355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Юлианка » Текст книги (страница 1)
Юлианка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:37

Текст книги "Юлианка"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Элиза Ожешко
Юлианка

Городская картинка

На одной из самых глухих и дальних улиц Онгрода, в глубине огромного двора, обнесенного некогда высокой, а ныне обвалившейся каменной стеной, стоит большой красный дом. Унылый фасад этого старого заброшенного здания изборожден рядами оконных проемов, зияющих мраком и пустотой; лишь кое-где наверху или на уровне земли тускло светятся зеленоватые стекла, свидетельствуя о том, что в этих развалинах нашли пристанище какие-то бедняки. То здесь, то там над карнизами и уступами свешиваются переплетенные ветви повилики и плюща, а из щелей выглядывают палевые чашечки диких левкоев.

Дом вместе с окружавшими его небольшими пристройками и расстилавшимся перед ним обширным двором принадлежал когда-то богатой семье, но потом по стечению обстоятельств перешел к местным властям, которые, не используя его, разрешали иногда жить в нем за ничтожную плату бедным людям, таким бедным, что их не пугало ни запустение, ни развалины.

Былое богатство оставило здесь следы, которые сохранились наперекор прошедшим десятилетиям. Во всех четырех углах двора старые развесистые липы бросают тень на буйно разросшуюся сорную траву; среди листьев лопуха и репейника торчит то здесь, то там хилый гиацинт или цветет чахлая астра, колючий чертополох сгибается под тяжелой ветвью одичавшей сирени или куста дикой розы.

Травой, впрочем, порос весь двор, который никогда не был мощеным, а когда сквозь незапиравшиеся десятки лет двери лучи солнца проникают внутрь дома, то на старых поблекших картинах, развешанных по стенам, играют блики света, а в углах видны обломки статуй, затканные густой паутиной.

Не такими заброшенными и печальными кажутся стоящие против большого дома деревянные флигельки с окнами, обращенными на тихую узкую улицу. Здесь помещались когда-то амбары и конюшни. Деревянные стены, длинные, низкие, почерневшие от старости, совсем исчезают под старинной, непомерно высокой крышей – остроконечной вверху и широко расходящейся книзу. Из-под покрытых мхом, далеко выступающих карнизов выглядывают оконца, несимметрично расположенные по низким покосившимся стенам, – одно выше, другое ниже, одно больше, другое меньше: в них вставлены стекла разных размеров, – оконные рамы – в зависимости от возможности жильцов – кое-где были сделаны из сырого желтоватого дерева, а кое-где они наполовину сгнили. Здесь же, у самого тротуара, узкого, вымощенного острыми камнями, старая еврейка, маленькая и сгорбленная, в пестром платке, повязанном на старинный манер, держит бакалейную лавочку и с незапамятных времен в окне с большими, но мутными стеклами выставляет одни и те же головки затверделого сыра, связки желтых баранок и всевозможные бутылки с разноцветными напитками.

В этих развалинах ищет крова прислуга, временно оставшаяся без места; ремесленники, которые никак не могут выбиться из крайней нужды, заселяют тесные комнатки своими многочисленными семьями, а сами чуть ли не каждую ночь будят уличное эхо отголосками пьяных выкриков и гулом нетвердых шагов; здесь, в самых темных и убогих уголках, ютятся нищие, которые каждый вечер, галдя и ожесточенно переругиваясь, делят вырученную милостыню, а по утрам их хриплый бас оглашает двор песнопениями, и эти звуки вместе с постукиванием клюк и палок о мостовую долго еще дрожат в воздухе и разносятся по тихой улице, пока не умолкнут, растворившись в далеком шуме. Здесь, в одном из углов двора, где старая липа свешивает на карниз почерневшей крыши большие свои ветви, слышатся порой тихие звуки старого, разбитого рояля, а с другой стороны, из-за незастекленных окон большого дома, доносится громкий, равномерный грохот катка для белья; по скалкам его с утра до ночи ходят большие ящики, полные камней. А когда смолкает унылый стук катка, слышно, как в маленьком флигельке, – низкая, белесая стена которого чуть ли не до половины прячется в темной зелени разросшихся лопухов, – тише, но веселей постукивает маленькая швейная машина. Склоненная над ней швея с исхудалым лицом и выцветшими глазами не поет, как это принято думать, за работой, а с беспокойством выглядывает поминутно в окно, и голосом пискливым, раздраженным – быть может, потому, что он вырывается из измученной груди, – окликает своих детей. Обладатели этих имен – маленькие, босоногие, растрепанные существа, наполняют двор то веселым гомоном, то громким плачем; вместе с ватагой подобных им существ они резвятся и бегают, утаптывая твердую землю своими маленькими босыми ногами.

Удивительное дело! Жильцы, ютившиеся в этих лачугах, часто менялись, но казалось, что здесь всегда живут одни и те же люди. Если бы вы в течение десятков лет каждый месяц, каждую неделю, каждый день заглядывали в этот огромный двор, вы увидели бы те же картины, услышали бы те же разговоры. Служанки, нашедшие здесь временное пристанище, уходят отсюда, чтобы пожить некоторое время в прекрасных каменных домах или в красивых особняках, которые покидают их менее счастливые товарки, переселяясь на этот двор; нищие старики и старухи – завсегдатаи церковных папертей – отправляются на поиски более щедрой дани или обретают вечный приют в самых убогих уголках городского кладбища, а те, кто грустными песнями провожал их в последний путь, стучат теперь клюками и палками о мостовую, по которой недавно брели ушедшие на покой; порой из ворот выносят детские гробики, и за ними плетутся грубые темные личности, которые будят каждую ночь обитателей улицы пьяными криками; они плачут, скорбно поникнув головой, а число босоногих и растрепанных маленьких существ, бегающих по большому двору, все не уменьшается; в окно флигелька, из-за разросшихся лопухов, вместо бледной швеи с выцветшими глазами, выглядывает раскрасневшаяся от жары прачка с обнаженными мокрыми руками и раздраженным голосом зовет детей. Здесь все остается без изменений, хотя люди другие. И только все тот же каток, что и десятки лет тому назад, уныло грохочет в глубине старого дома и все та же еврейка, маленькая и сгорбленная, трясет за окном, увешанным баранками, заставленным бутылками и сырами, старой головой в полинялой повязке. Владельцы катка часто менялись, а он все стоит на прежнем месте; старой еврейке помогали в торговле сначала дочери, потом внучки и, наконец, правнучки, а она все так же сидит в лавочке, как много лет назад, и готова каждому, кто пожелает, рассказывать длинные истории о большом дворе, о старом доме и о многих поколениях его обитателей, которые проходили перед ее глазами, словно вереница теней разных и по сути дела таких одинаковых людей.

Однажды старая нищенка, выползшая рано утром из своей берлоги, обнаружила у высоких кирпичных ворот новорожденного младенца, завернутого в грубую простую шаль. Утро было осеннее, но теплое; от легкого седого тумана шаль, покрывавшая спящего ребенка, отсырела, но затем лучи восходящего солнца подсушили ее и нагрели.

Через несколько минут на большом дворе поднялся невообразимый галдеж. Посреди стояла оборванная нищенка, держа на вытянутых руках ребенка, и показывала его людям, окружившим ее плотным кольцом. Все смотрели с удивлением; одни с возмущением сжимали кулаки; другие пожимали плечами, хмурились, оглядывались по сторонам, словно стараясь догадаться, кому, собственно говоря, мог принадлежать подкидыш; кто-то громко и цинично рассмеялся; кто-то смахнул мозолистой рукой слезу с заспанных глаз. Вышла из лавчонки и старая Злотка, разбуженная шумом и криком; прищурившись, она поглядела на ребенка и с удивлением и жалостью покачала головой. Потом, повернувшись к собравшимся и указав сморщенным пальцем на ребенка, спросила:

– А что вы будете с ним делать?

Ей первой пришел в голову этот практический вопрос.

Советовались целый час. Какой-то мужчина робко предложил отнести ребенка в полицию, а там пусть делают, что хотят. Но в ответ раздалось одновременно несколько пронзительных, визгливых женских голосов, и на мужчину обрушился такой поток ругани и упреков, что его предложение, при полном, впрочем, молчании остальных, отпало.

– Бедняжка!

– Несчастная крошка!

– Мать-то какая подлая!

– Отец – негодяй!

– Мать срама, видно, побоялась!

– Разве только негодяи так поступают?

И опять:

– Что же с ним делать?

Прачка из маленького флигелька первая сказала:

– Пусть живет здесь!

На это долго никто не откликался; затем владелица катка, самая богатая из жильцов, обвела присутствующих глазами, беспокойно бегавшими на ее заплывшем жиром лице, и спросила:

– Пусть живет? А у кого?

Наступило продолжительное молчание. Несколько человек незаметно выскользнули из толпы и поспешно разошлись по домам. Остальные стояли, опустив руки.

– Ну и что же? – произнесла, наконец, старая еврейка. – Чего тут долго разговаривать? У кого? Пусть живет у всех, и дело с концом.

И едва только она это вымолвила, как из толпы вышел пожилой мужчина в старом длинном кафтане и, сняв с головы барашковую шапку, стал обходить всех по очереди. Это был шорник, принадлежавший к числу тех мастеровых, которые никак не могут выбиться из нужды. Лицо его, отекшее и багровое, с мутными глазами, говорившее о не слишком добродетельной жизни, сейчас выражало необычайную растроганность. Он сокрушенно покачивал головой, вздыхал и лукаво подмигивал, словно хотел всех приободрить и расшевелить.

– Ну! Ну! – приговаривал он. – Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь!

– Ничего не поделаешь! – повторили все хором.

Сгорбленная старушка в ватном салопе и капоре, не вполне прикрывавшем ее седые волосы, подошла к ребенку, посмотрела на него сквозь очки и первая бросила в шапку шорника мелкую серебряную монету. Затем она вытащила рваный носовой платок из мешочка, в котором лежало всевозможное вязанье, вытерла глаза и поплелась в город, – продавать по домам жалкие, дешевые изделия своих старческих немощных рук. В шапку шорника упало еще несколько медяков, а тучная владелица катка бросила величественным жестом рублевую ассигнацию и с достоинством медленно направилась к большому дому, прислушиваясь к возгласам восторга и умиления, вызванным ее великодушием.

Все, кто приносил эти дары, вне зависимости от того, сколько они давали, – свершив то, к чему понуждало их сострадание, тщеславие или стыд перед людьми, сразу же удалились, и вскоре на середине двора остались только три человека: нищенка, все еще державшая ребенка, шорник с шапкой, в которой лежали собранные деньги, и босая женщина с засученными до локтей рукавами, в короткой юбке, в ярком платке на растрепанных волосах. Немного поодаль стояла старая лавочница; она то отходила, то возвращалась, бормоча что-то и потупив глаза.

– Возьмите-ка его, милая, у меня уже руки устали, да и в костел к обедне пора, – сказала нищенка, протягивая ребенка стоявшей возле нее женщине. – Вы ведь, кажется, кормите сейчас своего маленького, – добавила она.

Босая женщина кивнула головой, как бы в подтверждение принятого решения, и молча взяла ребенка из рук нищенки.

Тогда шорник высыпал ей в фартук деньги, а старуха лавочница, подойдя к ней, зашептала:

– Пусть ребенок живет у вас, а я уж постараюсь каждый месяц собрать столько денег, сколько вы сейчас получили. Если я возьмусь, то сделаю: ко мне все заглядывают, у всех ко мне дело есть.

Потом она обратилась к шорнику:

– Может, зайдете рюмочку выпить, а?

Шорник отмахнулся было, но затем, словно по привычке, поплелся нетвердым шагом за Злоткой в отпертую уже лавку.

В это время загрохотал каток, забренчал расстроенный рояль, загалдели высыпавшие из дома дети, нищие и нищенки затянули, стуча клюками по камням мостовой, свои песни, да тяжело вздохнула у слабо горевшего очага жена шорника, осушавшего первую, но не последнюю в этот день рюмку водки. И на большом дворе старого дома все вошло в привычную колею.

* * *

Итак, первой подняла Юлианку с земли и показала людям старая нищенка в грязных лохмотьях. Первая картина, которая представилась детским глазам, открывшимся для восприятия внешнего мира, была низенькая каморка с серыми закопченными стенами и печкой, в черном зеве которой жарко пылал огонь. Из лохани, стоявшей на двух табуретках посреди комнаты, поднимался густой белесый пар, расползаясь тяжелыми клубами и оседая у толстых покосившихся балок низкого потолка. Над лоханью стояла, согнувшись, женщина в короткой юбке, не закрывавшей ее босых ног. По лицу ее, почти такому же красному, как косынка, которой она повязала свои растрепанные волосы, непрерывно струился пот. Она вытирала его рукавом грубой рубахи, засученным до самого локтя, а потом снова погружала руки в пенистую мыльную воду. Иногда она подходила к печке и ставила на огонь тяжелые утюги или снимала котел с кипящей водой и, покряхтывая, несла его к лохани. На полу, у ног прачки, копошились маленькие дети, а старшие – мальчик и девочка – то и дело прибегали со двора, топая босыми ногами, то с веселым криком, то с громким плачем. Мальчик, крепкий на вид, с угрюмым, но смелым лицом, всякий раз кидался матери на шею и звонко целовал ее в раскрасневшиеся потные щеки, а девочка брала на руки меньшого и, распевая, кружилась с ним по комнате. Когда же дети убегали, снова слышался только плеск воды в лохани, потрескивание огня да по временам стоны и брюзжание прачки. Случалось, она делала минутную передышку, и тогда воркотня ее стихала; выпрямившись и подперев рукой подбородок, она стояла над лоханью, блуждая неподвижным взором, и думала не то о минувшей молодости, быть может более светлой, чем ее настоящее, не то о будущем своих детей.

Если бы кто-нибудь вошел в эту комнату, он заметил бы в углу, за растрепанной метлой, еще одного ребенка, полуголого, одетого в одну только холщовую коротенькую рубашонку. Сухие и колючие прутья метлы при каждом движении ерошили его густые волосы, но он с любопытством поглядывал на пламя, колебавшееся в печке, на вылетавшие искры, на раскаленные, отливающие пурпуром и золотом утюги, которые снимали с огня, на мыльную воду, лившуюся из лохани и растекавшуюся по полу пенистыми ручейками, на гладильную доску, на одном конце которой высилась горка белоснежного выглаженного белья, и на полуоткрытый большой шкаф. Когда огонь горел сильно и ярко, весело потрескивая, девочка стояла, не двигаясь, и радостно улыбалась, когда же сноп искр взвивался вверх, а град раскаленных углей вылетал из топки, падая на середину комнаты, ребенок смеялся тихим и неудержимым смехом. Иногда отблеск огня достигал уголка, где сидела девочка, золотя ее смуглое личико и черные глаза, и она сразу делалась веселой и шаловливой; когда же огонь угасал, она снова пряталась за метлу, и оттуда торчали только ее худенькие голые ножки, вытянутые на нетесаных досках пола.

К обеду прибегали старшие мальчик и девочка и с веселым криком цеплялись за юбку матери, пока та снимала с огня горшок с похлебкой. Они садились на пол и ели суп из миски, поставленной на скамейку. Тогда в уголке, за метлой, раздавался шорох, и худенькая босоногая девочка направлялась к обедавшим детям; передвигаться она помогала себе ручонками в красных рубцах и волдырях.

Но стоило девочке достичь цели своего путешествия и протянуть руку за деревянной ложкой, которую прачка всегда клала для нее на скамье, как старший мальчик, весело смеясь, ударял малютку ложкой по голове, по лбу или по рукам, а она сразу же с удивительным проворством забиралась под скамейку. Порой мать сердито покрикивала на мальчика:

– Дай же ей поесть!

А бывало и так, что она молчала, уставившись невидящим взглядом на огонь или лохань. Дочка ее держала на руках младшего братишку и с улыбкой и поцелуями кормила его с ложечки остуженным супом; иногда выудив из похлебки картофелину, она швыряла ее под скамейку, где ее ловила и жадно съедала съежившаяся на полу малютка, а старший мальчик наклонялся, заглядывал под скамью и кричал:

– Юлианка! На, на! Лови!

Вечером прачка давала детям по куску хлеба; не обделяла она и Юлианку. Если у нее не было спешной работы, она гасила огонь в печи и при свете сального огарка штопала и чинила нищенскую, всю в заплатах, одежду. Дети спали. Но случалось, их будил шум, это мать в испуге вскакивала с табуретки. Работа валилась с колен на пол, и женщина, застыв на месте и вытянув шею, прислушивалась к звукам, долетавшим откуда-то издалека. Это были звуки песни, которую пел хриплый мужской голос, прерывая ее то бессвязными выкриками, то взрывами пьяного смеха.

Пение возвещало о приближении отца семейства, исполнявшего в городе в разных домах обязанности повара. Человек этот не часто навещал свою семью, жена его должна была сама зарабатывать на пропитание себе и детям. Но как только на улице раздавалось хриплое пение, она, заслышав знакомые звуки, начинала метаться по комнате, ища, куда бы спрятать несколько медяков, завернутых в полотняную тряпочку, прежде чем на дворе раздадутся тяжелые и нетвердые шаги.

Вскоре в комнате поднимался невообразимый шум. Грубому мужскому голосу вторил пронзительный плач женщины, а потом к ним присоединялись визг, стоны и вопли детей.

Просыпавшуюся Юлианку била дрожь. Широко раскрытые от страха глаза следили за происходящим сквозь прутья метлы, за которой девочка пряталась. И при тусклом свете сального огарка она видела высокого широкоплечего мужчину, чьи кулаки молотили по спине женщину; пронзительно крича и отчаянно сопротивляясь, она старалась ответить ударом на удар. Юлианка видела, как огромная мужская рука, ухватив женщину за сбившиеся косы, тянула их книзу, валила женщину на пол, где она корчилась от ярости и боли; как старший мальчик, защищая мать, прикрывал ее своим телом и бросался отцу под ноги, с ненавистью глядя на него; Юлианка видела, как младшие дети, свалившись в ужасе с материнской кровати на пол, дрожали и всхлипывали; как мужчина находил, наконец, деньги, спрятанные женой за потолочной балкой либо в печке, и уходил, хлопнув дверьми так сильно, что содрогались ветхие стены. После его ухода женщина с трудом поднималась, садилась на пол и, закрыв лицо красными руками, плакала, сначала громко, затем почти беззвучно, так, что, казалось, слышно было, как слезы ручьем текут на рваную юбку, прикрывающую трясущиеся колени.

Все это видела и слышала девочка, забившись в самый темный угол, и она тесней прижималась к стене или, обхватив ручонками метлу, в ужасе пыталась ею заслониться.

Но однажды, во время такой сцены, Юлианка оцепенела от ужаса: взгляд высокого широкоплечего мужчины проник в ее темный угол. Черные, навыкате глаза, грозно сверкавшие на угрюмом лице, привели девочку в трепет, и она смутно, очень смутно слышала, как мужчина спрашивал у жены о деньгах на содержание подкидыша; женщина с плачем ответила, что ей за Юлианку уже давным-давно никто не платит, потому что люди, которые раньше платили, съехали со двора, а новые жильцы и слышать ничего не хотят. Мужчина подошел к темному углу, и Юлианка закрыла глаза; сильная рука ухватила ее за рубашонку, пронесла через комнату и выбросила за дверь. Больше она ничего не видела и не слышала, словно погрузилась в глубокий сон. Когда же она очнулась, вокруг царила мертвая тишина, босые ноги ее были погружены в сырую от дождя траву, а мокрые, холодные лопухи гладили ее шею и плечи. Девочку снова обуяли страх и трепет. Чего же она боялась? Она и сама не знала. Очевидно, всего. Грубого мужского голоса, который все еще звучал у нее в ушах, тяжелых облаков, низко нависших на хмуром небе, мокрых лопухов, будто скользкие змеи ползавших по ее голому телу, веток деревьев, которые раскачивались взад и вперед в сером сумраке, что-то бормоча, словно это вели между собой невеселый разговор черные призраки.

В непроглядной пугающей тьме блеснул вдруг одинокий огонек. Это был тусклый слабый свет, мерцавший в маленьком окошке в одном из углов двора, почти у самой земли. Юлианка хорошо знала, кто живет в том конце двора; после долгих колебаний она поднялась и очень медленно, так как страх все еще не оставлял ее, а маленькие ноги путались в высокой мокрой траве, направилась к этому огоньку.

Комната на том конце двора была меньше и ниже жилища прачки, но выглядела совсем по-другому. У прачки стены и потолок почернели от дыма и копоти, здесь же они были белыми и чистыми, так как их, очевидно, оберегали от грязи; там от беспрестанно топившейся печки было жарко и душно, здесь все пронизывала холодная сырость, потому что в маленькой обвалившейся печке почти никогда не разводили огня. В комнате стояла старая кровать с таким тощим матрацем, что его почти не было видно, деревянный сундук, покрытый протертым до дыр ковриком, хромоногий стол, лампа с высоким закоптелым стеклом, на стене висел старый ватный салоп, над кроватью – большое черное распятие; хозяйка – худенькая старушка – сидела на сундуке и вязала при тусклом свете лампы сетку из толстых бумажных ниток.

Маленького роста, сгорбленная и сухонькая, она была одета в потрепанный стеганый халат; пряди редких седых волос ниспадали на плечи и лоб.

Она наклоняла лицо близко к работе; спицы и клубок быстро двигались в ее маленьких сморщенных пальцах. Старуха беспрестанно что-то бормотала, и казалось, что шевелятся при этом не губы ее, запавшие и почти такие же бескровные, как лицо, а лоб, на котором частые морщины поднимались, опускались, сходились и разбегались, словно стремясь передать с помощью таинственных знаков кому-то невидимому длинную необыкновенную историю.

Вдруг маленькая седая труженица приподняла голову. За большими стеклами очков замигали красные воспаленные веки. У низких запертых дверей послышался шорох. Умолк и снова раздался.

– Всякое дыхание да хвалит бога, – произнесла женщина.

Никто не отвечал. Она поднесла руку ко лбу, словно собираясь перекреститься, но шорох становился все явственней, а затем раздался приглушенный стон или плач.

Старуха встала и, приложив ухо к двери, громко спросила:

– Кто там?

Чуть слышный голосок ответил:

– Юлианка.

Если бы не глубокая ночная тишина, старуха не расслышала бы этого голоса, так тих он был, – скорее вздох, чем голос. Она с досадой махнула рукой, но все же взяла лампу и направилась к двери, сердито брюзжа:

– Покоя нет от детей! Днем какой-то сорванец камнем запустил в окно, а теперь кто-то среди ночи является…

Отперев дверь, она еще громче заворчала:

– Что ты по ночам бродишь…

Но тут же осеклась и, опустив лампу, осветила девочку.

Юлианка неподвижно стояла в дверях. Ее голые до колен ноги, видневшиеся из-под короткой рубашонки, дрожали и подгибались, крупные капли дождя густо осыпали волосы и лицо.

Старушка, не говоря ни слова, заперла дверь и взяла девочку за руку.

– Почему ты пришла так поздно, ночью? – спросила она.

Помолчав немного, Юлианка тихо сказала:

– Выгнали.

– Вот как! – протянула женщина и снова уселась на сундук, продолжая смотреть на Юлианку.

– Выгнали! – повторила она. – Кто ж тебя выгнал?

– Пан!

– Пан? Так это Якуб, мерзкий пьянчужка, который буянит по ночам! Он бил жену? Да?

– Бил, – подтвердила Юлианка и расплакалась.

– Вот те и на! Опять бил! Не миновать ему тюрьмы, головой ручаюсь! А тебя вот так, не говоря ни слова, взял за шиворот, да и выбросил за дверь ночью, в дождь и холод! А почему ты вздумала ко мне прийти? Не потому ли, что я тебе намедни кусок хлеба дала? Ну, а теперь хочешь молока?

– Хочу! – ответила Юлианка уже гораздо громче.

Старуха нагнулась и достала из-под стола горшочек, прикрытый бумагой.

– Выпей половину, – сказала она, – остальное оставь мне на утро, тогда и тебе, пожалуй, немножко дам, – добавила она.

Девочка с жадностью набросилась на молоко, но когда она допила до половины, старуха отняла горшочек и спрятала снова под стол.

– Что ж ты дрожишь как в лихорадке? Холодно? И, кроме рубашки, у тебя ничего нет?

– Нет.

– Ну, я тоже ничего не могу тебе дать, у меня у самой последние лохмотья с плеч сваливаются. Вот там только еще тряпка какая-то осталась.

Она стащила с кровати большую рваную шаль – настоящую тряпку – и закутала, можно сказать запеленала в нее девочку. Потом отвела ее в угол за печку.

– Посиди здесь или ложись и спи! Только вот шаль ты у меня отняла, и мне нечем будет ночью укрыться. Халатом, что ли… Да ты спи спокойно… Якуб сюда не придет.

Юлианка, несмотря на усталость, не могла заснуть; она смотрела из-за печки на свою новую покровительницу, которая, усевшись снова на сундуке, вязала сетку, приговаривая:

– Еще кусочек свяжу… еще не поздно… на костеле часы еще одиннадцать не били, а до одиннадцати надо вязать, сетку… только сетку… из шерсти я вяжу днем, потому что глаза от этого больше устают… Ох, глаза мои, глаза! Совсем служить отказываются!

Она вздохнула и взглянула в угол, где сидела девочка.

– Бедняжка! А ведь хулиган Якуб еще когда-нибудь и преступление какое-нибудь совершит. И сын его тоже, головой ручаюсь. Яблоко от яблони… Подумайте, камни в окно бросает! Хорош! Будь это лет тридцать тому назад, я приказала бы… слугам поймать негодяя и наказать как следует… Мои слуги! ох! ох! Были когда-то и у меня слуги! Но их уж давно нет! Кто бы мог подумать!

Тут складки на ее лбу поползли вверх, словно выражая крайнее изумление, а пряди седых волос упали на лоб.

Вдруг где-то далеко, в центре города, раздался бой часов на костеле. Старушка, подняв вверх тонкий бескровный палец, считала:

– Раз! два! три! четыре!

И когда она произнесла «одиннадцать!» – часы перестали бить. Женщина стала складывать работу.

– Раньше я, бывало, засиживалась до часу и до двух в гостиной… с гостями… Гостиная… Ох! ох! Была когда-то у меня гостиная… Да давно… уже нету… Зато есть вот эта конура… Кто бы мог подумать!

– Будь глаза у меня прежние, я вышила бы ковер, вроде того, что когда-то у меня возле дивана лежал! И получила бы за него кучу денег, но глаза, ох! ох! есть глаза еще у меня, есть, да служить больше не хотят… а уж когда вовсе откажутся…

На этот раз не только морщины быстро забегали на старческом лбу, но и голова затряслась, словно предсказывая, что случится нечто страшное, очень страшное, когда «глаза откажутся служить».

Гася лампу, старуха прошептала: «Кто отдастся на милость божию», а потом, ворочаясь в темноте на голой соломе, проговорила:

– Кто бы мог подумать! Кто бы только мог подумать!

В углу за печкой беспокойно и тревожно спавшая девочка пробормотала сквозь сон:

– Выгнали!

Утром, едва открыв глаза, Юлианка вдруг звонко рассмеялась. Отчего? Кто знает? Быть может, от того же, отчего птицы поют на заре, отчего рой золотистых насекомых весело жужжит, купаясь в лучах восходящего солнца…

Первый утренний луч прокрался в комнату и скользнул по седым волосам старушки, которая, сложив маленькие сухие руки, смотрела, подняв голову, в окно и вполголоса молилась: «Отче наш, иже еси на небесех!»

Услышав смех ребенка, она произнесла «аминь» и обернулась.

– Проснулась уже? – спросила она. – Ну как? Хорошо спала? Тепло было?

Юлианке, запеленутой, точно в свивальник, в старую толстую шаль, было хорошо и тепло. Похожая на маленькую мумию, с сияющими глазами и улыбающаяся, она посидела еще немного в своем углу, потом вскочила и, волоча по полу шаль, которая, развязавшись, держалась только на плечах, подбежала к старушке, протягивавшей ей горшочек с молоком.

– Попей молочка и оставь мне немного! – сказала она.

Юлианка пила; по глазам было видно, как она поражена тем, что ей досталась такая вкусная еда.

– А теперь я попью. Это, видишь ли, весь мой завтрак. Половину я отдала тебе, ну и на здоровье. Когда-то я пила чай, кофе или шоколад, только давно это было… А теперь радуюсь, если есть хоть немного молока. Подумать только! Ну, ничего! Человек бывает на коне, – бывает и под конем. На коне я уже была и никогда больше не буду, а ты, может, еще и будешь, кто знает? Ты еще маленькая, у тебя вся жизнь впереди. Но пока тебе надеть нечего, кроме рубахи, из которой ты давно уже выросла. Коленки видно, фи, неприлично… Надо будет у знакомых платьишко старое для тебя выпросить…

Она натянула на себя порыжевший стеганый салоп, а на седую голову надела рваный чепчик из белой кисеи.

– У меня, видишь ли, много знакомых среди господ, которым я свое рукоделие продаю… Так и хожу из дома в дом и продаю… На лестницу стало трудно подниматься, а там, где лестницы нет, там во дворе собаки проклятые набрасываются, платье рвут… Одна как-то меня за ногу укусила… Нога распухла, и целую неделю я ходить не могла… А бывает, что грубияны эти – лакеи или кухарки – ругают и прочь гонят и еще кричат вслед: «Нищенка!» Кто бы мог подумать!

Голубые глаза с воспаленными веками, словно застыв, глядели куда-то в пространство.

– Нищенка! Нищенка! Какая же я нищенка! Разве я не работаю? Разве мои рукоделия не лучше тех, что висят в витринах магазинов? Салфетки, одеяла, кружева плетеные, дорожки я делаю и буду делать, пока глаза служат… а вот когда они откажутся…

Голова ее снова затряслась, словно она очень чего-то испугалась, а морщины на лбу разбежались в разные стороны.

Подняв с полу шаль, соскользнувшую с плеч ребенка, старушка набросила ее на себя, а на голову надела черный капор.

– Теперь, – сказала она, – ступай во двор. Я ухожу в город и мне нужно запереть дверь. Вечером можешь опять прийти. Молока выпьешь и переночуешь. Я дома не обедаю, видишь – печка развалилась, и ее нельзя топить. Я хожу к одной почтенной женщине, у которой есть плита. Мы с ней вскладчину обед готовим: то суп, то картошку сварим. А когда у меня много работы, я не выхожу из дому и обедаю баранками, размоченными в воде… Кто бы мог подумать! Ну ступай, ступай во двор, надо дверь запереть. А вечером приходи, я, может быть, принесу тебе поесть, от обеда оставлю.

Они вышли вместе. Старушка поплелась по улице, а девочка в короткой рубашонке стояла, прислонившись к стене дома. Она уже не смеялась больше, потому что день был ветреный и холодный, а осеннее солнце светило, но не грело. Юлианка, дрожа от холода, пошла к дому прачки. У дверей флигеля она остановилась в нерешительности, то протягивая руку к двери, то отдергивая ее. Вдруг на пороге показалась прачка с коромыслом и двумя пустыми ведрами. На лице у нее были видны следы вчерашнего происшествия: оно распухло от слез, было в кровоподтеках. Толстая растрепанная коса сползла на рваную рубаху. Увидев девочку, она сердито крикнула:

– Опять ты пришла на беду мою! И без того горя хватает! Ты не мой ребенок, за что же я должна пот свой проливать, чтобы кормить тебя, да еще и муки терпеть! Пошла прочь и не попадайся больше мне на глаза.

Она грубо оттолкнула девочку и, закрывая дверь, крикнула:

– Антек! Не пускай подкидыша в дом!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю