Текст книги "Плевицкая. Между искусством и разведкой"
Автор книги: Елена Прокофьева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Надежда осталась очень довольна и тем, как она все рассказала, и тем, как журналист написал, обрамляя ее цитаты в "благородное негодование", "искреннее недоумение" и "с трудом сдерживаемые слезы, зазвучавшие в голосе певицы".
Но это маленькое интервью вызвало совершенно не ту реакцию, какую она ожидала…
В редакцию "Утра России" пришло возмущенное письмо от Митрофана Ефремовича Пятницкого, известнейшего собирателя и исполнителя русских народных песен, основавшего в 1910 году свой знаменитый русский народный хор: "Госпожа Плевицкая чувствует себя обиженной "этнографами"… Может ли кто-нибудь обидеть такую самоуверенную "крестьянку", для которой кажутся неинтересными "архаичные" народные мелодии? Невзлюбила госпожа Плевицкая сложившуюся веками народную песню и утверждает, что "Хаз-Булат", "Ветка-однолетка" и другие песни ее репертуара вполне народные и что "не этнографам с ней в знании народной жизни спорить"… Удивляемся, зачем понадобилось газете публиковать смешные претензии милейшей Надежды Васильевны".
Письмо Пятницкого напечатано не было. Но его переписали и "пустили по рукам" – мало кто из представителей музыкальной богемы не прочел его. Поскольку среди интеллектуалов Пятницкий и его этнографические постановки пользовались куда большим уважением, нежели популярная и модная Плевицкая, поднялись голоса в защиту этнографов и настоящей русской песни. И очень скоро Плевицкой пришлось раскаяться в этом своем единственном интервью.
До сих пор на "цареву любимицу", на "первую народную", "на сермяжную царицу" нападать не осмеливались. Но до сих пор она была скромна! Или – пела, или – молчала. А тут осмелилась заговорить, да как! Высказывания Плевицкой на страницах "Утра России" сочли наглыми и претенциозными. Тут же появился комический куплет, высмеивающий "сермяжную царицу", в котором, в частности, были такие слова:
А вот вам баба от сохи
Теперь в концертах выступает,
Поет сбор разной чепухи.
За выход тыщу получает…
Появились и карикатуры на Плевицкую, высмеивающие заодно и ее почитателей. В частности, на той, что была напечатана в «Сатириконе», был изображен эдакий домашний концерт: на стене висит плакат «Все билеты проданы», на стульях вдоль стены – разряженная барыня, барин с моноклем в глазу, гимназистка в передничке и студент в форме, а перед ними – кухарка, поющая и аккомпанирующая себе на кастрюле, и в уродливой этой кухарке с широко разинутым орущим ртом любой мог легко узнать черты «царевой любимицы»… Подпись: «Теперь каждый может позволить себе концерты своей собственной Плевицкой».
Еще один критик – умный и тонкий, к чьему мнению внимательно прислушивалась общественность, – написал статью, внешне хвалебную, но буквально сочившуюся скрытым ядом. Эпиграфом к статье было "явление седьмое" из "Плодов просвещения" Л.Н.Толстого.
Григорий (кухарке): Давай капусты кислой!
Кухарка: Только с погреба пришла, опять лезть. Кому это?
Григорий: Барышням тюрю. Живо! С Семеном пришли, а мне некогда.
Кухарка: Вот наедятся сладкого так, что больше не лезет, их и потянет на капусту.
1-й мужик. Для прочистки, значит.
Кухарка: Ну да, опрастают место, опять валяй!
Ехидный критик сравнивал зрителей, восхищавшихся пением Плевицкой, с теми самыми барышнями, которые «объелись сладкого», то есть пресытились классической музыкой, пением итальянцев и прочих иноземных соловьев. Восхищался мудростью «1-го мужика», который нашел такое точное определение происходящему: дескать, увлечение народными песнями Плевицкой – это «для прочистки», а потом снова вернутся к «сладкому» и с новым наслаждением станут слушать итальянцев. Ее же, Плевицкой, искусство, естественно, играло роль «тюри» или «кислой капусты»…
Заласканная, захваленная, привыкшая к повальному восхищению и ослепительной славе, Плевицкая восприняла все это настолько болезненно, почувствовала себя настолько глубоко оскорбленной, что даже и впрямь начала хворать, хотя прежде отличалась несокрушимым здоровьем… Поклонники подняли шум, обвинили противников в "травле", хотя и травли-то никакой не было, мало кто из великих не удостаивался в те вольные времена насмешливой критики: даже Шаляпина не пощадили… Но другие спокойно "встречали удар", понимая, что невозможно быть знаменитым – и не подвергаться нападкам. Федора Ивановича Шаляпина даже забавляли газетные шаржи, он вырезал их и сохранял в особом альбоме. А Надежда Плевицкая не умела и не желала сносить насмешек.
Как большинство деревенских, она была болезненно самолюбива.
Больше интервью она не давала – до самой революции.
А в газетные публикации, где упоминалось ее имя, Плевицкая вчитывалась теперь с подозрительностью, выискивая какое-нибудь очередное оскорбление. Кто ищет – тот всегда найдет: некий театральный деятель – не критик даже, а режиссер – написал о Плевицкой восхищенный очерк, в котором, однако, упоминал, что она – "простая женщина", что "концертное платье дурно сидит на ней", что она "кажется, вовсе не знает, как вести себя на сцене", но при этом преображается несказанно, стоит ей только запеть! Похвалы Плевицкая не удостоила внимания, потому что считала их само собой разумеющимися, зато слова о "дурно сидящем концертном платье" нанесли еще одну рану ее самолюбию, после чего белье она стала покупать в очень дорогом английском корсетном магазине и нашла портниху-волшебницу, русскую по происхождению, но притворявшуюся, как водится, француженкой, которая и шила ей те самые знаменитые концертные платья, облегавшие ее фигуру как перчатка.
V
Осень и зиму Надежда, как всегда, провела в концертных турне, работала напряженно, с обычной своей самоотдачей, но прежних сил у нее уже не было, и, несмотря на благословенный летний отдых в родном Винникове, уже к Рождеству она утомилась настолько, что приходилось вдвое ужимать концертную программу, чтобы певица могла выстоять на сцене, не лишившись чувств. Да, она начала падать в обмороки. Прежде считала это прихотью избалованных барышень: чуть что не по ним – хлоп в обморок, да прямо в объятия кавалеру! Но теперь чувство дурноты почти не отпускало ее, а случалось, что после концерта в гримерной ее окутывал мгновенный мрак, и приходила в себя она уже лежа на софе, в окружении встревоженных горничной, гримерши и распорядителя. Гримерша терла ей виски одеколоном. Маша же привычным жестом подставляла тазик: после обмороков Надежду всегда рвало.

Карикатура на Н.В. Плевицкую. Начало XX в.
Был момент, когда доктора заподозрили беременность. И пару недель Надежда пребывала в блаженно-радостном состоянии: хоть опостылел ей Эдмунд Плевицкий, но малыша-то хотелось! Но – увы… Беременна она не была.
Ладно бы только обмороки и слабость: она начала худеть, и похудела почти что в два раза! Срочно приходилось заказывать новые концертные платья, но к тому моменту, когда они были сшиты, оказывалось, что и новое платье уже висит на ней как на вешалке! Худоба в то время еще не считалась модной, к тому же, худея, Надежда становилась не тоненькой и воздушной, как некоторые анемичные барышни, а как-то некрасиво и грубо костлявой.
Правда, на взаимоотношениях с мужем эта "несостоявшаяся беременность" и вообще ее недомогания сказались благотворно: Надежда и Эдмунд как-то сблизились душевно, и, несмотря на ее худобу и постоянные приступы рвоты, у них даже наметился второй "медовый месяц". Измученная, Надежда готова была снова "полюбить" Эдмунда только за то, что он был сейчас так добр и нежен с ней.
Плевицкая платила лучшим докторам, её обследовали и подозревали у нее поочередно чахотку, белокровие, рак желудка… От каждого из предполагаемых диагнозов волосы дыбом вставали. Начались расстройства сна. Надежда всю ночь металась по кровати или вставала, будила Машу, требовала чаю, грелку к ногам, потом будила Плевицкого, принималась рыдать и жаловаться: из-за кошмарных "предположений" докторов ее мучил страх смерти. Она совсем измучилась и измучила своих домашних. Потом, видя, что Эдмунд и Маша тоже начали бледнеть и худеть и ходят весь день как сомнамбулы из-за постоянного недосыпания, Надежда начала потихоньку принимать морфин, чтобы хотя бы спокойно спать ночью. Плевицкий застал ее, когда она капала настойку морфия в стакан с водой… Устроил скандал, выкинул бутылочку с морфием. В былые времена Надежда возмутилась бы: как он смеет кричать на нее? Она ведь и полюбила-то его когда-то за деликатность и изысканные манеры! Но сейчас упала в его объятия и облегченно разрыдалась на груди мужа: он ведь кричал и шумел, потому что о ней заботился… Не хотел, чтобы она привыкала к морфию. Или отравилась ненароком до смерти, как это частенько случалось с поклонниками сонного зелья. Рыдая, Надежда заявила, что отказывается от дальнейших концертов и немедленно возвращается: чтобы матушку перед смертью повидать.
В конце концов в результате всех этих страданий никакой болезни, кроме переутомления и крайнего нервного истощения, у нее обнаружено не было.
В старые времена она бы решила, что переутомление – это не болезнь, а тоже одна из выдумок избалованных барышень наряду с обмороками и мигренями. Но сейчас чувствовала, что это переутомление может свести ее в могилу.
В феврале 1912 года московские профессора Ротт и Шервинский отослали ее на Ривьеру.
И она поехала, нарушив все контракты, согласившись платить огромные неустойки: "Там, в тихом Болье, у моря, я отдыхала, и когда сухопарые англичанки бегали в запуски, чтобы еще похудеть, я не двигалась с балкона, чтобы прибавить в весе. Голубое море то тихо, то бурно плескалось у самых окон, французы кормили меня салатами, я поправлялась, и полтора месяца пролетели.
Монте-Карло был совсем рядом, и одно время Надежда и Эдмунд Плевицкие повадились было ездить играть… Но Надежде показалось, будто в Эдмунде пробуждается азартный игрок, и, страшась, во что это может вылиться, – игроков, вконец разорившихся и обезумевших от своей страсти, она в Монте-Карло повидала! – она буквально силой увезла Плевицкого назад в Болье и запретила отныне ездить в Монте-Карло. Тогда они серьезно поссорились. Эдмунд впервые в полной мере ощутил унизительность своего положения: муж на содержании богатой супруги. К тому же Надежда ошибалась: азартности в нем не было и в помине.
Но, несмотря на трудности во взаимоотношениях с мужем, отдых на Ривьере укрепил и оздоровил Надежду Плевицкую. Она снова пополнела, фигуре вернулась прежняя приятная округлость. Надежда снова не без удовольствия смотрела на свое отражение в зеркале, и платья сидели хорошо…
На радостях Надежда заказала себе еще несколько убийственнодорогих платьев, одно из которых было расшито мелким жемчугом, а на лифе другого красовались цветы из крохотных драгоценных камней, сверкавшие при малейшем движении. Барышня из ателье, помогавшая Надежде примерять платье, сказала, что к нему не нужно никаких украшений: оно само по себе – украшение. Надежда кивнула ей с улыбкой, а про себя подумала, что все равно украшения наденет. Раз есть на платье вырез – как можно не надеть колье? Раз есть руки – как можно не украсить их браслетами? И не выйдет же она на сцену без своей знаменитой бриллиантовой диадемы в виде кокошника?!
Платья обошлись ей в целое состояние, отдых вкупе с лечением, ваннами и витаминными салатами тоже стоил недешево, и, несмотря на то что впервые в жизни она получала настоящее удовольствие от безделья, Надежда почувствовала, что пора возвращаться в Россию и на сцену: поправить несколько расстроившиеся денежные дела.
Да и по матери она соскучилась…
Мать она даже пыталась забрать с собой в Москву. Акулина Фроловна согласилась – она тоже тосковала по своей Дежке да тревожилась за нее, и первое время в Москве ей даже нравилось: все было в новинку, и электричество, и автомобили, которые она называла "храпунками", не в силах запомнить мудреное слово… Да и храмов в Москве как много, все не обойдешь! Но потом старушка начала томиться в непривычной обстановке, хиреть и плакать.
Плевицкая позже вспоминала с печалью:
"Я понимала, что матери, привыкшей к деревенскому простору, было тесно в городской квартире…
– А как же ты в деревне одна жить зимой будешь? – спрашивала я.
– Там веселее. Там перед окном снежная поляна, кругом лес. Ветер с листьями сухими играет. Подхватит, в кучу соберет. Они на месте покружатся, опять разбегутся, – словно карагоды, танцы водят, а я гляжу в окно. С ними веселее.
Так Акулина Фроловна и уехала в деревню, а я должна была ехать в Петербург".
В Петербурге Надежда Васильевна всегда останавливалась в гостинице "Европейская" – она и нынче считается одной из лучших в городе, только теперь носит название гранд-отель "Европа". Перед концертом она любила стоять у окна и смотреть, как тянется вереница автомобилей и экипажей к дворянскому собранию, где она, Надежда, собиралась петь для избранной публики:
"Я смотрела на публику, которая через несколько минут будет разглядывать меня.
Съезд кончался.
Я медленно иду через Михайловскую улицу из отеля в собрание. В артистическом подъезде, в неосвещенных углах, на лестнице, стоят темные фигуры и суют мне письма – все просьбы, просьбы.
Вот и белое зало собрания. Как я любила его, когда оно сияло хрусталями люстр и приятно шумело толпой. Весь первый ряд всегда был занят гусарами. Царская ложа редко пустовала.
На эстраде я пьянела от песен, от рукоплесканий, и могла ли я думать тогда, что за спиной у каждого из нас стоит призрак ужасный, что надвигается дикая гроза, которая согнет наши спины и выжжет слезами глаза, как огнем"…
Глава 6
ЛЮБОВЬ НАДЕЖДЫ
I
Благодаря личному покровительству Государя Плевицкая «вошла в моду» настолько, что сделалась частой гостьей на всевозможных светских мероприятиях: будь то частные вечера или благотворительные утренники. Согласно тем рецептам устроения приятных светских вечеров, которые оставила потомкам Анна Павловна Шерер, хозяйки «угощали» гостей Плевицкой как неким экзотическим блюдом. Заполучить к себе «эту крестьянку» сделалось просто-таки делом чести для многих знатных дам: это так мило – когда на твоем домашнем празднике поет Плевицкая, на концерты которой билетов не достать! А поскольку уговорить ее петь было нелегко, дамы старались даже подружиться с ней. Не откажет же она своей «доброй подруге» в таком «пустячке»?
Надежда недолго пребывала в наивности и быстренько в этих хитростях разобралась. Сначала было обидно: она-то думала, что сама по себе интересна, со своей душой и со своими понятиями о жизни… Но потом поняла: обижаться не на что. Она действительно интересна им "сама по себе", но только про душу они ничего не понимают и понимать не хотят, не признают они в ней души. Она им интересна как "предмет роскоши". Чтобы зазвать ее к себе, блеснуть этим "предметом" перед гостями, эти богатые барыньки соревнуются друг с другом в любезностях, расточаемых перед ней, Дежкой Винниковой! Это должно было бы льстить самолюбию. Но отчего-то не льстило. Все равно было немного обидно. Потому что никто всерьез не принимал ее. Ни ее, ни ее искусство. Она все еще помнила – до смерти не забудет! – то, как сравнил ехидный критик ее пение с "тюрей" или "кислой капустой", используемое сладкоежками-аристократами "для прочистки".
Единственное, что все-таки утешало ее – и, собственно, вполне могло искупить все нанесенные ей обиды, – это покровительство Государя. Он-то был искренен в своих чувствах просто потому, что не мог быть неискренним! Он-то действительно любил и понимал ее песни!
А вслед за Государем и остальные члены царской семьи относились к ней более чем благосклонно.
"…в тот приезд в столицу, в одно из воскресений, я получила приглашение от Великой княгини Ольги Александровны приехать к пяти часам во дворец на Сергиевскую. По воскресеньям к ней приезжали из Царского Села дочери Государя: Великая княгиня устраивала у себя племянницам маленькие развлечения. Когда я приехала, Великие княжны уже были там и пили с приглашенными чай. Там была блестящая гвардейская молодежь, кирасиры, конвойцы. Была Ирина Александровна, похожая на лилию, и круглолицая принцесса Лейхтенбергская Надежда. Великая княгиня Ольга Александровна подвела меня к юным княжнам и усадила за чай. Царевны были прелестны всей свежестью юности и простотой. Ольга Николаевна вспыхивала, как зорька, а у меньшей Царевны, Анастасии, все время шалили глаза.
Во дворце царили простота и уют, которые создавала сама высокая хозяйка, Великая княгиня. Когда я увидела ее впервые, мне казалось, что я ее уже давным-давно знаю, давно люблю и что она издавна мой хороший друг. Каждый ее взгляд – правда, каждое слово – искренность. Она сама простота и скромность. Обаяние ее так же велико, как ее Царственного брата. Великая княгиня старалась сделать так, чтобы все забывали, что она Высочество. Но она оставалась Высочеством, истинным Высочеством.
Я пела, потом начались игры в жмурки, прятки, жгуты – эти милые, всем известные игры. Помню, Великая княжна Анастасия побежала со мной со жгутом, а я от нее, поскользнулась да растянулась на паркете. Царевна помогла мне подняться, наступила на мое платье, оно затрещало да разорвалось. Великая княгиня Ольга Александровна мягко заметила тогда мне, что лучше было бы надеть простое платье, как она и советовала в письме.
После игр Великие княжны отбыли в Царское Село, а мы были приглашены к обеду. На прощание принц Петр Александрович Ольденбургский просил меня спеть его любимую песню и, растроганный, не зная, как меня благодарить, схватил цветы, украшавшие чайную горку с пирогами, и засыпал землей все торты, все сладости. Мне памятен этот день во дворце, эти цветы: в тот день я впервые встретила там того, чью петлицу украсил один из этих цветов, того, кто стал скоро моим женихом"…
II
Его звали Василий Шангин. Отчего-то и в книге своей Плевицкая пишет о нем словно нехотя, словно пытаясь скрыть что-то – скрыть все кроме самого факта своей любви к нему! – известно, что в момент их знакомства было Шангину около тридцати лет, был он поручиком Кирасирского Ее Величества полка (у этих кирасир была едва ли не самая красивая форма в русской армии того времени), заканчивал Николаевскую академию Генерального штаба и уже носил Георгиевский крест: за японскую войну, куда он отправился добровольцем, будучи в ту пору еще студентом университета. После японской Шангин, собственно, и определился с военной карьерой. Оставил университет. Но все равно считался одним из самых интересных и образованных людей в полку, и ко двору его приглашали с удовольствием.
Надежду он просто ослепил.
А она совершенно пленила его.
Шангин был сама аристократическая утонченность.
Плевицкая – сама естественность, сама жизнь, популярный в то время "почвенный стиль" во всей красе.
И вместе они являли красивую и колоритную пару.
Весь двор следил за развитием их романа. Нашлись, конечно, блюстители сословной нравственности, не одобрявшие подобный мезальянс, но Шангин недаром слыл человеком необычным: его действительно мало тревожило мнение окружающих. С той же решимостью, с которой девять лет назад он отправился выполнять свой патриотический долг, он заявил о своем намерении жениться на Плевицкой.
Серьезное препятствие было только одно: Плевицкая уже была замужем. Но в те времена развод уже не считался серьезным нарушением приличий – разводились уже и в высшем свете. А то, что Эдмунд Плевицкий был иноверцем, значительно упрощало задачу.
А пока они стали любовниками, ничуть не скрывали своих отношений и всюду бывали вместе. Единственно, на что не согласился Шангин, – это поселиться в квартире Надежды. Но очень часто оставался там на ночь, и утренние посетители заставали его завтракающим вместе с хозяйкой в весьма интимной домашней обстановке.
Еще одна мечта ее сбылась…
Ей так хотелось любить! И вот – свершилось! Она полюбила! А ведь сколько раз Надежда, выходя из поезда, замирала на верхней ступеньке, вглядываясь в лица встречающих, мечтая увидеть Его! Сколько раз выходила во время остановок поезда из своего купе и прогуливалась по перрону, осыпаемая снегом, едва не сбиваемая с ног зимним ветром, надеясь встретить Его! Ей хотелось, чтобы все было, как в "Анне Карениной", только без грустного финала… Она была уверена, что так оно и должно в ее жизни случиться… Но случилось – лучше! Она была во славе в тот день, когда встретила Шангина, и все вокруг было в цветах, и у него на груди был цветок… И он – лучше Вронского, много лучше… Вронский – просто ничто рядом с ним! И сама Надежда гораздо лучше Анны! Кто знал Анну Каренину до того, как Толстой написал о ней? Да никто! Несколько родственников и знакомых! А ее, Надежду Плевицкую, знает вся Россия! И всю свою великую славу, все, все готова она отдать ему! Какое же это счастье – так любить! Любить – и быть любимой!
Но те прежние фантазии все-таки не отпускали ее, томили, и тогда Надежда сделала для претворения их в жизнь то единственное, что она могла сделать: заказала для себя платье – такое, какое было на Анне Карениной на том балу, где они с Вронским полюбили друг друга, – черное, бархатное, с отделкой из белого венецианского гипюра и с лиловыми анютиными глазками у пояса. Существует ее фотография в этом платье: правда, не очень удачная.
Надежда несколько раз появлялась у своих друзей в этом платье и в обществе Шангина. Они действительно великолепно смотрелись рядом: его великолепная кирасирская форма – и "каренинское" платье Надежды. Правда, "смысл" этого платья понял только Стахович.
Самому же Шангину она ничего не стала объяснять. Она его обожала, но не настолько хорошо знала, чтобы быть уверенной, что он не посмеется над этой ее причудой. Вот Плевицкому она бы могла рассказать все… Он бы не стал смеяться…
Но Плевицкого она не любила больше и платье не для него шила.
К тому же Плевицкий сейчас был в Винникове. Отдыхал после перенесенного недавно воспаления легких. И Акулина Фроловна окружала его нежной заботой.
Когда Надежда вспоминала о матери, ослепительное счастье новой любви омрачалось-таки темным облачком. Мать ее не одобрит. Мать так любит Плевицкого! Так осуждает Надежду за холодность к мужу! А если узнает об ее "измене"… Страшно представить даже, что ждало Надежду, если бы она осмелилась просить у матери благословения на брак с Василием Шангиным! А как без благословения замуж выходить? Мать не благословит – и Бог не благословит!
А Надежде так хотелось родить от Шангина детей… В законном браке, конечно. Их тогда запишут дворянами! Ее сыновья станут офицерами. Или студентами, если захотят. Ее дочери будут настоящими барышнями: учиться в гимназии, а после танцевать на балах!
Нет, не может быть, чтобы матушка не благословила ее. Посердится, конечно… Может, даже и прибьет, как в старые времена. А потом – благословит. Если она увидит Шангина, она его полюбит! Непременно полюбит! Иначе и быть не может! Ведь он во всем лучше Плевицкого, а главное, он – мечта Надежды, ее сбывшаяся мечта!
Не может же так быть, чтобы судьба подразнила сбывшейся мечтою, а потом отняла?!
Во всяком случае, у Надежды Плевицкой до сих пор все мечты сбывались по-настоящему!
"Весной я пела в Ливадии. Я и мои друзья втайне беспокоились, что Государыня не оценит простых русских песен. В десять часов вечера, после обеда, в большом дворцовом зале я ожидала наверху выхода Их Величеств. Тогда в Ливадии гостил брат Государыни. Ровно в десять раскрылись двери и вышел Государь под руку с Государыней. Ее брат повел Ее к приготовленному креслу, а Государь подошел ко мне. Он крепко сжал мою руку и спросил:
– Вы волнуетесь, Надежда Васильевна?
– Волнуюсь, Ваше Величество, – чистосердечно призналась я.
– Не волнуйтесь, здесь все свои. Вот постлали большой ковер, чтобы акустика была лучше. Я уверен, что все будет хорошо. Успокойтесь.
Его трогательная забота сжала мне сердце. Я поняла, что Он желает, чтобы я понравилась Государыне.
Сначала я так волновалась, что в песне «Помню, я еще молодушкой была» даже слова забыла. Заремба мне подсказал. После третьей песни Государыня послала князя Трубецкого осведомиться, есть ли у меня кофе. Все присутствующие знали, что это милость и что я нравлюсь Ее Величеству. В антракте Государыня беседовала со мной, говорила, что грустные песни ей нравятся больше, высказывала сожаление, что Ей раньше не удавалось послушать меня. Государыня была величественна и прекрасна в черном кружевном платье, с гроздью глициний на груди.
Государь подошел ко мне с Ольгой Николаевной. Он пошутил над моим волнением, из-за которого я забыла слова, и похвалил Зарембу за то, что он подсказал. Государь сказал, что Он помнит мои песни и напевает их, а Великая княжна подбирает на рояле мои напевы. Я ответила, что все мои напевы просты, музыкально примитивны. Государь убедительно сказал:
– Да не в музыке дело – они родные.
А на другой день я получила из Ливадии роскошный букет. Тогда же старый князь Голицын принес мне фиалок в старинном серебряном кубке. Как известно, у него была коллекция редких кубков".
III
Шел 1912 год.
Ей исполнилось двадцать восемь лет.
Она была знаменита, богата и абсолютно счастлива.
До сих пор Надежда Плевицкая в душе оставалась все той же отчаянной Дежкой, которая металась от монастыря – к балагану, от деревенского смирения – в кафешантанную безумную жизнь и славу принимала так, как тот кулек с конфетами, который бросили ей когда-то из проезжающей коляски за песню о солдатике. Правда, те конфеты были слаще ее нынешней славы… Но все равно: она оставалась ребенком. С детскими желаниями, главным из которых было похвалиться, отличиться перед своими, перед деревенскими, перед винниковскими: их мнение и впрямь значило для нее больше, чем все аплодисменты московских и петербуржских концертных залов.
Но после знакомства с Шангиным она начала стремительно взрослеть.
От природы талантливая, она впитывала культуру как губка. Но прежде культура была для нее что-то вроде тех украшений с бриллиантами, которых у нее никогда не было и не могло быть, а вот поди ж ты – заработала! Ее просвещали, ей давали читать "умные книжки", и она их читала старательно, и перелистывала последнюю страницу с тем же чувством морального удовлетворения, какое испытывала, когда надевала свои бриллианты. Еще одна книга прочитана – еще одно украшение приобретено! Куплено тяжелым, но не певческим, а читательским трудом…
Теперь же она начала расти над собой. Она тянулась к Шангину, как цветок тянется к солнцу. Ее Василий действительно был на редкость образованным человеком, всесторонне развитым, с острым аналитическим умом… Он много говорил с ней – и она внимательно, жадно слушала. Ей хотелось постигнуть все, что знает он, и не только для того, чтобы "соответствовать", не для того даже, чтобы быть его достойной, но для того, чтобы лучше, глубже понять его! Чтобы все умные мысли и все возвышенные мечты его стали также и ее мыслями и мечтами! Она безумно любила этого человека… Она хотела жить его жизнью…
Она не знала, как мало времени отвел нм Господь на совместное счастье.
Но – словно предчувствовала!
Потому так спешила любить его. Так стремилась понять.
IV
На Бородинских торжествах в Москве Надежда Плевицкая пела так много, что после концерта у нее пошла кровь горлом.
К счастью, это произошло не на сцене, но концертное платье оказалось испорченным, да и сама она напугалась до полусмерти, решив, что вернулась та, прежняя ее болезнь, но теперь она уже наверняка умирает!
К Плевицкой пригласили одного из лучших докторов – специалиста по туберкулезу, – который нашел у нее всего-навсего разрыв сосуда в горле: от перенапряжения. Легкие были чисты, сердечный ритм соответствовал норме, а кровь уже остановилась сама собой – еще до приезда врача, и все, что оставалось специалисту по туберкулезу, это посоветовать Плевицкой отдохнуть, не петь и глотать лед, чтобы вызвать сужение сосудов.
Но певица, убедившись, что смертельная опасность ей не грозит, пренебрегла всеми его советами: уже на следующий день снова пела в концерте, а лед не стала глотать, боясь простудиться и охрипнуть.
Государю об инциденте докладывать не стали, но Он в очередной раз был так очарован пением своей любимицы, что прислал ей в подарок роскошнейшую бриллиантовую брошь…
Плевицкая решила хранить эту брошь до конца своих дней. Но – не сохранила. Не по своей вине…
Тогда, в 1912 году, легко было принимать решения "на всю жизнь" и давать торжественные клятвы.
Тогда ничто еще не предвещало надвигающейся грозы, готовой обрушиться и разрушить, и смести все на своем пути, и унести тысячи и тысячи человеческих жизней…
Если бы Надежда могла знать или хотя бы доверяла предчувствиям, она бы ни на миг не расставалась со своим возлюбленным, все концерты свои забросила бы, забыла бы славу, для него одного бы пела, рук его из своих рук не выпускала, глаз своих от его глаз не отрывала… Но – не знала она, не могла знать! А предчувствиям до конца не верила, потому что всегда была храброй оптимисткой и старалась не поддаваться даже реальным страхам, не то что неосознанным, исподволь закрадывающимся в душу!
И вот она рассталась с Василием Шангиным и отправилась в очередное концертное турне…
"Поездка по Сибири всегда доставляла мне удовольствие. Была я там и зимой, и весной. Что за ширь необъятная. Зимой я любовалась уральскими грозными елями, которые покоились под снегами. На сотни верст ни одной души, ни одного следа – только сверкает алмазами белая могучая даль. Любуешься чистой красотой сибирской зимы и вдруг мелькнет в голове: «Что бы ты делала, если бы очутилась тут одна, да не в поезде, а в снежном поле или в тайге?» Весной я видела в Сибири такую красоту, что не могла от окна оторваться. Экспресс мчался между огромных кустов пионов, по пути расстилались ковры полевых орхидей, ирисов, огоньков. К сожалению, я молча любоваться не умею, все ахаю да охаю, и было, поди, утомительно соседям слушать мои аханья тысячи верст.
Когда я вернулась из Сибири и пела в Царском, помню, как Государь в беседе со мной осведомился:
– Ну, как вас принимали там? Я знаю, сибиряки хлебосольные, и меня они хорошо встречали.
Какое сравнение и какая святая скромность".
Тот концерт в Царском Селе был последним, когда Надежда пела для Николая II. Больше Государя она не видела никогда. Счастье, что мы не можем предвидеть неотвратимо надвигающееся на нас будущее.




























