Текст книги "Девять с половиной недель (другой перевод)"
Автор книги: Элизабет Макнейл
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Что делал он
• Он кормил меня. Сам покупал еду, сам готовил, сам мыл посуду.
• Он одевал меня по утрам, раздевал по вечерам и относил в прачечную мою одежду вместе со своей. Однажды, снимая с меня вечером туфли, он решил, что отрывается подметка, и на следующий день отправил их в ремонт.
• Он непрерывно читал мне: газеты, журналы, детективы, рассказы Кэтрин Мансфилд и мои собственные документы, когда я приносила их домой, чтобы закончить работу.
• Каждые три дня он мыл мне голову. Он сушил мне волосы моим феном, и на второй раз уже казалось, что он занимался этим всю свою жизнь. Однажды он купил немыслимо дорогую щетку для волос «Кент» и в тот вечер бил меня ею. Синяки от нее не проходили дольше других. Но каждый вечер он расчесывал мои волосы. Никогда раньше и никогда потом мои волосы не расчесывали так тщательно, так долго, с такой любовью. Они сияли.
• Он покупал для меня тампоны, вставлял их и доставал. В первый раз меня это неприятно удивило, но он сказал: «Я вылизываю тебя во время месячных, и нам обоим это нравится. Здесь то же самое».
• Каждый вечер он наполнял для меня ванну, экспериментируя с разными марками гелей, солей, масел, покупая без разбору, как девочка-подросток, всевозможные косметические снадобья, в то время как сам он твердо придерживался однажды принятого распорядка – гель для душа, мыло «Айвори», шампунь «Прелл». Я постоянно думала о том, какие мысли приходят в голову его уборщице при виде кнута на кухонном столе, наручников на дверной ручке столовой, свернувшихся змеиным клубком тонких серебряных цепочек в углу спальни. Еще я лениво размышляла о том, что она думает о внезапно возникшем в аптечке скоплении баночек и бутылочек, о девяти едва начатых шампунях, одиннадцати видах солей, выстроившихся на краю ванной.
• Каждый вечер он снимал мне макияж. Если я доживу до ста лет, то все равно не забуду этого ощущения – ты сидишь в кресле, закрыв глаза, откинув голову, чувствуя, как нежные прикосновения ватного шарика, смоченного в лосьоне, задерживаются на лбу, на щеках и, наконец, на веках…
Что делала я
• Ничего.
Он приходит домой в мрачном расположении духа. Один из партнеров по теннису сказал ему, что кошачья еда – это мусор, и кормить этим кормом кошек – то же самое, что питаться самому исключительно шоколадными подушечками и зефиром. «Блестящая шерсть, – говорит он мне. – Тоже мне эксперт, этот Энди, у самого ни кота за душой, все его познания от женщины, с которой он пять лет никак не может расстаться, и у нее, видите ли, когда-то была кошка. Ладно бы черный кот внезапно засиял! Но эти вот. Они растут, они толстеют, выглядят не так ужасно, как раньше, но их шерсть, прости господи, какой была, такой и осталась. «“У твоих котов блестящая шерсть?” – спрашивает он меня. Черт бы его подрал, откуда я-то должен знать?»
Тем вечером он вывалил в кошачьи миски три банки консервированного тунца. На следующее утро, уже в деловом костюме, он готовит пять яиц тремя разными способами – часть выливает на тунца, часть оставляет нетронутой в миске, третью часть взбивает с молоком. В половине седьмого вечера он проходит прямиком на кухню, разворачивает полкило мелко нарезанной говядины и выкладывает на тарелку. (У него не так много кошачьей посуды, и миски к тому времени закончились.)
Коты объявили голодовку. Никто из них даже не притронулся к новой еде. Никто не снизошел до того, чтобы понюхать одно из многочисленных блюд, загромождавших кухонный пол, или проявить к ним хоть чуть больший интерес, чем к пустой пачке из-под сигарет. В девять часов он возвращается на кухню. Я иду за ним. Он указывает на набор из трех кошачьих мисок, трех салатниц, одной белой фарфоровой тарелки с облупившимся золотым ободком и розовато-лиловым узором из цветочных стеблей – одинокий обломок, доставшийся ему от тети (она же подарила ему тяжелую узорчатую скатерть, которую он никогда не убирал с обеденного стола и которая всегда навевала мысли о фирменных блюдах Армии спасения). «Видишь? – спрашивает он. – Они бы уже все съели, если бы это было им действительно нужно. Животные едят то, что требует их организм, если только могут это достать, в отличие от людей, – мне так сказал толстяк на рынке». И открывает три пакетика корма – с печенкой, морепродуктами и курицей. Три кошки заурчали хором, услышав знакомый звук. Он говорит себе под нос: «Да, ребята, правильно, больше никакого здорового питания».
Я стою, буквально на цыпочках, на противоположном от него конце комнаты, мои руки подняты над головой. Кисти привязаны к крюку на стене, на котором днем висит одна из его гигантских картин. Мой угол комнаты не освещен, горит только лампа на стене возле его плеча. Он приказал мне стоять тихо. Работает телевизор, но он делает какие-то пометки в блокноте, полностью погруженный в работу, подолгу (так мне кажется) не поднимая головы. У меня начинают болеть руки, потом и все тело, и наконец я говорю: «Слушай, я больше не могу, правда…»
Он окидывает меня насмешливым взглядом, идет в спальню, возвращается с двумя платками и произносит вежливым, будничным тоном: «Заткнись немедленно». Он засовывает один платок почти целиком мне в рот, а второй крепко повязывает вокруг. Я чувствую слабый привкус крахмала.
Начинается «60 минут». Я слушаю, уставившись в заднюю панель телевизора, каждый рекламный ролик стараясь воскрешать в памяти, чтобы отвлечься от накатывающих приступов боли. Я говорю себе, что мое тело, естественным образом, скоро должно онеметь, но оно и не собирается этого делать, а просто болит. Потом боль нарастает, и через платок, который заткнут глубоко мне в горло и прижимает к небу язык, доносятся приглушенные звуки. Он встает, подходит ко мне и включает лампу на столе, направляя свет мне в глаза. Впервые за время нашего знакомства я начинаю плакать. Он смотрит на меня с любопытством, потом выходит из комнаты и возвращается с бутылкой масла для ванны, которое купил для меня по дороге домой с работы. Он втирает масло мне в шею и подмышки. В моем мозгу не остается никаких других ощущений, кроме конвульсивной боли в мышцах. Он массирует мне грудь, а я пытаюсь вдохнуть через нос, который затапливают слезы. Теперь я чувствую масло на животе – медленные твердые ритмичные движения по кругу. Внезапно меня охватывает ужас, осознание того, что я задыхаюсь, и я действительно сейчас задохнусь, еще минута – и я умру, и тут он раздвигает мне ноги, и мышцы напрягаются еще сильнее. Я кричу. Это сдавленный звук, похожий на звук игрушечной сирены, и его почти не слышно из-за ткани. Впервые за этот вечер у него на лице появляется интерес, даже восторг. Его глаза в нескольких сантиметрах от моих, и что-то начинает легко касаться моего клитора. Его пальцы все в масле, с них капает масло, и, не закончив крика, мое тело меняет курс, начиная издавать звуки – и они тоже напоминают сдавленный крик, – которые издает обычно, когда я близка к оргазму, и я кончаю.
Он развязывает меня, имеет стоя, кладет в кровать, вытирает лицо полотенцем, окуная его в холодную воду из белой миски на столике. Он долго массирует мне запястья. Я уже засыпаю, когда он говорит мне: «Тебе завтра придется надеть блузку с длинными рукавами, дорогая, какая досада, ведь завтра будет жарко».
Наши вечера всегда проходили одинаково. Он наполнял мне ванну, раздевал меня, надевал наручники. Я лежала в ванне, пока он переодевался и начинал готовить ужин. Когда я готова была выйти, я звала его. Он поднимал меня, неспешно натирал меня мылом, смывал мыло и вытирал полотенцем. Расстегивал наручники, надевал на меня рубашку – белую, розовую или бледно-голубую из плотной шерсти, одну из рубашек для делового костюма, каждый день новую, только что из китайской прачечной – и снова надевал наручники. Я смотрела, как он готовит ужин. Он прекрасно готовил, но его репертуар ограничивался четырьмя или пятью блюдами, которые сменяли друг друга, – все заканчивалось омлетом или стейками в течение пары вечеров, а затем начиналось заново. Он всегда пил вино, пока мыл зелень для салата, и давал мне глоток из своего бокала. Он рассказывал, что произошло у него в офисе, я говорила о своей работе. Кошки по очереди терлись о мои голые ноги.
Когда ужин был готов, он выкладывал все на одну большую тарелку. Мы шли в столовую – там едва хватало места, чтобы обойти вокруг стола, и еще для трех стульев, стоящих на потертом восточном ковре глубокого красного цвета. Без сомнения, это была самая яркая из всех трех комнат. Там, где заканчивался ковер, его роль играл красочный, замысловатого цвета узор из книжных обложек, который с пола тянулся по двум стенам до самого потолка, оставляя место только для окна и для двери на двух других стенах. На столе всегда лежала его драгоценная узорчатая скатерть. Я садилась у его ног, привязанная к ножке стола. Он пробовал феттучини[1]1
Fettucini (итал.) – разновидность пасты (лапша средней ширины). Готовят с различными ингредиентами (морепродукты, грибы, мясо и т. п.). – Прим. ред.
[Закрыть], потом кормил меня; брал вилкой несколько листьев салата, отправлял мне в рот, вытирал масло с моих губ и затем со своих. Делал глоток вина, потом давал мне отпить. Иногда он наклонял бокал слишком резко, и вино проливалось мне на губы и стекало вниз по лицу на шею и грудь. Тогда он вставал передо мной на колени и слизывал вино с моих сосков.
Часто за ужином он притягивал мою голову к своим бедрам. У нас появилась игра: он старался продолжать спокойно ужинать, как можно дольше, а я – как можно быстрее – заставить его уронить вилку и начать стонать. Когда я однажды сказала ему, что начинаю получать особенное удовольствие, чувствуя, как вкус его пениса сменяется во рту ароматом овощного карри, он очень долго смеялся и наконец сказал: «Господи, да я завтра сделаю его столько, что нам на всю оставшуюся неделю хватит».
Когда мы заканчивали ужин, он шел на кухню, чтобы помыть посуду и сделать кофе – каждый вечер кофе был одинаково отвратительным. Затем он нес в гостиную на подносе кофейник, одну чашку, один молочник и один стакан с бренди. (Спустя месяц после нашего знакомства я, страдавшая до этого от кофейной зависимости и не скрывавшая этого, полюбила чай.) Потом он читал мне или мы читали вдвоем – каждый свою книгу. Я поднимала голову, и он понимал, что нужно перевернуть мне страницу. Или смотрели телевизор, или занимались работой. И, конечно, мы разговаривали, буквально часами. Я никогда в своей жизни ни с кем не говорила так долго. Он изучил мою жизнь, знал все события по минутам; я точно так же знала все о нем. Я бы с первого взгляда могла узнать его университетских друзей, а по его властной позе в кресле угадывала, в каком он пребывает настроении. Я обожала его шутки и саму его манеру шутить – медленно, скучающим тоном, с удивительно невозмутимым видом. Он больше всего любил слушать истории про моего отца, а я – его рассказы о трех годах, которые он провел в Индии…
Мы никогда никуда не ходили, а с друзьями виделись только днем. Несколько раз он отказывался от приглашений по телефону и картинно закатывал глаза, самым серьезным тоном объясняя, что он по горло застрял в работе, а я давилась от смеха. Большинство этих вечеров я была привязана к дивану или журнальному столику на расстоянии вытянутой руки от него.
Сегодня среда, мы знакомы уже три недели, и мы встретились, чтобы вместе пообедать. Этот ланч станет единственным нашим совместным ланчем в течение рабочего дня, хотя наши офисы разделяет поездка на такси стоимостью в один доллар. Это типичный ресторан в городе: шум, не хуже, чем на улице, яркие лампы, толпа хмурых людей, дожидающихся в дверях своей очереди. Мы садимся друг напротив друга, освещенные слепящим светом ламп, и он заказывает два сэндвича с ростбифом и вино.
Сегодня утром я одержала небольшую победу – проект, который я продвигала в течение нескольких месяцев, наконец получил одобрение. Я радостно болтаю об этом: «Само по себе это не бог весть что, но я очень довольна, потому что все это время казалось, что…» Он прижимает большой палец к моим губам. Потом касается ладонью моей левой щеки. «Я хочу услышать все в мельчайших подробностях. Сегодня вечером у нас будет полно времени. Не закрывай рот».
Он убирает руку от моего лица и опускает палец в мой бокал; вино, насыщенного красного цвета в бокале, окрашивает его палец прозрачно-розовым цветом. Он смачивает им мои губы. Движения его пальцев неторопливы, мой рот расслаблен под их прикосновениями. Потом по верхним зубам и снова вдоль нижних, слева направо. Наконец его большой палец останавливается на языке. Ленивая мысль, без тени тревоги: но мы же у всех на виду…
Легкое нажатие на язык заставляет меня облизать его палец. У него солоноватый привкус, мешающийся со вкусом вина. Я останавливаюсь, он осторожно нажимает пальцем – я продолжаю и только, когда мягкое, струящееся ощущение появляется внизу живота, закрываю глаза.
Убирая палец, он улыбается. Протягивает мне руку ладонью вниз над моей тарелкой и говорит: «Вытри». Я оборачиваю его руку своей салфеткой, как будто пытаюсь остановить кровь. Вместо нетронутого сэндвича на тарелке я вижу себя, привязанной к кровати, привязанной к столу, привязанной к раковине в ванной, вижу, как мое лицо краснеет от горячего пара, пока он принимает душ; я слышу шум воды, капельки пота выступают на моей верхней губе, мои глаза закрыты, рот приоткрыт; связанная и раздетая, связанная и лишенная других чувств, кроме исступленного желания – еще.
«Не забудь, – говорит он. – Я хочу, чтобы ты иногда в течение дня вспоминала, что происходит с тобой…» А потом: «Пей кофе». Я чинно делаю глоток чуть теплой жидкости, как будто ждала все это время его разрешения. Он выводит меня из ресторана. Два часа спустя я сдаюсь и звоню ему. Заклинание продолжает действовать. Я сидела в офисе, глядя на свой календарь, сидела, глядя на сетку окон через дорогу. Я не отвечала на звонки. Его секретарь тоном, не допускающим возражений, предупреждает меня, что у него назначена встреча через пять минут, а затем я слышу его голос. «Ты не можешь так поступать со мной», – шепчу я в трубку. Воцаряется короткая пауза. «Сегодня на ужин креветки, – произносит он неторопливо. – Подумай об этом».
Ланч стал поворотным моментом. Стало очевидным – нам обоим стало очевидно, – что моя жизнь теперь была аккуратно поделена надвое: ночь и день; с ним и без него. И что ошибкой, и, вероятно, опасной ошибкой, было бы смешивать две половины. День за днем, неделя за неделей, две грани моей жизни достигали все более совершенного равновесия. Чем отчетливее были фантазии, над воплощением которых мы работали по вечерам, тем более иллюзорной становилась сфера моей деятельности в офисе.
Иллюзия не доставляла мне неприятностей. Я хорошо функционировала внутри нее, и на самом деле даже лучше, чем раньше, когда офис, клиенты, работа были чем-то важным, представляли собой неумолимую реальность. Как и любая иллюзия, моя жизнь стала спокойной, размеренной, непринужденной. Сегодня я подписываю контракт с новым клиентом, завтра – заключаю перемирие с коллегой после месяцев споров и столкновений. Я работала без усилий, не ставя перед собой никаких задач. Мелкие неприятности, которые выводили меня из себя в прошлом: человек, который так и не перезвонил, затянувшееся ожидание решения клиента, кофейное пятно на рукаве, когда впереди еще половина рабочего дня, – не имели теперь никакого значения.
Реальность моего существования сопровождалась внешней невозмутимостью и душевным равновесием. Ланчи проходили незамеченными, не оставляя следа: в сменявших друг друга спокойных дружественных беседах со спокойными дружелюбными людьми – друзьями, коллегами, клиентами, никакой разницы. Я ездила в метро, отмечая случайное сочетание светло-голубых и темно-голубых пятен на столбах станций. Наверху – такси приятного желтого цвета, а однажды я насчитала девять машин, выстроившихся в ожидании на Парк-авеню. Город-мечта, в котором я, словно наркоман под кайфом или сильно близорукая женщина, не захватившая очков, храбро и безрассудно отдавалась на волю судьбы, не замечают грязи и мусора. Толпы людей будто сами любезно расступались, чтобы дать мне дорогу. Каждый день – новый фильм, не обремененный сюжетом или забавляющийся сюжетом настолько вялым, какой не способен возмутить приятной глазу поверхности и увлечь меня вглубь. И всякий раз лишь несколько часов отделяют меня от реальности, всякий день это всего лишь тайм-аут, а за ним – то, что важно, то, из чего в действительности состоит моя жизнь. Магические чары дня дают живительную передышку перед тем, как наступит ночь и начнет разворачиваться другая история – пьянящая и жестокая.
Ночь была туго натянута, четко очерчена и беспощадна, как бритва, отточенная до блеска. Другая страна, с ее ровным пейзажем и простыми ценностями: жар, страх, холод, наслаждение, голод, грех, боль, желание, мучительная похоть.
Острый перец, от которого у меня перехватывало дыхание, щепотка чили, вспыхнувшая, как электрический разряд, у меня в горле, золото шабли, мягко струящееся по голосовым связкам, шоколадный пудинг (он сделал его из смеси для горячего шоколада), разливающийся в венах. Мое тело жило и меняло форму вокруг меня, плавясь или вспыхивая пламенем. Каждый вечер, принимая ванну, я осматриваю себя: клочья пены на сосках и лобке, ладонь послушно накрывает собой другую, запястья привыкли ложиться крест-накрест, поблескивающая сталь наручников выглядит естественно, как серебряный гребень в чьих-то волосах, и так же нарядно – теперь я каждый вечер наслаждаюсь своей красотой.
Несколько лет назад, когда прошла лихорадочная подростковая одержимость, я оценивающим взглядом окинула свое тело и решила, что все в порядке. Я прекрасно знала, какие части его смотрелись бы лучше, будь они иной формы, но почти десяток лет эти выявленные неточности не были причиной беспокойства. Каждый раз, оказавшись в ловушке чрезмерно критического взгляда на вещи, я говорила себе, что на каждую заметную неровность приходится что-нибудь симпатичное, и, таким образом, все оказывается в должной степени сбалансированным. Но теперь, под его прикосновениями, под его взглядом…
Я никогда не прыгала через скакалку и не бегала по утрам, я не поправилась и не похудела ни на один килограмм, и, в конце концов, в этом же самом теле я обитала с тех пор, как выросла. Но оно лежало передо мной незнакомое, другое: гибкое, изящное, сияющее, любимое. Изысканно мягкая плоть, заканчивающаяся острием локтя, где две лазурные вены бледнеют и исчезают на опаловой коже; живот, словно шелковый, плавным изгибом стремится к бедрам; предплечье образует у плеча нежную складку, как на влагалище молодой девочки; узкая овальная впадина на внутренней стороне бедра идет вверх от колена, и ее очертания становятся все более плавными, пока она не завершается зрелой округлостью, белой, покрытой нежным пушком, бесконечно чуткой к прикосновениям, покрытой тончайшей из тканей…
«Я должен быть на встрече, – говорит он. – Это заключительный этап сделки с Хандльмайер – просто формальность, много времени не отнимет». Он переодевается, вымыв посуду после ужина: другой костюм, хотя покрой идентичен тому костюму, что он снял два часа назад, цвет – темно-серый вместо темно-синего. Свежая светло-голубая рубашка, точная копия той, что надета сейчас на мне, галстук темно-серого шелка с узором из крошечных, винного цвета ромбов. Он произносит: «Хочу, чтобы ты сделала кое-что прежде, чем я уйду».
Он ведет меня в спальню и говорит: «Ложись». Привязывает мои лодыжки к спинке кровати, а левое запястье – к изголовью. И, присев на кровать, проводит правой рукой по моему правому бедру, с усилием скользит вверх и задерживает ребро ладони на животе движением мастера карате из боевика. На мгновение его большой палец задерживается на моем пупке, и я чувствую удивительно легкое нажатие. Он расстегивает две пуговицы на моей рубашке и обеими руками медленно распахивает ее. Рукава его костюма щекочут мне соски.
Мое дыхание прервалось уже, стоило ему только приказать мне лечь; он касается меня – и я начинаю дышать часто и мелко в ожидании следующего прикосновения. Я не могу найти удобного положения головы на подушке. Он берет мою правую, свободную руку. Удерживая ладонь в своей и не отрывая от меня взгляда, он облизывает каждый палец, пока с них не начинает капать слюна. Тогда он опускает мою руку мне между ног и говорит: «Хочу посмотреть, как ты доведешь себя до оргазма».
Он удобно располагается в кресле, в ленивой позе, закинув ногу на ногу, и на свежевыглаженном костюме обозначаются острые складки. Моя рука неподвижна. Он ждет. «Понимаешь… – произношу я надломленным голосом. – Я никогда…» Он не произносит ни звука. «Я никогда не делала это в чьем-либо присутствии. Меня это очень смущает».
Из пачки «Винстон» на прикроватном столике он берет сигарету, поджигает, неумело затягивается, скосив глаза, и прикладывает к моим губам. Мгновенье спустя мне приходится поднести руку к лицу, чтобы взять сигарету. «Ее это смущает», – повторяет он. Он говорит почти ласковым голосом, без тени насмешки, и в его словах не слышно злости, когда он произносит: «Ты не очень сообразительная, да? Ты еще не поняла, чем мы тут занимаемся».
Не отнимая сигареты от моих губ, он снимает часы с моего свободного запястья. «Я вернусь через пару часов, не позже». Он выключает лампу на столике и лампу в углу комнаты и тихо прикрывает за собой дверь спальни.
Меня колотит дрожь, и сейчас я, больше, чем когда-либо, убеждена, что мне потребуется вторая сигарета. На столике блюдце – оно заменяет мне пепельницу – и пачка «Винстон», но зажигалку, которую он купил, чтобы поджигать мои сигареты, он убрал обратно в карман. Нигде не видно спичек. Я беру наполовину выкуренную сигарету уголком рта, тянусь за пачкой, трясу ее, пока не выпадает сигарета, кладу пачку на живот, а пепельницу – возле правого бедра. Несколько минут я кручусь и извиваюсь в неудобных позах и наконец, раздавив под собой пачку, беру наполовину выкуренную сигарету рукой, прикованной к изголовью, прижимаю ее к незажженной в свободной руке, жду, беру в рот. На третий раз мне удается ее поджечь. Я не задаю себе вопросов: почему мне не удается мыслить достаточно ясно, чтобы с самого начала сообразить поджечь сигарету, держа ее губами, или почему я просто не освобожусь – это было бы гораздо легче, чем неуклюже возиться, покрываясь испариной…
Мое лицо снова заливает краска при мысли о том, что он (или кто угодно) может смотреть. И приходит в голову мысль: я впервые сказала «нет». Затем: глупость, мелодраматический бред. Я просто кое-что объяснила ему, то, чего он еще не знал обо мне. «Ему известно, что я готова на все», – говорю я вслух, но по-прежнему нерешительно, обращаясь к еле слышно жужжащему кондиционеру, к теням на потолке, к темной громаде комода в полумраке. Меня пугает, что слова, которые теперь звучат у меня в ушах, произнесла я. Пытаюсь представить, чего бы я не смогла сделать. Однажды я пробовала анальный секс с одним человеком, мне было больно, и мы прекратили – но я, без сомнения, сделала бы это еще раз, стоит ему только захотеть. Я читала, что некоторые испражняются друг на друга. Я никогда не пробовала этого, и от одной мысли мне становится плохо – уверена, что и он никогда бы такого не захотел. Но как бы я отреагировала на предложение оказаться связанной и избитой еще несколько недель назад? И есть ли разница между множеством способов, которыми он заставляет меня кончать, и мастурбацией у него на глазах, если это доставляет ему удовольствие? Но от стыда мне по-прежнему хочется крепко сомкнуть глаза, у меня холодеют ноги и зубы стучат друг о друга.
Почти десять лет назад одна моя хорошая подруга рассказывала, как она и ее любовник мастурбировали друг перед другом и как ей это понравилось. «Не волнуйся, – сказала она, когда у меня вырвалось (не прерывающимся голосом я произнесла это тогда, а с непроизвольным ужасом), что я бы не смогла этого сделать, никогда, ни за что. – Это просто то, что отличает тебя от других. У каждого свой заскок. Я терпеть не могу, когда мужчина засовывает язык мне в ухо, у меня мурашки по коже». Она захохотала.
Я повторяю громко: «Отличает от других. Отличает меня от других». Внезапно я проникаюсь ощущением значительности. Раньше я не обращала внимания на это. Это казалось пустой, расплывчатой фразой, но теперь передо мной встало отчетливое мрачное видение: виселицы на рыночной площади, самосуд толпы на полуденном солнце. И вот он стоит в дверях.
Он включает лампу на прикроватном столике, надевает мне на руку мои собственные часы, аккуратно продевая конец ремешка в обе петли; я обычно слишком нетерпелива, чтобы добраться до второй петли, поэтому от долгого неупотребления она очень тугая. «Ты рано начала мастурбировать». Я говорю со смехом: «Это догадка или уже обвинение? Как прошла встреча?» Он не отвечает. Я не отрываю взгляда от медных ручек комода, сосредоточив на них все свое внимание. «Мне кажется, лет в шесть, не помню». Он подсказывает: «И часто этим занималась, будучи взрослой». Я пускаюсь в рассуждения, которые отрепетировала в его отсутствие – разумные аргументы взрослого человека: свободный выбор, личные вкусы каждого и хрупкое равновесие близости против… Я сбиваюсь на неуверенное бормотание, оставляю в покое медные ручки и отворачиваюсь к окну, не в силах взглянуть на него. Он берет мое лицо в свои ладони и медленно поворачивает к себе. Неторопливо произносит: «Я хочу, чтобы ты была со мной, но не буду принуждать тебя остаться». Кондиционер автоматически меняет режим, издавая ровное гудение. Я открываю рот, но он осторожно прикладывает палец к моим губам. «Дело обстоит так, послушай. Пока ты со мной, ты будешь делать, как я сказал. Пока ты со мной, – он просто повторяет, не меняя тона, – ты будешь делать, как я сказал». И мгновение спустя, уже раздраженно: «Да господи, что такого-то?» И наконец, как ни в чем не бывало: «Попробуй еще раз. Я могу дать тебе крем. Приглушить свет?» – «Это единственное, – говорю я, снова отвернувшись лицом к окну. – Говори, я сделаю, что угодно, только не это».
Он поднимает трубку телефона возле кровати, по памяти набирает номер, произносит свое имя, диктует свой адрес, затем мой и произносит: «Пятнадцать минут». Затем берет самый большой из чемоданов с верхней полки шкафа и кладет на пол. В квартире есть мои вещи, которые я приносила из дома: в большой плетеной корзине, и в брезентовой дорожной сумке, и просто в бумажном пакете из магазина. Мою одежду (она всегда висит строго в левой половине шкафа) он, не снимая с деревянных вешалок, складывает пополам, и она аккуратно ложится на дно чемодана. Мой шарф, затем другой, ручка, которую он купил мне, чтобы я не пользовалась его ручкой, несколько книг из гостиной, полдюжины дисков, четыре пары туфель, белье, грудой сложенное во втором ящике комода, нераспечатанный флакон «Miss Dior» (он купил мне их в субботу) и второй – почти пустой.
Он уходит на кухню и возвращается с большим пластиковым пакетом для мусора. Я слышу, как в ванной он смахивает в пакет флаконы, которые составляют мой гигиенический инвентарь – пакет занимает большую часть чемодана. Фен для волос, мой дневник – крышка чемодана захлопывается. Все вместе не заняло и пяти минут.
Он развязывает меня и растирает лодыжки и левое запястье, хотя узел был достаточно свободным, чтобы на коже не осталось следов. Он стягивает с меня свою голубую рубашку. Единственная вещь, принадлежащая здесь мне, – это легкий свитер, сложенный на кресле. Я машинально поднимаю вверх руки и подставляю голову воротнику из светлой шерсти. Серая льняная юбка. Я так привыкла к тому, что он всегда одевает меня, что дожидаюсь, когда он опустится на одно колено с юбкой в руках. У меня проскальзывает мысль: я никогда не говорила ему, что всегда надеваю юбки через голову; для него юбки ничем не отличаются от брюк, и кажется естественным – просунул ноги, натянул наверх. И он забыл про белье, не могу же я в полночь разгуливать по улице в юбке и без белья. Я переступаю через пояс юбки, наблюдаю, как он поправляет ее на моих бедрах. Я чувствую, как он приподнимает свитер, застегивая молнию и застежку на левом боку, а затем – прикосновение тонкой шерсти к грубой ткани льна.
У него в руках мои сандалии. Он указывает мне на кровать, и я сажусь, по очереди поднимая ноги, вытягивая ступню, наблюдая, как он просовывает их в туфлю и закрепляет ремешок. Он встает за моей спиной, расчесывая мне волосы. «Я провожу тебя к такси. Если найду еще что-нибудь из твоих вещей – заскочу к тебе».
Прикосновение его щетки к голове; медленно, как будто искушая, он оттягивает волосы вниз, я слышу легкое потрескивание электрической лампы. Я поворачиваюсь и обнимаю его за ноги. Он стоит неподвижно. Я рыдаю – громко, как ребенок. Он запустил обе руки в мои волосы, щетка падает на пол.
«Такси приедет с минуты на минуту», – произносит он, и в это самое мгновение раздается звонок консьержа. Мой голос, все громче: «Ты не можешь…» – и его, приглушенный, по домофону: «…добры сказать ему, что я сейчас спущусь», и в мою сторону: «Я думал, ты приняла решение». Я – на коленях перед ним. Но не чтобы удовлетворить его, как раньше, а в позе крайнего самоуничижения, в бессвязных мольбах, смысл которых, однако, достаточно ясен: «Все, что угодно» и «Пожалуйста». И снова его ровный голос: «Дайте ему пять долларов, Рей, и попросите подождать, большое спасибо». Его шаги в коридоре, фигура в дверях спальни и глухой рык, словно какого-нибудь головореза: «Прекрасно, тогда сейчас же делай это».
Мое тело распростерто на кровати, и шею царапает шов юбки. Он снимает кольцо своего отца с правой руки, бросает его на кровать и берет меня за горло левой рукой, чтобы правой, без кольца, ударить меня по лицу – ладонью по левой щеке и тыльной стороной по правой и снова ладонью: «Прекрасно, тогда посмотрим, как ты это делаешь». Я чувствую во рту собственные пальцы: «Пусть будет легко, пусть будет приятно, влажно». Он говорит невероятно мягким голосом, почти бормоча: «Я начну сам, дорогая, это же очень просто». Мои ноги раздвинуты, жар пульсирует там, где коснулся его язык, и я почти не чувствую, как он поднимает голову и опускает туда мою руку. Это ощущение слишком знакомо, чтобы пытаться или желать противиться ему, указательный и средний пальцы проскальзывают, как обычно, внутрь, и я кончаю.
«Мне так понравилось, – произносит он. – Мне понравилось твое лицо. Оно удивительное, когда ты кончаешь – совсем не красивое, а хищное, с разинутым ртом». И уже в прихожей: «Дайте ему еще пятерку, Рэй, скажите, чтобы ехал домой».