело водит смычком по струнам, устремив застывший взгляд в дальний уголок залы, где уединился красивый молодой мичман с Саррой. Она сидит спиной к эстраде, но по ее движениям, резким и отрывистым, по доносящемуся к нему смеху, грудному и искреннему, он чует в ней что-то новое, до сих пор небывалое… Всегда равнодушная к ласкам и объятиям чужих мужчин, она близко-близко склоняется к плечу мичмана, касаясь матовыми, вьющимися волосами его горячей щеки, впивается глазами в его глаза, голубые и детски-ясные, с серыми зрачками. Мендель не слышит, о чем они говорят, но видит, чувствует возбужденное дыхание жены, супружеским опытом угадывает ее интимную ласку… Вот тот обнял ее, вкрадчиво просунул руку в открытый вырез платья на груди и таинственно шепчет ей что-то на ухо, отчего бледно-матовая шея и верхняя часть оголенной спины мгновенно покрываются густым слоем алой краски. Инстинктивно она делает слабое движение вывернуться из его объятий и сама еще теснее, интимнее прижимается к мичману упруго-выпуклым бедром, обдавая его жгучим, взволнованным дыханием…
Охваченный ревностью, Мендель исступленно водит смычком по струнам. Филиппинец одновременно гремит на всех своих инструментах и еще страстнее, беззастенчиво-грубо извиваются в диком, животном танце пьяные тела, скользят в дыму тесно обнявшиеся пары. У самой эстрады, на коленях у матроса, расположилась пьяная Груня. Взлохмаченная, растрепанная, с выкатившейся из лопнувшего лифа дряблой грудью и подвернувшейся в бесстыдной позе юбкой, из-под которой выглядывает оголенная нога повыше колена, пестрящая темно-синими и фиолетовыми пятнами, она производит отталкивающее впечатление. Даже матросы за ближним столом, глядя на нее, брезгливо отплевываются. Лишь матрос, у которого она распростерлась на коленях, грубо издевается над нею, льет ей в раскрытый, пьяный рот жгучий виски, зло обнажает ее и заливает оголенное, бесчувственно-пьяное тело липкими, сладкими ликерами…
Музыка умолкла и снова гул многих голосов и истеричный, сипловатый хохот женщин наполнил всю залу. Мендель вытирает вспотевший лоб и жадно глотает поднесенный ему стакан холодного пива. В дальнем углу все так же мичман воркует с его женою. Временами она бросает, искоса, через плечо, рассеянный взгляд на эстраду и все теснее и тесней жмется к своему собутыльнику. На столе, в чаше со льдом, плавает бутылка дешевого шампанского и женщины завистливо оглядываются на них, двусмысленно перемигиваясь… Мендель видит и не видит: к нему обращается дирижер, флейтист рассказывает ему что-то смешное на ломаном языке, а он, слепо глядя в ноты, прикован взглядом к дальнему углу… Сарра и мичман окружены со всех сторон занятыми столиками, пьяные от страсти и вина. По временам они украдкой надолго впиваются губами в губы и все теснее сближаются, сплетаются руками и ногами, глядят друг на друга отуманенными, любовными глазами…
Мендель бледен и расстроен. Его черные глаза хмуро косятся исподлобья и ежеминутно вздрагивают плотно сжатые, побелевшие губы. Он с ненавистью смотрит на своего соперника напротив и впервые чувствует, до чего ему дорога жена, видит, но не верит, никак не может постичь ее измены. Мичман о чем-то шепчет ей на ухо и по его губам, упругим и чувственным, по ее наивно-скрытой ласке, по тому, как она замерла, склонившись к нему, вцепившись тонкими, бледными пальцами в большую, загорелую мужскую руку, Мендель угадывает, что она всецело во власти другого. Бессильная злоба и ревность обуревают его. Ему неожиданно вспоминается брачная ночь, когда она, обессиленная страстью, покорно целовала его руки, смотрела на него глазами рабыни, опустив взор к земле… И тут же, перед глазами, он видит красивого мичмана и жену, такую же покорную, жадно впивающуюся губами в большую, загорелую, ненавистную руку… Ему кажется все это кошмарным сном. Сознанием он еще понимает, что покуда не слишком поздно, надо что-либо делать, чтобы отвлечь то страшное, черное, о чем он боится думать. Ему хочется предупредить жену, вырвать ее из цепких объятий в дальнем углу, громко крикнуть на всю залу, чтобы выкричать нестерпимую боль… Он подымается с места, делает какое-то движение на эстраде, но тут же бессильно опускается на стул, уловив немой знак дирижера, и вздрагивающими пальцами берется за скрипку…
Раздражающая мелодия «танго» опять наполняет залу. Пары медленно плывут, ритмически изгибаясь в сладострастном порыве, чувственно касаясь телами… Все так же беззвучно скользят китайцы-бои, бесстрастно-почтительно протискиваясь в толпе оголенных женщин, изредка хлопнет бутылка шампанского или неумолчно захохочет в истерике пьяная женщина. Покинутая матросом, пьяная Груня тихо рыдает, вздрагивая всем телом, опустив заплаканное лицо на стол, покрытый залитой разноцветными ликерами мокрой скатертью…
В дальнем углу поднялись со своих мест мичман и Сарра, медленно продвигаясь меж танцующими к выходу. Высокие, стройные и гибкие, они радуют глаз красивым сочетанием силы и неги, вызывают зависть в окружающих. У красной драпри, скрывающей двери отдельного кабинета, они неожиданно останавливаются. Несколько секунд они молча переглядываются влажными, отуманенными глазами и решительно направляются в кабинет. За ними услужливо бежит бой с заказанными напитками на подносе…
В залу ввалилась толпа пьяных американских матросов и заняла единственный свободный столик у дверей. Вначале они присматриваются к обстановке, к окружающим, дружески подмигивают танцующим женщинам. Затем постепенно начинают ссориться, буйствовать и приставать к гостям. Один из них, худой, высокий, с налитыми кровью пьяными глазами, направляется через всю залу к мирно сидящему за отдельным столом молодому клерку-англичанину, занятому объяснением в любви ни слова не понимающей по-английски рыжей иркутянке, мисс Нине. Грубо схватив девушку за оголенный локоть, матрос тащит ее за собой танцевать. Англичанин приподымается с места и вежливо заявляет ему, что женщина занята с ним. Матросу только этого и нужно было. Не успевает англичанин закончить фразу, как сильный удар кулаком по носу сшибает его с ног, опрокидывает бутылки и стаканы со стола. Англичанин, размазывая кровь на лице, поднимается на ноги и начинается обычная кабацкая, кулачная дуэль. Присутствующие мужчины настораживаются и, вместе с бледными, испуганно взвизгивающими женщинами с затаенным дыханием смотрят на середину бара, где теперь, вместо танцующих пар, под звуки «уон-стэп» барахтаются окровавленные, путающиеся в клочьях собственного платья дуэлянты. С каждой минутой растет лужа крови на полу, но никто не смеет разнять «честно» дерущихся, – таков непреложный закон нравов, занесенных через Великий океан в далекий Шанхай… Наконец матросу удается прижать ногой изуродованное лицо обессилевшего клерка к порогу бара и он, покачиваясь, в свою очередь размазывая платком кровь на собственном лице, отрезвевший от побоев, возвращается гордый, исполненный сознанием своего достоинства, к столику своих друзей…
Окровавленный клерк отправлен на рикше домой, лужи и пятна крови на полу бои тщательно замыли спиртом, и ночная жизнь бара продолжается, такая же пьяно-угарная, откровенно-животная, удалая… Воздух, насыщенный перегорелым алкоголем, табачным дымом и потом полуобнаженных, горячо возбужденных тел, одуряюще мутит головы. За столиками женщины ласкаются к мужчинам, целуют их и клянчат напитки, тут же выливая содержимое рюмок и стаканов под стол, чтобы получить с хозяйки больше процентов… Все так же, в такт ритму, изгибаются в танце пьяные пары, томные и усталые, обессиленные бессонной ночью и разгулом.
Мендель играет, устремив застывший взгляд на красные драпри отдельного кабинета. Понемногу зала пустеет. За столиками остались доканчивать прогульную ночь небольшие группы мужчин, сонные и вялые, падающие с ног. Женщины также размякли и странно выглядят в резком свете электричества малеванные лица, словно кукольные маски, вывалянные в пыли. Они громко зевают, широко раскрывая рты, беспрерывно плюют от тошноты, поблекшие и безобразные, с остро выступающими наружу, сквозь стертый слой красок, крема и пудры морщинами, угрями, прыщами и синяками…
Неожиданно всколыхнулись красные драпри и скрипнула дверь отдельного кабинета. Прищуривая глаза от чересчур яркого света, выходят в залу Сарра и мичман, смущенно оправляя на себе платье, направляясь к выходу. За ними услужливо подпрыгивает бой, их испытующе провожают нагло-любопытные взгляды мужчин и женщин… Через короткое время Сарра одна возвращается в залу, побледневшая, томная и усталая, с влажными глазами и растрепанными волосами.
Она лениво опускается на первый попавшийся стул, безвольно опустив белые, змеевидные руки вдоль тела. Ее сейчас же зовет к своему столу полный пожилой мужчина, завсегдатай бара. Она безмолвно садится возле него, привычным движением опрокидывает себе в рот стакан вина и одну минуту прислушивается, как тихо плывет комната пред нею, приглядывается к быстро мелькающим электрическим лампионам, окрашенным в туманно-пестрые цвета… Затем ей опять становится тепло, обычно и безразлично, как всегда. В мягком тумане уплывает противное, багрово-красное, вспотевшее лицо англичанина, склонившееся к ней на грудь, заглушаются звуки и голоса вокруг. Только губы, необычайно толстые, слюнявые, выпукло и остро торчат у ней пред глазами, точно видимые через увеличительное стекло…
Светает. Заспанные женщины, преодолевая сон, с нетерпением дожидаются ухода последних гостей. Один из них уснул, свесившись головой со стула, широко раскрыв огромную волосатую пасть с черными гнилыми зубами. На эстраде музыканты упаковывают инструменты. Вялые бои снимают со столов мокрые, грязные, залитые напитками скатерти, сдвигают в один угол мебель, лихорадочно убирают залу. В наступившей тишине явственно доносится из ближайших китайских фанз пение петухов, остро, с надрывом, звучат голоса уличных разносчиков, один за другим раздаются гудки со стороны Набережной, из фабричного района Пу-Туна…
Свежий ветерок овевает приятной, оживляющей прохладой сонные лица женщин и музыкантов. На улице, у дверей бара, их дожидается длинный ряд рикш. Они усаживаются в каретках и поодиночке уплывают в светло-голубую даль узенького переулочка. Бесшумно-мягко покачиваются резиновые колеса по рытвинам и ухабам китайского города и ритмично хлопают в голубой тишине голые пятки рикш…
В полутемной, затхлой каморке встречаются у постели ребенка Сарра и Мендель. Здесь, в сонной полумгле, все происшедшее «там», в баре, чудится им далеким, кошмарным сном. Привычными движениями они сбрасывают с себя платье, пропитанное противным запахом перегорелого алкоголя, и безмолвно делят меж собой ложе по обеим сторонам ребенка… В душе у них так много накипело, много хотелось бы высказать друг другу, но так трепетно раздается в тишине, вместе тиканьем часов, хрупкое дыханье девочки, так ноют усталые члены, так припадает к подушке тяжелая голова, что мысли сразу застывают, замирают и ненужный болтается во рту окоченевший язык…
Через короткое время комната оглашается беспокойным храпом. Немо застыли на стенах тени. Лишь часы на подоконнике продолжают неумолчно рассказывать о чем-то важном, существенно необходимом, чрез равные промежутки хрипло отзванивая время…








