355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Низины » Текст книги (страница 6)
Низины
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:16

Текст книги "Низины"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Слава Иисусу! – хором приветствовали они солдата, сидевшего на пороге своей хаты. Сегодня он не играл на трубе, а с сосредоточенным вниманием строгал ножом деревяшки разных размеров, из которых мастерил скрипочки и другие детские игрушки. Казалось, всецело поглощенный своей работой, он, однако, то и дело поглядывал на проходящих, как бы поджидая кого-то. На громкое приветствие женщин Миколай поднял голову и, ответив: «Во веки веков», окинул крестьянок быстрым взглядом. Глаза его остановились на той, которая, отстав от подруг, одиноко шла позади них. Она не была ни такой статной, ни такой красивой, как они. Даже ее ровесницы казались сильней, проворней и как-то увереннее в себе. Длинный трудовой день не утомил их. Они радовались, что могли заработать и попеть хором на вольном воздухе, на широком просторе полей. Женщина, шедшая поодаль, не пела.

– Эй, Кристина! – окликнул ее Миколай.

Он мог бы и не звать ее: она сама направлялась к его хате. Женщины пошли с песней дальше, а она остановилась перед сидящим на пороге солдатом. Ее худощавая фигура и сухой профиль вырисовывались на темном фоне хаты; над головой у нее неподвижно торчали грабли.

Миколай, подняв голову, поглядел на нее.

– Что это ты плетешься, точно мертвая? – начал он. – Глупая! Попела бы с другими и развеселилась.

Женщина покачала головой и подперла щеку ладонью.

– Ой, Миколай, Миколай! – начала она. – Да разве таким, как я, пойдут на ум песни? Хорошо тем петь, у кого есть муж и своя хата и все другое, что полагается, а мне в моей сиротской доле не до песен. Должно быть, больше двадцати лет я не пела, разве только ребятам своим или чужим детям, когда укачивала или забавляла их… А больше никогда, ей-богу никогда!..

– Чудная ты баба, – начал было Миколай, но она, разговорившись с умным солдатом, к которому питала особое доверие, вдруг уставилась в пространство и стала тихо причитать:

– Никогда меня подружки на дежу не сажали, никогда мне свадебных песен не пели, и я золотистые зерна горстями в угол мужней хаты не кидала. Не так жила я, как другие, и не так, как другие, теперь по свету хожу…

– Годзи уже, годзи! – прервал ее Миколай. – Может, хочешь новость узнать? От пана гадвоката получил я письмо сегодня!

Кристина в мгновение ока преобразилась. Выпрямившись, она несколько раз переступила с ноги на ногу, глаза у нее сверкнули, грабли стремительно качнулись над головой.

– Написал! Может, о Пилипке написал? О господи! Да говорите ж, что с моим любимым сыночком будет?

Миколай, снова принимаясь строгать свои деревяшки, невозмутимо сказал:

– А то, что и должно быть! Хорошо будет. Останется в Онгроде, и на зимовку пришлют его в Грынки.

Грабли упали на землю. С радостным криком бросилась Кристина к Миколаю, будто хотела поцеловать ему руки.

– Вот уж и обрадовалась баба, – слегка отодвигаясь, протянул Миколай, – а еще и нечему. Еще приказ не вышел.

– Не вышел! – снова выпрямляясь и сплетая руки, повторила женщина.

– Он бы уже вышел… Только там один офицер есть… такая шельма, не позволяет… Не позволяет и не позволяет… Что с ним поделаешь? Уж как пан гадвокат его ни упрашивал, сколько ни ходил к нему… «Не разрешаю, говорит, пусть, говорит, Пилип едет туда, куда ему назначено. Что я, сына своего вместо него пошлю? А?» Вот что написано в письме пана гадвоката.

– А вы, Миколай, говорили, что хорошо будет… – крепко стискивая руки, шепнула женщина.

– Если захочешь, то еще может и хорошо быть, – продолжая скрипеть ножом по дереву, возразил солдат. Затем, подняв голову, он сложил пальцы правой руки и несколько раз похлопал ими по ладони левой.

Кристина, вся душа которой, казалось, сосредоточилась в глазах, поняла этот жест.

– Еще денег!

– А ты, баба, как думала? Что в таком большом городе и такое важное дело на те дурацкие гроши можно сделать? Да пан гадвокат еще и своих пяти процентов не взял… Ей-богу, не взял. Все целиком отдал… То справки, то печати, а то свидетельства от докторов, что Пилип болен; то одному в руки сунуть, то другому… так и разошлись деньги – известно, круглые… а теперь, что с тем офицером делать? Можно сделать, да только опять деньги нужны… Можно и не сделать… Подумаешь, беда велика! Поедет и Пилит туда, где я был… Ой-ой, какая важность! Полежит, как я, в лазарете, поболеет желтой лихорадкой, и осыпет его, как меня, такая крупная сыпь – ну, ровно бобы, и руки себе отморозит так, что распухнут, как подушки, или уши у него сгниют от той сыпи и отвадятся… Чего я только не насмотрелся! Ну и что ж? Велика беда, подумаешь! Может, и выживет, а не выживет, так помрет… и кости его, ой-ой, далеко похоронят. Только воронье слетится на его могилку, а ты и не увидишь ее и не поплачешь над ней никогда. Вот тогда погорюешь!

Кристина стояла как вкопанная. О внутренней борьбе говорили лишь резче обозначившиеся морщины на лбу да крепко сжатые бледные губы. Подперев щеку ладонью, она уставилась в землю. Затем тихо, как бы про себя, заговорила:

– Отроду был бледненький да слабенький и такой кроткий и смирный, точно ягненок. Бывало, Антось и не послушается матери, а он ни-ни! Только обоймет меня ручонками и скажет: «Уж я тебе, мама, никогда горя не причиню, у тебя и так доля горькая…»

Солдат, натягивая между двумя деревяшками нитяные струны, молчал.

Она снова заговорила:

– Глазки у него синенькие, что цветочки льна, и хоть был он всегда слабеньким, а вырос, как тополек… Вырос он, взяли его в солдаты, а как меня увидел, на землю передо мной, как перед святым алтарем, упал и колени мои целует. Ой, дитя ты мое милое, кровавым трудом моим вскормленное, в слезах моих выпестованное. Солнышко мое бледненькое, цветик ты мой, за что тебя ветер от меня в далекие края несет!..

Миколай, казалось, не слышал ее слов, только неизвестно отчего кончик его носа, склоненного над работой, покраснел сильнее обычного. Он не подымал головы и не прерывал Кристину. Наконец тихо сказал:

– Делай, как знаешь. Меня это не касается. – И, громко высморкавшись, он провел рукавом по усам и губам. Так он делал всегда, когда был взволнован.

Кристина подняла с земли грабли и кивнула солдату на прощание головой. На лицо ее вернулось свойственное ей выражение сурового упорства.

– Когда деньги принести? – спросила она.

– А когда хочешь, – неохотно буркнул солдат. – Мой сынишка, что у пана гадвоката служит, завтра чуть свет обратно в город полетит.

– Чуть свет и я приду сюда, – ответила Кристина и добавила: – С богом, Миколай!

– С богом, с богом!

Кристина ушла, а он все сидел на пороге хаты и, сложив на коленях руки, думал. На лице его появилась такая гримаса, будто он проглотил что-то очень невкусное. Но затем, как всегда, взгляд его устремился на треугольный кусок земли, точно клещами охвативший его крохотный участок. Там лежала эта любимая, желанная земля, в наступающих сумерках местами золотившаяся созревающим житом, а кое-где зеленевшая под паром.

Миколай перестал кривить губы и засвистел. Посвистев немного, он, может быть, и пошел бы в хату за трубкой, да не мог покинуть своего поста. Видимо, он поджидал еще кого-то, потому что все время поглядывал на дорогу. Наконец он дождался. Запоздавший воз с сеном медленно приближался к его хате. Сидевший наверху человек поздоровался с ним:

– Слава Иисусу!

– Во веки веков! Ты, Ясюк?

– Я самый.

– Будет время, зайди сегодня переговорить… только обязательно сегодня, слышишь?

– Ладно. Отчего не прийти? Приду! – как всегда спокойно и не спеша, отозвался батрак, и так как было уже поздно, то он подстегнул лошадей и быстрее двинулся со своим возом к фольварку.

Сегодня в фольварке хозяйничал сам Бахревич. Он уже всюду навел порядок: на кого следовало накричал, что требовалось сосчитал, и теперь перед домом, где жили наместник, его помощник и арендатор фольварка, выдавал батракам дневную плату. Сидя на табуретке, он держал на коленях два мешка с мелкой монетой. Наместник и арендатор помогали ему. Косари и работавшие на сенокосе женщины брали деньга, кланялись и, приговаривая: «Слава Иисусу!», уходили поодиночке или группами. Была здесь и Кристина. Взяв деньги, она направилась не домой, а к овину и скрылась за ним. У забора стояла сытая лошадка эконома, уже оседланная.

Когда все дела были закончены и все распоряжения сделаны, наместник отвязал лошадку и подвел ее к эконому. По выражению лица и по торопливым жестам Бахревича видно было, что он очень спешит. Причина этой спешки была понятна: Мадзя терпеть не могла его поездок в Вульку, где жила Кристина. И если ему иногда случалось там задерживаться, – что в этом особенного? – она сразу же пускала в ход метлу.

Сегодня было много дела, и Бахревич возвращался домой позднее, чем обычно. Он очень спешил и, выехав за ворота, намеревался было пустить лошадь полной рысью, как вдруг из-за овина вышла женщина и заступила ему дорогу. В прозрачных летних сумерках он сразу узнал ее. Она не могла бы появиться более некстати. Но когда она вполголоса произнесла: «Пан, пан, погодите немного!» – он придержал лошадь и не очень приветливо отозвался:

– Добрый вечер, Кристина! Ну, чего тебе опять надо?

Она не решалась обратиться к нему на усадебном дворе, стыдясь разговаривать с ним при людях. Шли годы, лицо ее состарилось, его дочери и ее сыновья стали взрослыми, но все напрасно! Она стыдилась, и все тут! Ей казалось, что не только люди, но даже деревья и птицы на деревьях стали бы смеяться над ней: «Бросил! Взял да и бросил! С двумя ребятишками бросил, а баба все еще бегает за ним». А она, как он выгнал ее из своего дома и взял себе в жены другую, никогда, никогда не бегала за ним. Она скорее сквозь землю провалилась бы! Но в тяжелой, одинокой ее жизни, без родных, без доброжелателей, с двумя мальчуганами на шее, случалось, что ей нужна была помощь или совет, и далекие горестные воспоминания, все еще жившие в глубине ее души, заставляли ее обращаться к нему. И вот теперь он сидел верхом, такой статный, сильный и бодрый, в длинной, ниже колен, одежде, в красивом картузе, а она робко стояла перед ним босиком, худая, измученная. Из-под линялого платка выбились уже тронутые сединой волосы. Боязливо, приглушенным голосом, рассказывала она ему о своих сомнениях. Может ли этот адвокат из Онгрода, этот Капровский, действительно спасти Пилипка? Не пропадут ли ее деньги? И надо ли давать ему?

– Вы, пане, его знаете. Он недавно гостил у вас. И Миколай знает… И хоть Миколай очень умный и добрый… но ведь человек и ошибиться может. Что мне делать?

Об адвокате, известном и Миколаю, Бахревич был самого лучшего мнения; ум Капровского, его высокое положение в обществе, манеры и щегольской вид пробуждали в Бахревиче своего рода благоговение. Кроме того, он уже считал его своим зятем. Поэтому, несмотря на все возраставшее беспокойство из-за опоздания, он терпеливо выслушал расспросы Кристины и ласково заверил ее в том, в чем и сам был глубоко убежден: что более ловкого и способного адвоката, чем Капровский, не только в Онгроде, а может, и на целом свете не найти. Если кому-нибудь вообще можно помочь, то уж он наверно поможет, но без денег на свете ничего не делается. Однако Бахревич не спросил, ни сколько потребовал от нее Капровский, ни сколько у нее было денег и сколько она могла ему дать, так же как он не задумался над тем, действительно ли можно каким бы то ни было способом задержать в родных местах солдата, направляемого к новому месту службы. Но если бы он далее думал над этим день и ночь, результат был бы тот же. Он просто не знал, возможно ли это, или нет. Ему казалось, что такие случаи бывают. За деньги, да еще при той пронырливости и связях, какие были у Капровского, все можно сделать. Так он и сказал Кристине и, взглянув на нее с высоты своего седла, спросил напоследок:

– Ну, как там у тебя? Не очень плохо живется с Ясюками, а?

Она не ответила: как никогда не бегала она за ним, так никогда и не рассказывала ему, как ей жилось, – хорошо ли, худо ли. Бывало, только посоветуется с ним или сыновьям попросит помочь в чем-либо, вот и все. А какая будет польза, если она и расскажет ему? Разве он ее пожалеет? Не пожалел, когда она была молодая, а уж теперь, старую, тем более не пожалеет.

– Спокойной ночи, Кристина! – сказал он, тронув поводья.

– Счастливого пути, пане, – ответила она, продолжая стоять.

Уверенно сидя в седле, он пустил коня полной рысью. Сумерки сгущались. Все глуше долетал до нее стук копыт и, наконец, совсем затих.

Кристина, подперев ладонью щеку, все еще стояла на том месте, где разговаривала с Бахревичем, но она не подняла глаз к звездам, уже густо усеявшим небо. О нет! Она смотрела на землю, смоченную росой, точно слезами, – землю, на которой она выросла, как одинокая былинка, людям на попрание, позору и тоске в жертву…

Воспоминания, которых не могли вытеснить из ее сердца ни заботы, ни труд, ни стыд, теперь, когда затих топот коня, отдались в ее груди острой болью. Ее опущенные глаза были сухи, но под грубой рубахой все еще кровоточила незажившая рана. Несколько раз она тихо повторила:

– Счастливо вам доехать, пане! Счастливо вам доехать, пане! Счастливо! С богом!

Эти слова звучали, как прощение и пожелание счастья.

Вдруг ей почудилось лицо молодого парня в шинели, обрамленное подстриженными по-солдатски волосами, бледное, худое, и на нем глаза, как цветы льна. Ей почудилось только лицо, печальное, слегка искаженное готовыми брызнуть слезами, да борт солдатской шинели с блестящей металлической пуговицей.

Кристина сорвалась с места и что было духу помчалась к своей хате. Все сейчас ушло из сердца, и только звучало тысячекратно повторяемое слово: «Сын! сын! сын!..» – и бурная радость охватила ее при мысли, что можно спасти его. Бахревич сказал, что этот адвокат – большой человек… Она и прежде верила Миколаю, а теперь и Бахревич, который еще лучше знает его и гораздо умнее Миколая, говорит то же.

В батрацкой хате только что поужинали; дети уснули, и Ясюк подсел к больной жене. Она уже не лежала, а скорчившись, сидела на единственной кровати, прикрытой сеном и грубой домотканной холстиной. Они о чем-то тихо, но оживленно беседовали. Ясюк, упоминая о Миколае, от которого вернулся перед самым ужином, почесывал голову и, казалось, был чем-то озабочен и встревожен. Елена же, напротив, радовалась и на чем-то настаивала. Со времени неудачных родов она часто кашляла, и несколько раз на губах у нее показывалась кровь. Ясюк не переносил этого кашля и говорил, что, как его слышит, так что-то начинает сверлить у него под сердцем. «Бурав не бурав, – говорил он, – а вот так и впивается в сердце».

И теперь, когда Елена, убеждая его, раскашлялась, он встал со словами:

– Ну, хорошо, хорошо, пойду снесу еще… рискну… Может, господь бог сжалится и пошлет нам утешение, а тебе, жена, как порадуешься, так и легче станет…

– Может, и так… – ответила Елена. – Радость – самая умная знахарка…

– Вот-вот, – подтвердил муж, и они посмотрели друг на друга. Уж и сейчас обрадованная, она ласково улыбнулась мужу бескровными губами, и его лоб, на который низко спускались темные волосы, сразу прояснился.

– Может, господь бог сжалится и пошлет нам утешение, – повторил он.

Когда Ясюк и его жена уснули, Кристина и Антосек пробрались в чуланчик. Как и три месяца назад, женщина, сев на пол, отперла сундук, а парень, стоя за ее спиной, держал в руке горящую лучину. И, как три месяца назад, со дна сундука опять появился чулок, теперь уже только на две трети набитый деньгами. Кристина прежде всего вынула из него два листа пожелтевшей бумаги, сложенной вчетверо, и, с благоговением отложив их в сторону, принялась пересчитывать медные и серебряные монеты. Как и в тот раз, Антось помогал ей считать, а когда она отделила требуемую сумму, он заглянул в чулок и как-то нерешительно сказал:

– Мама, а то, что осталось, это уже, значит, мое?

– Твое, сынок, твое, – ответила она и задумалась на мгновенье.

– Вот тебе и погребенье с ксендзом и хоругвями! Вот тебе и красивый гроб! Вот тебе и крашеный крест на могиле! Жила, как собака, и похоронят меня, как собаку. Ой, Пилипчик, Пилипчик, на погребенье я себе эти деньги прятала, на погребенье богатое, христианское и на могилу ладную, чтобы вознаградила она меня за стыд, которым я всю мою жизнь кормилась… Но… на то божья воля! Отдаю… эти смертные мои деньги на твое спасенье, дитятко ты мое.

Несколько слезинок упало из ее глаз на медные и серебряные монеты, Антось прислушивался к ее шепоту с довольно угрюмым видом. Когда пожелтевшие бумаги были осторожно и с подобающей почтительностью положены на свое обычное место и она принялась завязывать чулок, парень как-то недовольно и резко пробормотал:

– А уж моих, мама, не берите отсюда… Что бы там ни случилось, не берите! Довольно вы уж отдали Пилипку, пусть и мне хоть немножко останется… Ведь и я ваше, а не чье-нибудь дитя… Слышите, мама?

Она удивленно взглянула на сына. Глаза парня пылали таким огнем, какого она в них никогда раньше не видала, и даже голос как-то изменился. Она хотела было побранить сына за дерзость, но последние слова пробудили в ней жалость.

– А чье ж ты дитя? – сказала она. – Известно, мое, как и Пилипчик. На обоих вас я работала и обоих вас берегла как зеницу ока… только Пилип теперь несчастнее… Ты со мной и, слава богу, здоровый и крепкий, а он больной, слабенький, и отсылают его туда, где и желтая лихорадка и такая сыпь, что уши от нее гниют и отваливаются… Вот, сынок, я и отдала ему деньги, – и его и свои, смертные…

– Но моих уж не отдавайте… – повторил Антосек и добавил: – А если отдадите, я вам этого до смерти не прощу… ей-богу, вот побожился, что не прощу!

– Не отдам, сынок, не отдам! Только эти пошлю… офицер тот согласится и отдаст приказ, чтобы Пилипчик на зимовку в Грынки приехал.

– Ну и хорошо, разве и мне этого не хочется? – заключил парень, успокоившись, и помог матери запереть сундук.

Все это происходило в июне, в пору сенокоса, окучивания картофеля, прополки льна и пшеницы.

А теперь, в августе, Юрек снова прибежал в отцовскую хату, но дома отца не застал. Ульянка, трепавшая в хате лен, сообщила ему, что старший брат пашет, а отец отправился к Дзельским переговорить о земле, которую они хотят продавать. Хата была битком набита пучками сухого льна. Они стояли и на скамьях и на глиняном полу, прислоненные к черной стене. Девушка, занятая делом, торопливо подала брату миску крупяной похлебки и кусок ржаного хлеба. Юрек поел, наплел сестре разных небылиц о городе и, сорвавшись со скамьи, выбежал из хаты на дорогу. Насвистывая, сбивая камнями по дороге листья с деревьев, он помчался вскачь по направлению к Лесному. Вернулся он в отцовскую хату довольно быстро, часа через два, но уже совсем другим аллюром. Он волочил ноги, точно восьмидесятилетний старик. Сердитый, обиженный, с опухшими от слез глазами, с разорванным воротником и вздувшейся, точно от сильного удара, щекой, он, крадучись, пробрался в хату и, остановившись в дверях, поднес к глазам кулаки и захныкал. Шапка у него упала с головы, и волосы были сильно взлохмачены.

Ульянка, разжигавшая печь, увидев его в таком состоянии, даже вскрикнула:

– Что с тобой? На кого ты похож? И чего плачешь? Побили тебя?

– Убила! – простонал парнишка, попрежнему прижимая к глазам кулаки. – Совсем убила!

Сестра бросилась к нему и оглядела его с головы до ног.

– Кто тебя убил? – стала она допытываться.

– Да та ведьма из Лесного… Бахревичиха… – застонал он опять.

– А зачем ты в Лесное гонял?

– С письмом от пана… чтоб ему ни дна ни покрышки… у… у… у…

И он снова заревел.

Девушка очень рассердилась на Бахревичиху за то, что та «убила» брата. Пожалев его, она своими красными руками пригладила ему волосы, привела в порядок воротник и, усадив на скамейку, в утешенье принесла из кладовки две горсти семечек подсолнуха и высыпала их перед ним на стол.

– На, полузгай, – сказала она, – и перестань реветь. Сейчас придет отец, так ты пока расскажи мне все.

И она снова принялась разжигать печь, чтобы приготовить ужин. Юрек, грызя вкусные семечки, понемногу успокоился и стал сначала жалобно, а потом все веселее рассказывать сестре, как все случилось…

Дело было так.

В маленькой гостиной Бахревичей обе барышни, как обычно, сидели каждая у своего окна. В этот день гостей не ожидалось, а потому они ни валиков себе пол волосы не подложили, ни турнюров к талиям не подвязали. Тяжелые косы падали на их белые кофточки, отделанные вышивкой и кружевами собственной работы.

Сидя у окошка, они, по обыкновению, «корпели», как говорила их мать, над шитьем. Рузя переделывала буфы и оборочки у праздничного платья, а Карольця с большим усердием расшивала блестящим бисером какую-то яркую ленточку: только очень яркое украшение могло теперь оживить бледное и странно поблекшее за последние месяцы лицо девушки. Она стала на себя непохожа. Исчезла свежесть лица и веселая улыбка, печальные глаза, обведенные синевой, часто наполнялись слезами. Осторожно поддевая иглой рассыпанный по столу бисер, она то и дело вздыхала. Рузя, все такая же толстенькая и румяная, время от времени искоса поглядывая на сестру, думала: «Вот взял и бросил! Дурил, дурил ей голову, да и бросил! А Каролька, глупая, еще тоскует по нем. Я давно плюнула бы ему в глаза и даже не посмотрела бы на него!»

Вдруг Каролька взглянула в окно и, вся вспыхнув, вскочила со стула. В ее грустных глазах блеснула радость. Она увидела Юрка. Мальчик, прокравшись вдоль забора, стоял в тени густых кустов барбариса, сирени и акации. Он стоял на том же месте, где в тот мартовский вечер Кристина ожидала появления Бахревича, чтобы умолять его помочь несчастному Пилипчику. И так же, как тогда Кристина, он не спускал глаз с небольших окон дома, только глаза у маленького слуги блестели шаловливо и плутовато. Два года службы у Капровского научили его многому; он отлично понимал смысл данного ему поручения и, поглядывая в окна дома, где жил эконом, лукаво подмигивал в их сторону, забавно кривлялся и прикрывал рукавом смеющийся рот. Каролька хорошо знала, у кого служил этот мальчуган. Поэтому, увидев его, она вспыхнула и стрелой выскочила во двор. Следом за ней выбежала из комнаты и Рузя, но не во двор, а в находившуюся с другой стороны дома людскую.

– Мама, мама, – тихо позвала она, – если хотите узнать Каролькин секрет, идите сейчас же во двор. Кузен прислал к ней своего лакея…

В людской две девушки сбивали масло и варили сыр. Пани Бахревич собственноручно готовила корм для свиней. Услышав торопливый шепот дочери, у которой глаза горели от любопытства, она швырнула на пол железную сечку и помчалась во двор.

Что за ловкая девчонка эта Рузя! Всегда разузнает что-нибудь то об отце, то о сестре или слугах и сообщит матери. А Каролька, та совсем не похожа на сестру. Только и знает хныкать. Вот и теперь, читает какое-то письмо, а слезы, как горох, сыплются на бумагу.

Пани Бахревич издали увидела, как по бледному личику дочери катились из-под опущенных век крупные слезы. У нее сердце сжалось от страха и сострадания. Но вспышки нежности и тревоги неизменно приводили к тому, что лицо у пани Бахревич наливалось кровью и она приходила в бешенство. Сейчас на нее страшно было смотреть: она, покачиваясь, обходила на цыпочках зеленую клумбу, чтобы сзади напасть на Юрка и Карольку и раскрыть, наконец, тайну, уже несколько месяцев, точно игла, коловшую ее в сердце.

Как обычно, хлопоча по хозяйству, она была босая, растрепанная, в короткой юбке, в облитой жирной сывороткой кофте, туго обтягивавшей ее дородный стан. Над Юрком и Каролькой точно гром грянул: она схватила мальчика за ворот, а у дочери вырвала из рук письмо. Девушка так испугалась, что, закрыв руками лицо, упала на траву и замерла от ужаса. Юрек заметался, вскрикнул несколько раз и, выкатив глаза и разинув рот, окаменел.

Могучая Мадзя, держа одной рукой своего пленника, другой поднесла письмо к глазам. При всей силе ее характера руки у нее дрожали от волнения. Получив в свое время кое-какое образование, она разбирала рукописный шрифт довольно бегло. К тому же у Капровского почерк был размашистый, крупный. В несколько минут она пробежала коротенькое письмо и узнала из него о страшном несчастье дочери. Это письмо раскрыло ей все. Все стало ясно… У нее вырвался душераздирающий крик:

– Боже мой! Боже мой! Боже мой милосердый!

Глубокое страдание исказило ее лицо, глаза налились кровью и наполнились слезами. Со всего размаха ударив мальчика, она схватила его за шиворот и стала колотить. Гнев ее, возбуждаемый страданием, казалось, не имел предела. Вопреки своей привычке, Мадзя не кричала. Стиснув зубы, она вцепилась в несчастного посланца, таскала его за волосы, драла за уши, рвала на нем одежду. Она могла бы убить его, если б не исключительная увертливость Юрка, который ужом извивался в ее руках, и не вмешательство Рузи. Девушка ворвалась на арену боя, не боясь подвергнуть опасности свою собственную спину, и схватила мать за руки со всей своей молодой, от нее же унаследованной силой. Больше никто не прибежал на крик мальчика. Мужчины были в овине или в поле, а работницы так привыкли к скандалам своей хозяйки, что их трудно было чем-нибудь удивить. Но Рузя сражалась с матерью с неустрашимой стойкостью, и когда ей, наконец, удалось вырвать Юрка из ее рук, он стрелой метнулся к воротам. Тогда пани Бахревич хотела броситься с кулаками на Карольку, которая, продолжая горько рыдать, сидела на траве. Но Рузя отважно встала между матерью и сестрой. Выпрямившись и заслонив ее своим полным телом, она крикнула:

– Опомнитесь, мама! Не устраивайте скандала на дворе. Я уже обо всем догадалась и говорю вам, что не дам в обиду Карольку. Достаточно, что ее обидел этот подлый обманщик. И хотя это кладет и на меня пятно… и я, может, из-за этого замуж не выйду, мне жаль Карольцю, и я не могу сердиться на нее.

Разразившись слезами, она наклонилась, обняла сестру и, подняв с земли, повела ее, шатающуюся, еле живую, к дому.

– Глупая ты, – поддерживая и целуя сестру в лоб, шептала она, – ну и глупая! Чтобы так, всей душой, поверить…

– Рузя, – еле слышно ответила Карольця, – он мой идеал, мой ангел…

– Ну его к черту! – гневно крикнула сестра и прибавила шагу. – Удерем-ка от мамы… Закроемся в комнате на ключ, чтобы она не ворвалась, и там ты мне все расскажешь…

Ее глаза, полные слез искреннего сочувствия, заблестели от любопытства. Между тем Мадзя носилась по усадьбе, заглядывала в батрацкую хату, в хлевы, на гумно и кричала попадавшимся ей навстречу людям:

– Где пан? где пан?

В своем возбуждении и растерянности она забыла, что муж поехал на «сессию» экономов и вернется только вечером.

Батраки и их жены пожимали плечами и шептались, что, видно, Бахревичиха совсем помешалась. Действительно, сраженная горем, кипя от гнева, она казалась безумной. Ворвавшись в дом, она бог знает что сделала бы с Каролькой, если бы не Рузя. Та заперлась с сестрой на ключ и через закрытую дверь битых два часа неутомимо вела с матерью переговоры. Переговоры эти отнюдь не были похожи на те, которые ведутся в законодательных собраниях европейских государств. Совершенно иными были слова и жесты, которыми обменивались мать и дочь. Однако неустрашимость Рузи привела к тому, что спустя два часа Мадзя перестала трясти дверь, браниться и кричать, а бросилась на пол у порога и стала умолять Рузю, чтобы та хоть на одно мгновенье показала ей Карольцю.

– Может, ее уже и в живых нет… – причитала Мадзя. – Господи Иисусе Христе, может тот подлец совсем ее загубил…

– Карольця еле жива, – кричала в ответ Рузя, – и если вы будете мучить ее, то, наверное, она тут же кончится…

– Рузя, Рузсчка, пусти меня к ней! Она с утра ничего не ела… Ой, бедная моя, бедная! Надо ей немного понтаку дать. Ну, открой дверь, не то, клянусь Христом богом, позову батраков и велю выломать… Ты что же, запрещаешь мне мое собственное дитя повидать и утешить?

Рузя знала, что теперь уже можно спокойно открыть дверь, потому что у матери, как всегда, приступ безграничного гнева сменился приступом безграничной нежности.

Когда дверь открылась, пани Бахревич ринулась в комнату дочерей и схватила Карольку, пытавшуюся встать перед ней на колени, в свои могучие объятия. Девушка действительно была в жалком состоянии. Захлебываясь от слез, пани Бахревич со стоном подняла дочь и, прижав к груди, покрыла поцелуями ее лицо и волосы.

– Бедная ты моя, несчастная, загубленная! Для того ли я тебя чуть ли не в птичьем молоке купала, для того ли я тебе такое образование дала…

Тут на дворе загрохотали колеса.

– Отец! – крикнула Рузя.

Пани Бахревич положила Карольку на постель.

– Дай ей понтаку, – крикнула она Рузе, – и смотри, чтобы ни один волос с головы ее не упал, – сохрани бог, что случится, то так отхлестаю тебя по толстой спине…

Она вбежала в гостиную в ту самую минуту, когда Бахревич с противоположной стороны переступал порог. Он входил со сладкой улыбкой на пухлых губах. У него была хорошая новость для Мадзи: управляющий обещал ему более щедрую, чем обычно, премию, но, взглянув на жену, он остолбенел от ужаса и остановился. Он долго слушал бурную, состоявшую из одних восклицаний речь жены. Тяжело дыша, она кричала мужу, что он болван, ничтожество, слепой, глухой, дурак, а прежде всего плохой, бездушный, беззаботный, подлый отец. Много времени прошло, пока он понял, наконец, в чем дело. Когда ему все стало ясно, он вскрикнул, схватился за голову и, подняв круглую полированную палку, с которой никогда не расставался, бросился в комнату дочерей. Но жена загородила ему Дорогу.

– Не смей! – крикнула она. – Я изругала ее и хотела бить, только Рузя мне помешала, и ты не смей. Я простила Карольцю, и мне ее так жалко стало, что сердце чуть не разорвалось, и ты не смей скандалить, не то я тебе такое закачу, что… О господи! Вели запрягать лошадей и сию же минуту отправляйся в Онгрод… к этому подлецу… сию же минуту. Но прежде чем сесть в бричку, придешь ко мне, я тебе скажу, что и как тебе надо сделать… Может, он опомнится…

Бахревич хлопнул себя по лбу.

– Ты, Мадзя… ну, и голова у тебя! – вскричал он. – Бегу, бегу!.. Эй, запрягайте! Запрягайте!

Он выскочил во двор и побежал к конюшне, поминутно останавливаясь, стискивая от гнева зубы и бормоча:

– Вот негодяй, подлец, висельник… Обмануть девушку, погубить ее, а потом отказаться жениться… «Не могу жениться на тебе», – пишет. Погоди, я тебе покажу, что значит завлечь девушку, а потом бросить… негодяй, подлец, висельник! – Он грозно размахивал палкой.

В то время, как все это происходило в Лесном, Юрек, уже успокоившись после сегодняшнего происшествия, развлекался, как развлекаются обычно деревенские дети. Несмотря на то, что на службе у Капровского мальчик научился многому дурному, он был еще совсем ребенок. Как будто забыв, что его спина и щеки еще не зажили, Юрек, сняв сапоги, уселся на неоседланную гнедую кобылку, которую старший брат только что выпряг из плуга, и стал скакать на ней по дороге. Ульянка стояла перед хатой и, разинув рот, любовалась конными упражнениями младшего брата. Старший молотил в овине жито на семена. Неожиданно со стороны чуть видневшегося у леса фольварка Дзельских послышался громкий веселый свист, и вскоре на меже показалась высокая тощая фигура Миколая; еще издали поблескивали на солнце пуговицы его шинели. Чтобы сократить дорогу от фольварка Дзельских до своей хаты, он шел по межам, и по всему полю разносилась его залихватская солдатская песенка. Радость и торжество сняли на его длинном бледном лице и в маленьких блестящих глазках. Когда он подошел к хате, старший сын стоял у ворот овина с цепом в руке, Ульянка кормила поросенка, а Юрек вел на поводу гнедую кобылку, за которой с громким ржанием бежал вприпрыжку жеребенок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю