Текст книги "Юлианка"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Злотка пристально посмотрела на опечаленную женщину.
– А я советую терпеть… мне кажется, есть кое-что такое, что может мучить больше, чем голод и холод…
– Есть, конечно, есть! – прошептала женщина.
Она сплела свои маленькие исхудалые руки и облокотилась на уставленный бутылками прилавок. Так стояла она долго, потом сказала:
– Весной я постараюсь найти какое-нибудь место и уеду.
– Не советую этого делать, – возразила лавочница.
– Почему?
– Об этом вы себя спросите.
В слова эти был вложен тайный смысл. Янина покраснела не то от гнева, не то от страха.
– Любопытно знать, – запальчиво сказала она, – почему я не вправе поступать так, как для меня лучше! Зиму я еще здесь проживу, непременно проживу, потому что очень боюсь морозов…
– Если вы боитесь морозов, – подхватила Злотка, – то почему бы вам не выехать из этого старого холодного дома еще до начала зимы и не поискать места с теплой комнатой?
Янина смутилась.
– Ладно уж, – ответила она, – зиму проживу как-нибудь… а к весне, может быть, господь поможет… и если дела мои хоть немного поправятся, я останусь здесь; мне очень, очень хочется здесь остаться…
Она не только была удручена заботами, ее угнетал какой-то страх. Разговаривая с людьми, она старалась не встречаться с ними взглядом, опускала глаза или отводила их в сторону, отчего всегда казалась смущенной. Видно было, что Янина не умела вести даже самое скромное хозяйство и питала пристрастие к вещам, которые были ей не по средствам. Ее расточительность не распространялась на одежду. Она как будто навсегда отказалась даже от помыслов о кокетстве, нарядах, изяществе. С тех пор как она появилась в этом доме, ее видели в одном и том же платье, в одной и той же шляпке; платье было уже сильно поношенным, а вылинявший цветок на шляпке превратился в грязную тряпочку. Но Янина любила сласти, цветы и птиц. Она приносила из города цветы, пирожные, конфеты, завела еще одну канарейку, уставила подоконник горшками с растениями. А потом по целым неделям не посылала в кухмистерскую за обедом и самые необходимые продукты брала у Злотки в долг. Ее поступки и образ жизни говорили о том, что она принадлежит к числу тех женщин, которые на всю жизнь остаются слабыми, робкими и беспомощными детьми.
Но тот, кто увидел бы ее глухой ночью, когда она с лампой в руке, крадучись, пробиралась по нежилому этажу дома, по пустым, темным комнатам, в которых завывал ветер, и, поставив лампу на пол, долго стояла возле маленькой девочки, спавшей на убогой постели, тот понял бы, что эта женщина-ребенок глубоко страдает. Прямая, неподвижная, с закинутыми за голову руками, с широко раскрытыми, остановившимися глазами, она была похожа на статую, в которой ваятель воплотил человеческую скорбь и страдание.
– Боже, зачем ты дал мне сердце?
Иногда, прижав руку к груди, она исступленно шептала в ночной тишине:
– Совесть моя, совесть, совесть!
По временам, наедине с собой, она перебирала при свете лампы старые письма, засушенные цветы, обрывки выцветших лент и беззвучно плакала – горько и долго.
– Если б я могла потерять память… – твердила она, заломив руки, – если б я могла потерять память, как потеряла веру и надежду!..
В середине зимы она встретилась в подъезде с владелицей гладильной мастерской и робко спросила, не купит ли она ее канареек. Ясновельможная собственница убогого владения соблаговолила сказать, что спросит своих племянниц.
– Если пожелают, – куплю у вас птичек; я ведь своим барышням ни в чем не отказываю; ну, а если уж не пожелают, – не куплю.
Барышни изъявили желание приобрести хорошеньких певчих птичек, и хозяйка гладильной мастерской прислала за ними, уплатив нужную сумму.
Когда канареек уносили, Юлианка нежно прощалась с ними и, плача, старалась поцеловать их сквозь прутья клетки.
– Не плачь! – сказала ей Янина. – Для слез у тебя, может статься, скоро будет причина посерьезнее.
Вскоре после продажи канареек Янина объявила девушке, доставлявшей обеды из кухмистерской, что отказывается от них.
– Я буду готовить дома, – сказала она, – дешевле обойдется.
Но домашние обеды не удавались Янине; ничего толком у нее не получалось, – она обжигала руки, сердилась, плакала. Кончилось тем, что она стала покупать или брать в долг в городе холодные готовые блюда, стоившие столько же, если не больше, чем горячие питательные обеды из кухмистерской. Она, видно, не умела вести счет деньгам и, кроме того, была лакомкой, поэтому много денег уходило на сласти.
Когда весной, в первый ясный и солнечный день, Янина зашла к Злотке в лавку, та всплеснула руками:
– Ай-ай! Как вы плохо выглядите! Как похудели!
И в самом деле, лицо Янины пожелтело, глаза ввалились, на лбу прибавилось морщин. Она постарела и подурнела, только льняные волосы вились все так же молодо и кокетливо и маленький рот сохранил свежесть и привлекательность.
– Хочу посоветоваться с вами, милая, – сказала она, – как мне быть? Я нашла место, очень хорошее… у порядочных людей в довольно богатом доме… Жалованье предлагают большее, чем я когда-либо получала, – не знаю уж, чем я так понравилась и родителям и детям…
Она умолкла и казалась еще более смущенной, чем обычно.
Злотка молчала, покачивая головой, как всегда, когда задумывалась над чем-то грустным и непонятным. Потом устремила свои умные, проницательные, хотя и потухшие от старости глаза на стоявшую перед ней женщину и тихо спросила:
– Что же будет с ребенком?
На этот раз Янина была, очевидно, так погружена в свои мысли или расстроена, что не сказала, как всегда: «А мне какое дело до этого ребенка?» Облокотившись о прилавок, она глядела невидящим взглядом и глухо повторяла:
– Что же будет с ребенком?
– Вы бы по крайней мере поместили его куда-нибудь.
– Куда же? Как я могу это сделать? – вспыхнула женщина. – У меня нет ни знакомых, ни возможностей… Я просила всех, кого только знаю… отказываются… да я в конце концов и не могу настаивать – иначе люди сразу же… На весь город есть только один детский приют, всегда переполненный… да если бы и нашлось место, разве его выпросишь… Я одинока, бедна, у меня нет ни протекции, ни средств… О боже мой, боже!
Голос ее становился все громче и жалобней. Она была бледна как полотно.
Старая еврейка смотрела на нее, трясла головой и о чем-то думала. Потом оглянулась и, увидев, что, кроме них, в лавке никого нет, тихонько спросила:
– А почему бы вам не сообщить ему обо всем? Может быть, поможет, посоветует?
Лицо панны Янины стало пунцовым.
– Кому сообщить? Кто может мне помочь? – вскрикнула она с раздражением.
Запавшие губы еврейки сложились вдруг в странную улыбку, жалостливую и чуть презрительную.
– Ну, ну, – произнесла она медленно, – если вы не понимаете, то я объяснять не стану. Но кое-что все-таки скажу…
Злотка подняла вверх сморщенный палец и, покачивая головой, продолжала:
– Вот еще что мне хочется вам сказать: стыдиться иногда хорошо, а иногда – плохо… Стыд хорош, когда оберегает человека от греха, и нехорош, когда мешает человеку исправить свой грех. Вот и страх – он тоже к месту, если страшишься бога, ну а людей бояться – плохо, очень плохо… что хорошего может сделать человек, который всегда чего-то стыдится, всегда в страхе?
Панна Янина задрожала; она снова стала очень бледной. Но, когда она встретилась взглядом со Злоткой, в глазах ее сверкнул гнев.
– Не понимаю, о чем вы говорите, – сказала она резко и вышла.
Вечером к учительнице явился плохо одетый еврей и сначала вежливо, а потом все громче и настойчивее стал требовать, чтоб она вернула ему долг. Янина краснела, смущалась, просила отсрочки, потом обещала уплатить через несколько дней.
На следующее утро у Янины состоялся такой же разговор с женщиной в большом платке, которая, бесцеремонно развалившись на диванчике, разговаривала развязным тоном и смотрела на нее злобным взглядом.
Через несколько часов Янина зашла к Злотке в лавку. Она силилась сохранить хладнокровие и решимость, хотя это ей плохо удавалось. Высоко держа голову, она старалась преодолеть смущение и робость, но губы ее дрожали, а глаза наполнялись слезами.
– Дорогая моя, – сказала она, подойдя к прилавку, за которым сидела Злотка, – сколько я вам должна?
Та быстро составила небольшой счет и молча подала его.
– Я заплачу сегодня вечером, – сказала Янина.
– Вы уже договорились об этом месте?
– Я сейчас пойду и скажу, что принимаю предложение. Завтра я уезжаю с этой семьей в деревню…
– Далеко?
– Кажется, миль двадцать отсюда.
Злотка молчала. Янине уже незачем было оставаться в лавке, но она не уходила. Помолчав, она сказала:
– Мне придется попросить вперед жалованье за год… Половина уйдет на уплату долгов, да и приодеться надо, потому что дом богатый и там необходимо прилично одеваться. Но, если вы разрешите, я оставлю вам немного денег… для девочки…
Злотка с досадой махнула рукой.
– Что за польза от этих денег? Сколько вы можете оставить? Хорошо, я буду кормить ее, пока денег хватит… а что потом?
– Что же я могу сделать? – прошептала Янина. – Я ведь вернусь… как только соберу немного денег, я сейчас же вернусь… А пока… милая моя… вы женщина старая, почтенная… у вас дети и внуки…
Голос ее прервался, она смотрела на Злотку, с мольбой сложив руки.
– Чем же я могу помочь? – спросила Злотка, пожимая плечами. – Мне, конечно, жаль ее, но я еврейка, а она христианское дитя… к себе я ее взять не могу… а если нельзя взять ее к себе, то какая от меня польза?
– Присматривайте за ней, покормите иногда, совет дайте или наставление…
– Ну-ну! – ответила Злотка и махнула рукой.
Янина ушла в город и вернулась только в сумерки; ее с нетерпением ожидала Юлианка. Девочка с радостным криком бросилась к ней, на шею, обнимала, осыпала поцелуями руки: Юлианка научилась уже выражать любовь. Янина, не вымолвив ни слова, направилась к диванчику, на котором они обычно проводили вечера. Юлианка шла за ней, без умолку болтая. Она с гордостью сообщила, что целый день напролет учила урок и уже хорошо знает рассказ о бедной девочке Еленке и ее верной собачке. Трудно было понять, слышит ли женщина щебет девочки. Лицо ее в сумерках казалось белее мрамора. Она была нема, как стена. Темнота в комнате сгущалась.
– Зажечь лампу? – спросила Юлианка. – Я умею.
Вместо ответа Янина притянула ее к себе и усадила на колени.
– Юлианка, – глухо сказала она.
– Что? – весело отозвалась девочка.
– Слушай меня, Юлианка; я буду говорить с тобой о вещах серьезных и грустных…
Девочка сразу стала серьезной, и даже в полумраке можно было различить ее блестящие внимательные глаза, устремленные на бледное лицо женщины.
– Я буду говорить с тобой о твоей матери, – прошептала Янина.
– О моей матери? – изумленно переспросила Юлианка.
Янина продолжала глухим, сдавленным голосом:
– Твоя мать бесконечно несчастна. Она не злая… Нет, нет! Есть у нее и сердце и совесть, как у других женщин… Но раз в жизни она совершила грех… и на плечи ее свалилась такая огромная тяжесть, что не хватило сил нести ее… Помни, Юлианка, мать твоя не злая, не бесчувственная, она только бесконечно несчастная и очень слабая… Помни об этом и никогда… не питай ненависти к матери, не осуждай ее! Пожалей ее… и если люди будут ее осуждать, отвечай: «Она хотела сделать, как можно лучше… но не могла… не хватило сил!»
Юлианка слушала, хоть не все ей было понятно. Но этот шепот, прерывавшийся вздохами, всколыхнул ее душу. После минутного молчания, во время которого слышно было только тяжелое дыхание женщины, детский голос спросил:
– А где моя мать?
Послышалось короткое, быстро подавленное рыдание, и женщина медленно и тихо заговорила:
– Твоя мать живет в стране вечного мрака… там не блещет ни единый луч надежды, а если и горит еще где-нибудь огонь любви, то только для того, чтобы терзать, но не радовать… Страна эта темнее самой непроглядной ночи… и люди чаще всего бегут из нее в могилу… но у твоей матери не хватило на это сил… к тому же она думала, что если уйдет в могилу, то уже навсегда расстанется с тобой… И она осталась жить, и вместе с ней живут боль, и стыд, и страх, и горе…
Юлианка чуть не заплакала.
– Но почему?.. – спросила она. – Почему моя мама ушла в эту страшную темную страну?
Помолчав, Янина со странным, почти безумным смешком ответила:
– Потому что очень любила.
И снова настало молчание.
– Панна Янина, – спросила девочка, – а где мой отец?
Янина опустила голову.
– Боже великий! – проговорила она в отчаянии. Потом кротко, с проникновенной нежностью сказала: – Да простит ему бог! Прости ему! – и она прижалась щекой к Юлианке. – А главное – прости матери! Помни, что я тебе не раз говорила: будь вежлива, добра с людьми, никогда не бери чужого… Помни, что если ты сделаешь что-нибудь дурное, – у матери твоей еще сильней заболит сердце, а в той стране, где она живет, станет еще темнее… А теперь, – добавила она, – пойдем… помолимся вместе.
И, взяв девочку за руку, она подвела ее к окну. Совсем стемнело, лил дождь, шумели липы. И в комнате стояла такая тьма, что едва можно было различить очертания коленопреклоненных у окна фигур – женщины и ребенка.
– Сложи руки… смотри на небо… его сейчас не видно… Но оно там… ты знаешь, что оно там… за этой тьмой… Говори: «Отче наш!»
– «Отче наш!» – тихо повторила Юлианка.
– Повторяй громче, громче: «Отче наш, иже еси на небесех!»
– «Отче наш, иже еси на небесех! – громко повторила девочка и продолжала – …да приидет царствие твое…»
– Нет, нет! Не так! Пригнись к самой земле, говори же, моли, повторяй за мной: «Смилуйся над нами!»
Пораженная звуком ее голоса, Юлианка тихо заплакала, и в густом мраке, вторя один другому, зазвенели два плачущих голоса:
– «Смилуйся над нами!»
И долго еще звенели эти слова, потом они сменились тихим плачем.
* * *
Прошло несколько дней. Юлианка стояла на пороге старого дома, свесив руки и безучастно глядя вокруг. Платье на ней имело еще довольно приличный вид, ботинки казались совсем новыми, но нечесаные волосы, осунувшееся лицо и сквозившее во всем ее облике глубокое горе говорили о том, что детское сердце страдает. Обитатели дома впервые увидели Юлианку во дворе после того раннего утра, когда грузчики вынесли из комнаты Янины ее скромную мебель, а она сама, никем не замеченная, ушла в город, чтобы больше не вернуться. До этого ее видела только старая Злотка, которая по нескольку раз в день в неизменной своей повязке и пестром платке, накинутом на сгорбленные плечи, пересекала двор и входила в старый дом. В руках у нее всякий раз была мисочка с едой, и, возвращаясь домой, она что-то бормотала, покачивая головой. Когда же ее спрашивали об Юлианке, она говорила:
– Не понимаю, что за ребенок! Сколько живу – такого не видала! Лицо у нее распухло от слез. Сидит в пустой комнате, в углу, не разговаривает, не ест и все время целует пол, по которому ходила та женщина… Я просила ее выйти во двор, поиграть с моими внучками, но она посмотрела на меня безумными глазами и отвернулась к стене… Ну, что мне делать?
Но через два дня Юлианка все же сошла вниз и остановилась на пороге дома. Она стояла долго, глядя, как скользят по траве золотые полосы солнечных лучей, как порхают птицы, как играют дети на другом конце двора. Вдруг в воротах показалась маленькая старушка, по виду нищенка, в руке у нее была толстая палка, на которую она не только опиралась, но и нащупывала ею дорогу, потому что воспаленные красные глаза на морщинистом лице почти ничего не видели. На ней было надето что-то вроде салопа, без рукавов, с заплатами на груди и на спине – то был очень старый салоп, утративший свой первоначальный цвет; на ногах, обернутых полотняными тряпками, были дырявые башмаки без каблуков, седые волосы покрывал порыжевший ватный капор.
Нищенка медленно брела, постукивая палкой о камни, торчавшие то здесь, то там в траве, и, мучительно напрягая почти совсем незрячие глаза, искала кого-то во дворе.
Завидев ее, Юлианка вытянула шею и стала пристально всматриваться. Затем, спрыгнув с высокого крыльца, кинулась к ней. Она столкнулась со старушкой на середине двора и крикнула:
– Пани!
Потом поцеловала руку, в которой старушка держала палку.
– Кто это? Ты, Юлианка? – спросила нищенка хриплым, дрожащим голосом.
– Я! – откликнулась девочка, целуя другую ее руку нищенка ощупью, как это делают слепые, нашла голову девочки и положила на нее свою темную сухую ладонь.
– Ага, – сказала она, – узнала меня, рада, что я пришла! Это хорошо! Ты девочка добрая! Вот видишь, я пришла. Я уже не раз заходила сюда, спрашивала о тебе. Что же! Живешь ты теперь не худо… О тебе заботится добрая пани… Отведи меня к ней, я с ней познакомлюсь и смогу иногда навещать тебя… А может быть, вы что-нибудь дадите мне – обноски ненужные пли ложку горячего супу? Да, кто бы мог подумать! Ну что, отведешь меня к ней?
Девочка слушала, угрюмо потупившись.
– Ее уже нет, – вымолвила она тихо.
– Нет? А куда же она девалась? Ведь она была здесь совсем недавно! Я наведывалась к Злотке. Где же она?
– Не знаю… Уехала куда-то…
– Уехала… – повторила старуха. – Ну, а ты?
Если бы она была зрячей, то увидела бы, что глаза девочки горят мрачным огнем.
– Такая уж моя судьба! – сказала Юлианка с несвойственной ее возрасту серьезностью и, уставившись в землю, продолжала: – Мать меня бросила, вы меня оставили, а теперь панна Янина… Все меня только бросают и бросают…
– Ну, ну! – прервала ее нищенка. – Не ропщи, не ропщи! С волей божьей надо мириться! А я? Видишь, до чего дожила? Побираюсь! Нищенкой стала! Кто бы мог подумать! Я бы тебя не бросила, если бы не дошла до такой нужды… Вот теперь ты опять одна осталась, мне тебя очень жаль… а что я могу сделать? Если бы еще глаза были, но нет моих глаз! Совсем отказались служить! Я даже дороги не вижу… Ну, будь здорова! Храни тебя господь!
И снова, нащупав дрожащей рукой голову девочки, она поцеловала ее; но Юлианка ухватилась обеими руками за край ее старого салопа.
– Не бросайте меня! – закричала она. – Возьмите с собой…
Нищенка задумалась.
– Взять тебя? А что ты будешь делать? Попрошайничать? Как я?.. Это нехорошо! Очень нехорошо! Это дорога, по которой я ухожу из жизни… Кто бы мог поймать! Но тебе вступать в жизнь по такой дороге нельзя… я перед богом отвечу за тебя! Душу свою погублю!
И, как бы боясь поддаться искушению, она собралась уходить. Но Юлианка преградила ей дорогу, цепляясь за салоп и целуя ее руку.
– Я пойду за вами! – шептала она. – На край света пойду… Я ни за что не останусь здесь одна… Антек снова будет меня бить, и я помру с голода… А у вас глаза уже совсем не видят, заблудитесь еще или упадете и убьетесь… я буду водить вас…
В слепых глазах нищенки стояли слезы.
– Ты боишься, что я заблужусь или упаду, – прошептала она. – О господи! Никого это не заботит – только тебя… Ты не забыла меня, любишь меня… Ты хорошая, добрая девочка! Ну что ж, придется взять тебя с собой! Пойдем! Будешь водить меня… и, может быть, кто-нибудь, увидев тебя со старой, слепой нищенкой, сжалится над тобой… Возьми меня за руку и веди! Вот так мне легче! Потому ли, что дорогу палкой нащупывать не надо, или потому, что живая душа рядом, только идти стало легче, много легче…
У лавки они остановились. Юлианка подбежала к Злотке, поцеловала ей руку.
– Спасибо вам за все, – сказала она.
Лавочница, увидев на тротуаре нищенку, сразу поняла, в чем дело, и закивала головой. Потом подошла к старушке и, сунув ей в руку несколько ассигнаций, сказала:
– Возьмите, пожалуйста; учительница оставила немного денег для девочки.
– Хорошо, очень хорошо! – обрадовалась нищенка. – Хватит нам на некоторое время… Не придется руку протягивать… Кто бы мог подумать!
Злотка, провожая их взглядом, крикнула вдогонку:
– Юлианка! Юлианка! Приходи ко мне иногда… узнать, может быть, она опять пришлет тебе…
– Приду, приду! – уже почти весело отозвалась та.
Путешествие, в которое пускалась девочка, пробудило в ней много смутных желаний и надежд, а глаза ее с жадным любопытством впились в шумную, многолюдную улицу, на которую она ступала первый раз в жизни.
С тех пор на улицах и площадях города часто видели старую слепую нищенку, которую вела за руку девятилетняя девочка. Девочка вначале была одета довольно прилично, но постепенно одежда ее превратилась и лохмотья. Чаще всего они стояли под сводчатыми воротами каменных домов. Во дворы особняков они не заходили, их, вероятно, отпугивали злые собаки и грубые дворники. Не видно их было также и у костелов или на папертях. Ковыляя по острым камням, слепая говорила Юлианке:
– К костелу я не хожу… да! стыдно мне, и столько баб грубых… они еще прибьют, пожалуй… Лучше всего стоять в воротах… все-таки под прикрытием, а не на виду у всех… Когда мы так стоим, прохожим может показаться, что мы кого-то ждем, а мимо проходят разные люди… Если увидишь какую-нибудь пани или пана, сразу же предупреди меня, но сама не проси… боже тебя сохрани… не протягивай руки и не проси… я сама протяну руку и попрошу…
И они стояли в воротах, мимо которых проходило множество различных людей. Юлианка всякий раз дергала слепую нищенку за салоп и, подняв голову, торопливо шептала:
– Идет! идет!
Маленькая сгорбленная старушка пыталась протянуть руку, но ей это никогда не удавалось. Что-то властно ее удерживало. И, вместо того чтобы протянуть руку, старушка в заплатанном салопе и в опорках делала старомодный книксен перед прохожими, что производило весьма странное впечатление.
Ей хотелось что-то сказать, но и этого она не в состоянии была сделать; она только покачивала головой и шептала скороговоркой:
– Кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать!
Иногда их видели возле витрин магазинов. Старушка стояла, прислонившись к стене дома, чтобы не мешать прохожим, а девочка, у которой глаза разбегались, любовалась выставленными в витрине вещами. Иногда во взгляде ребенка светилось не только любопытство, но и жадность. Она заставляла старушку останавливаться не только возле магазинов, но и возле ларьков на рынке или на углах улиц.
– Ах, какие замечательные булочки, – говорила она, – а какие баранки, гораздо лучше, чем у Злотки.
Иногда, понизив голос, словно поверяя важную тайну, она говорила:
– Какие чудесные груши!
– Ты, может быть, трогаешь их, – предостерегала ее старушка, – может, берешь что-нибудь, когда никто не видит? Сохрани тебя бог! Помни всегда седьмую заповедь божью, если хочешь счастья на земле и вечного спасенья… Седьмая заповедь гласит: «Не укради!» Если ты когда-нибудь нарушишь эту заповедь, то попадешь в тюрьму и в аду будешь…
Юлианка была послушной, но маленькая рука ее невольно тянулась к ларьку с хлебом или фруктами. Случалось иногда, что торговки – по большей части старые еврейки в грязных юбках и давно нестиранных чепцах, – сжалившись над девочкой, которая тянулась дрожащей рукой к груше, но тут же отдергивала ее, подавали ей черствую булку или гнилое яблоко. Девочка тихо говорила: «Спасибо», и на ходу съедала гостинец. Но она никогда не забывала о слепой: надломив булку или надкусив яблоко, она привставала на цыпочки и совала кусок в рот своей спутнице.
И в ясные и в дождливые дни бродили они обе по городу. Иногда, усевшись в укромном уголке прямо на землю, они отдыхали. И тот, кто захотел бы подслушать их разговор, услышал бы, как старушка рассказывает девочке о своем давно минувшем прошлом, о богатстве, в котором жила, о людях, которых знала, приговаривая все время: «Кто бы мог подумать!» и: «Где теперь эти люди? где?», или учила и наставляла Юлианку.
– Об одном молю бога, – говорила она, – дожить до того времени, когда ты хоть немного на ноги встанешь и сможешь в услужение наняться. Пока я жива, ты не пропадешь, а когда тебе лет двенадцать минет, сможешь пристроиться где-нибудь за кусок хлеба и крышу над головой… Потом вырастешь, руки станут сильными, и уж тогда ты не будешь знать беды! Самое главное, дожить бы мне до того времени, пока ты хоть немного на ноги станешь… но не знаю, доживу ли… Дыра, где мы ночуем, очень уж сырая, а это вредно при моем ревматизме… Кто бы мог подумать! Кости мои, кажется, вот-вот рассыплются… Ноги совсем уж меня не держат…
Несчастные, старые, больные кости! Они рассыпались скорее, чем предполагала их обладательница, и в городе не стало слепой нищенки, а маленькая ее поводырка бродила теперь по улицам одна.
Она не «встала еще на ноги». Она не достигла еще двенадцати лет – того возраста, когда, по мнению нищенки, она могла начать самостоятельную жизнь. До того ей не хватало еще полутора лет. И к тому же она была не по возрасту маленькой, хрупкой, только ноги ее казались непомерно длинными, потому что старая юбка теперь едва доходила до колен. Юлианка забыла о том, что такое обувь: ее худые босые ноги были багровыми от холода и в ссадинах от камней. Кроме короткой юбчонки, на ней была еще рваная кофточка, а голову она повязывала каким-то лоскутком. Тряпка та соскальзывала все время на плечи, она не держалась на густых вьющихся волосах.
Черты ее лица были на редкость правильными и тонкими; в ней привлекали необыкновенно смуглая кожа, огромные черные и блестящие глаза. Юлианка по целым дням бродила по улицам, останавливалась у витрин магазинов, у ворот высоких каменных домов, у окон особняков. Вначале она просила милостыню безмолвно: просила глазами, в упор глядевшими на прохожих, если же ей не подавали, она не шла следом, а ждала другого прохожего. Позже она привыкла протягивать руку и бегать за прохожими, лепеча что-то монотонно и плаксиво. Чаще всего она стояла у одноэтажных домов, где подоконники были уставлены горшками с зеленью. Она подолгу стояла под окнами и глядела на цветы то мрачно, то чему-то улыбаясь. Лицу ее и движениям свойственны были удивительные контрасты. Взгляд ее постоянно потупленных глаз был мрачен или полон подозрительности и тревоги, а рот, маленький и бледный, то поражал детской трогательностью, то выражением глубокой муки. Движения ее были порой порывистыми, порой осторожными, медлительными, и тогда в них чувствовалась безмерная усталость. Зимой, сжав маленькие посинелые руки в кулачки, она согревала их своим дыханием. Так шла она, съежившись от холода, и вид у нее был подавленный.
Где она ночевала? С кем зналась и проводила дни в ту пору своей жизни? Никому это не было известно, да и, по правде говоря, никто этим не интересовался. Кто-то из тех, кто часто подавал ей милостыню, заметил, что в сумерки она иногда сворачивала в узкий грязный и зловонный переулок; кто-то, однажды проходя вечером по этому переулку, заглянул случайно в подвальное оконце, собранное из мелких зеленых стекол, и увидел каморку, вернее какую-то черную, низкую, закопченную дыру, где на соломе сидела Юлианка возле безногого старого нищего. При тусклом свете маленького огарка, прилепленного к грязной табуретке, старый калека, обматывая тряпками обрубки ног, неторопливо рассказывал что-то, а девочка, сидевшая подле него, слушала, обхватив руками колени и не сводя глаз с красного, заросшего седой щетиной лица. Как-то ранним утром ее нашли спящей в отдаленном уголке городского кладбища у свежего могильного холмика, где сквозь редкую и молодую траву еще проступала желтая, глинистая земля. Это была, как потом говорили, могила слепой старушки, той, которую совсем еще недавно можно было встретить на улицах города. Иногда Юлианка ночевала в том старом доме, где она росла; она забиралась на верхний этаж и спала в пустовавшей сейчас комнате панны Янины.
А в солнечные дни она носилась с ватагой уличных ребятишек по тесным дворам и пыльным площадям. В играх, беготне и проказах она проявляла такую страстность, словно хотела вознаградить себя за время, потерянное в раннем детстве; она была счастлива, что нашла, наконец, товарищей, которые стояли с ней на одной общественной ступени и не изгоняли ее из своего веселого круга. Но она все же отличалась от своих невежественных и неотесанных сверстников; присущая ей мягкость, печать страдальческого смирения вдруг проступали в ней даже во время озорных и шумных игр, даже когда она сердилась. Были ли это плоды кратковременного пребывания у панны Янины – в сравнительном довольстве и под воздействием ее нежных, облагораживающих чувств? Или оказали влияние советы и поучения старушки рукодельницы, которую потеря зрения обрекла на нищенство? А может быть, то были рожденные черты характера, вошедшие в ее плоть и кровь, но не всегда проявлявшиеся.
В городе нашлось несколько сострадательных семейств, которые не только подавали ей милостыню, но разрешали иногда посидеть в теплом уголке на кухне и приучали к различным работам. От работы она никогда не отказывалась. А в дождь или в стужу она часто являлась сама и просила позволить ей подмести лестницу, вымыть пол в сенях или на кухне, поставить самовар.
– Я все это умею, – говорила она.
Юлианка старалась получше подмести лестницу, почище вымыть пол, но не могла с этим справиться: большие метлы, тяжелые, сырые тряпки выскальзывали из ее маленьких рук; тогда кухарка или горничная, потеряв терпение, отнимала у нее метлу и тряпку; иногда, если Юлианка вызывала в них жалость, они позволяли ей пройти на кухню, если же прислуга бывала не в духе, девочку прогоняли. Если ее пускали на кухню, она старалась хоть чем-нибудь быть полезной: чистила кастрюли или ставила самовар. И то и другое она делала отлично, но при этом часто задумывалась, а однажды горько расплакалась: она вспомнила тот день, когда впервые увидела самовар в комнате панны Янины.
Служанки отзывались о ней, как «об очень хорошей девочке».
– Она никогда ничего не возьмет… что хочешь положи у нее перед глазами – ни за что не возьмет!
Хозяйки дома, зайдя иногда на кухню, гладили Юлианку по голове, задавали вопросы. Она отвечала коротко, вежливо, порой приветливо, порой неохотно и угрюмо. Если ее новые знакомые спрашивали: «чья» она, то она отвечала: «общая» или «ничья». На расспросы об отце и матери она отвечала упорным молчанием. Редкие, равнодушные ласки, которые выпадали на ее долю от хозяек дома, она принимала холодно и безучастно. Она относилась недоверчиво к каким бы то ни было проявлениям нежности, так как ей самой трудно было проникнуться этим чувством.
Так продолжалось с год или больше. И вдруг маленькая нищенка перестала появляться на улицах города, в домах, куда она иногда заходила, в лавке Злотки. Ее нигде не было видно. В первое время никто не обратил на это внимания, но потом нашлись люди, которых заинтересовало и обеспокоило исчезновение ребенка. Начались расспросы, розыски. Сердобольные дамы, из тех, что беседовали с нею на кухне и гладили ее по головке, принялись искать девочку среди уличных ребят, которые с криком и шумом носятся по задворкам и городским площадям; кухарки расспрашивали знакомых служанок и дворников; кто-то отправился даже наводить справки у жильцов старого дома, где иногда ее видели. А Злотка, вспомнив, очевидно, историю Юлианкиного детства, прошедшего у нее на глазах, обещала даже рюмку водки или несколько копеек в награду тому нищему, который найдет девочку. Но все попытки разыскать ее, не слишком, правда, энергичные, ни к чему не привели. Юлианку не обнаружили ни среди уличных ребят, ни в старом доме, ни с нищими, ни на кладбище, ни в одном из дворов или переулков города. «Разверзнись, земля!» – она исчезла.