355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Прокофьева » Плевицкая. Между искусством и разведкой » Текст книги (страница 4)
Плевицкая. Между искусством и разведкой
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:34

Текст книги "Плевицкая. Между искусством и разведкой"


Автор книги: Елена Прокофьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

В Царицыне это было, они тогда пели в ресторане Ракитского. И программа-то была обычная. И одеты были в обычные черные свои платья с белыми кружевными воротниками. В общем, все – как всегда. Дежку, правда, поставили одной из трех солисток: исполняли какую-то песню "на голоса" – ее голос был самым низким, а сама она была из солисток самой юной… И самой привлекательной, за счет деревенской своей полноты и свежести. После концерта некоторым из "кафешантанных барышень" присылали букеты цветов и коробки с конфетами или пирожными, к которым прикреплялись записочки… После прочтения коих удостоенные цветов "барышни" быстренько пудрились, подправляли прическу, брызгались духами и – исчезали на всю ночь. А Дежку и нескольких столь же юных Александра Владимировна спать гнала.

А в тот вечер, не успели певицы разойтись, появился за кулисами высокий худой старик, по одежде – купец, борода до пояса, весь облик такой степенный, лицо благородное… Подошел к Дежке, заговорил ласково, называл "дочкой" и очень хвалил ее пение. Дежка от похвал его, конечно, расцвела. И, когда старик принялся просить ее спеть для него – для него одного и чтобы без хора, по-простому – она, ничего дурного не заподозрив, согласилась.

Как назло, Александры Владимировны рядом не было. А из тех, кто был, никто и не подумал предостеречь девочку. Думали, наверное, что она сознает вполне, на что идет и ради чего. Старик-то одет хорошо был, и на жилете блестела цепь от часов – золотая, толстенная, с брелоками.

Сначала старик хотел, чтобы Дежка к нему домой ехала и там пела, но Дежка сказала старику, что хозяйка хора никуда уезжать строго-настрого не велит. Тогда старик заказал кабинет в том же ресторане. Принесли фрукты, пирожные, вино. Пирожные такие Дежка прежде только в витринах кондитерских магазинов видела, да и фруктов экзотических, персиков да винограда, пробовать ей не доводилось: разве что мать принесет с ярмарки фунтик засахаренных винных ягод да и раздаст каждому по ягодке, как конфеты.

Старик угощал, как и положено доброму хозяину-хлебосолу. Особенно вина выпить уговаривал. Но Дежка больше стаканчика никогда не пила. Стаканчик красненького даже матушка Акулина Фроловна по праздникам выпивала… Наконец, Дежка решила, что пришло время отблагодарить за угощение, да и час был поздний, устала она. Спросила: каких песен хочет гость – русских, цыганских или опереточных? Вместо ответа старик накинулся на нее, обхватил жилистыми руками, принялся тискать, целовать, полез за корсаж и все бормотал: "Я ж озолочу тебя, дура, озолочу, я богатый!" Дежка с перепугу даже голоса лишилась, но отбивалась яростно. Как ни силен был старик, с крепкой деревенской девчонкой сладить не удалось. Он еще силился удержать ее, говорил, что квартиру ей снимет, платьев накупит, денег даст… Но тут Дежка опомнилась от первого испуга и, видя, что из порванного лифа у нее виднеется голая грудь, заголосила что было сил! Крики ее переполошили людей в зале, в дверь кабинета принялись стучаться. И тогда старик побагровел, полиловел даже как-то от ярости и принялся хлестать Дежку по щекам, бить кулаками по голове, кричал всякие слова бранные, половину ид которых Дежка даже и не понимала… А потом распахнул дверь и вытолкнул растерзанную, зареванную Дежку прямо в зал! Да еще напоследок кулаком по спине стукнул и еще раз, уже прилюдно, "дурой" обозвал! Дежка, плача, сжимая обеими руками разорванный лиф, опрометью бросилась прочь. А вслед ей несся громовой хохот – весь зал смеялся! И она не знала даже: над ней смеются или над стариком.

После всю ночь она уснуть не могла. Трясло ее, плакала от обиды и отвращения. Все вспоминались поцелуи старика… Сухие, будто мертвые, губы и колкая борода… "Кафешантанные барышни" утешали ее, как умели, наливали ей валериановых капель, давани горячего молока. Кто-то, конечно, позлорадствовал, кто-то назвал "дурой, счастья своего не увидавшей" – старик-то был богатый, всем известный купец, баржами владел! Но в основном даже самые падшие жалели девчонку, попавшуюся по деревенской наивности своей.

На другой день сам Ракитский, хозяин ресторана, выговорил Александре Владимировне за поведение ее "барышни", оскорбившей одного из самых почтенных посетителей ресторана. Александра Владимировна извинялась, оправдывалась: дескать, девочка глупенькая, неопытная, не поняла намерений гостя, испугалась… Но Ракитский все равно остался недоволен. И порекомендовал Александре Владимировне впредь брать в хор только "понятливых" барышень.

А Дежка в этом ресторане больше не пела. Она вовсе нигде не пела, весь день в номерах отсиживалась, чиня подругам платья и белье, покуда Липкины нового контракта с каким-то театриком не подписали. Не могла она выйти к этим людям, среди которых мог быть старик… Или те, кто видел, как убегала она в порванном платье и с растрепавшимися волосами…

После этого случая у нее даже мысль была – домой вернуться. Но потом Дежка поняла: нет пути назад. Не примут ее теперь ни в монастыре, ни в Винникове. Только родных позорить и себя на муку обречь. Для винниковских она теперь – падшая.

"Арфянка". Если даже сестрица Дунечка подозревает в дурном… Нет, возвращаться ей нельзя. Да и не сможет она жить прежней жизнью после всего, что пережила и перевидала! Она же в неделю без хора соскучится!

И она осталась. Только впредь осторожней была и все попытки любезностей со стороны незнакомых мужчин пресекала сразу же, вне зависимости от того, сколь порядочными и благонамеренными эти мужчины ни выглядели. И цветов не брала. И конфет не брала. Ничего не брала. Накрепко ей стариковы фрукты с пирожными запомнились…

"Я теперь вижу, что лукавая жизнь угораздила меня прыгать необычайно: из деревни в монастырь, из монастыря в шантан. Но разве меня тянуло туда чувство дурное? Когда шла в монастырь, желала правды чистой, но почуяла там, что совершенной чистоты-правды нет. Душа взбунтовалась и кинулась прочь.

Балаган сверкнул внезапным блеском, и почуяла душа правду иную, высшую правду – красоту, пусть маленькую, неказистую, убогую, но для меня новую и невиданную.

Вот и шантан. Видела я там хорошее и дурное, бывало мутно и тяжко душе – ох, как! – но "прыгать "-то было некуда. Дежка ведь еле умела читать и писать. Учиться не на что. А тут петь учили. И скажу еще, что простое наставление матери стало мне посохом, на который крепко я опиралась: «голосок» мне был нужен, да и «глазки» хотелось, чтобы тоже блестели…

Из Царицына мы потянулись в Астрахань. В самом конце сезона, когда мы собирались уже на зиму в Киев, в «Аркадию», у нас случилось несчастье: милую Александру Владимировну украли, ну да, просто украли. Только много позже выяснилось, что ее украл богач, перс, и увез на своей яхте в Баку. Лев Борисыч Липкин, горячо любивший жену, едва не кончил самоубийством, дамы вовремя досмотрели. Об Александре Владимировне не было ни слуху ни духу, и без нее мы перебрались в Киев".

Следов Липкиной так сыскать и не удалось. Никогда не узнала Дежка, как прожила и где окончила свои дни ее добрая наставница. Это было печально, страшно, но совсем неудивительно для того времени.

Случалось, даже барышень из богатых семей, отдыхавших на собственных дачах в Крыму, похищали и продавали в турецкие гаремы. Сейчас это кажется романтикой голливудского кино, а еще в начале нашего века было реальностью. Иногда увозили силой. Иногда сманивали деньгами. Случалось, обещали какую-нибудь хорошенькую блондинку из "падших" пристроить в пользующийся "хорошей" репутацией "веселый дом", а отправляли куда-нибудь за море, в вечное рабство… А бывали и "профессиональные соблазнители", обольщавшие вполне приличных барышень обещанием жениться, увозившие вроде как под венец и к взаимному счастью, а на самом деле к перекупщику, который вывозил девушку за границу: в обычный бордель таким путем женщину поместить было невозможно – бордели контролировались полицией, и силой никого там удерживать не смогли бы. А вот довезти одурманенную морфием девушку до морских берегов и погрузить на яхту… Сколько было таких случаев! Русские женщины были красивы и пользовались успехом у поставщиков "живого товара" в гаремы Самарканда, Бухары, Хивы, Стамбула и даже далекого Тегерана… Иногда этим несчастным удавалось бежать и укрыться за стенами русского посольства. Но такие случаи были редки. Эту проблему "поднимали в прессе", журналисты писали гневные статьи, но бороться с этим явлением в те времена было так же бесполезно, как теперь бороться с наркоманией или организованной преступностью.

Дежка очень любила Липкину – даже больше, чем родных сестер. Долго горевала… Но горе-то оно горе, а надо было как-то жить дальше, уже своим умом, потому что других покровительниц и защитниц кроме Александры Владимировны в хоре у Дежки не было. Зато соперниц и завистниц хватало… Только и жди подвоха! Только и знай, что огрызаться!

И снова потянуло Дежку на родную сторонку, домой, к матушке… И снова остановил все тот же страх: не примут ее винниковские. Засмеют. Опозорят. Чего ей делать в деревне? От работы она отвыкла… Да и замуж ее уже никто не возьмет. Не поверят, что соблюла себя!

А она ведь соблюдала себя так строго! Не то что "кабинетных встреч" с цветами и конфетами – даже "по любви" Дежка ни с кем не встречалась. Уж романы-то случались даже с теми из кафешантанных, которые считали себя порядочными и ни на какие посулы не покупались, живя во имя служения чистому искусству! И романы эти никогда не ограничивались платонической возвышенной любовью: нет, это были бурные страсти, порой с весьма заметными "последствиями". Иные даже замуж выходили, венчались: им Дежка завидовала. Но это – редко. Чаще просто переезжали к возлюбленному, а то и уезжали вместе с ним, если это был актер какого-нибудь из вечно гастролирующих театров. Случалось, возлюбленный в последний момент сбегал, и "барышня", плача, собирала свои немудреные пожитки и переезжала из гостиницы, где жили остальные кафешантанные, в съемную комнатку: ожидать рождения ребенка. Чаще, правда, от беременности удавалось избавиться. Плод или "вытравляли", вызывая выкидыш какими-нибудь ядовитыми аптекарскими составами, или прибегали к услугам акушерок. "Вытравлять" считалось безопаснее, хотя нередко после подобного мероприятия "барышня" принималась болеть и дурнеть лицом: состав разрушал почки и печень. Но при Дежке никто хотя бы не умер непосредственно от "вытравления"… А вот после визита к акушерке – когда "вытравить" не удалось – умерла одна славная девушка, Дежкина ровесница. Умирала она тяжело, мучилась, горела, бредила. "Барышни" по очереди сидели с ней, подавали ей пить, прикладывали холодные компрессы на лоб и на живот, опускали ее руки в мисочки с колотым льдом: считалось, таким способом можно сбить жар. Но за доктором не посылали до последнего: боялись, что из-за подпольного аборта будут неприятности… Послали все-таки, когда больная совсем плоха стала. Ее отвезли в больницу. Когда подняли с кровати, оказалось – тюфячок под ней насквозь пропитался кровью. В больнице девушка умерла.

Дежка после этого страшного случая еще крепче утвердилась в добродетели. Хотя, конечно, наслушавшись разговоров, которые велись между кафешантанными барышнями, она тоже начала было мечтать о чем-то таком… Романтическом… Но мечты оставались только мечтами.

Правда, один раз Дежка почти влюбилась: в актера провинциального театра – молодого, красивого, очень обходительного, выступавшего на сцене в ролях jeune premier (героя-любовника) и имевшего неизменный успех среди провинциальных светских львиц бальзаковского возраста. Актер был уверен в своем великом предназначении, презирал убогое настоящее и более всего любил поговорить о будущем: каким оно ему представлялось. Называл себя "новым российским Кином". Кто такой этот Кин, Дежка и представления не имела, но в будущее величие нового знакомого уверовала сразу и без сомнений, чем совершенно подкупила его. Но развития их взаимоотношения не получили: актер имел суперсовременный взгляд на взаимоотношения полов, то есть жениться он не собирался, особенно на полуграмотной кафешантанной певичке из деревенских. И кончилось все весьма плачевно: после очередной попытки обольщения разгневанный неудачей, он обозвал Дежку "деревенщиной". За что был удостоен такой крепкой оплеухи, что самой же Дежке и пришлось посылать в аптеку за льдом, чтобы остановить кровь, текущую из носа незадачливого ухажера. Больше, разумеется, они не встречались. И, если бы у Дежки спросили, она бы даже и объяснить не смогла, что именно так обидело ее в этом слове "деревенщина". Ведь действительно же она из деревни! А значит, действительно "деревенщина"! Однако обиделась… И больше "романов" у нее не случалось – до самой встречи с будущим ее мужем, польским балетным танцором Эдмундом Плевицким.

Муж похищенной Липкиной с горя запил, и к концу сезона хор распался. Всех, кто сам себе места не нашел, Липкин пристроил в польскую балетную труппу Штейна, которая как раз тогда приехала на гастроли. Девушки радовались, что довелось поступить в такую престижную труппу, где танцевали артисты Варшавского правительственного театра: прима-балерина Завадская – она в ту пору была уже не молода, но все еще знаменита – и первые танцовщицы Згличинская, Токарска, танцоры Бохенкевич, Устинский и Плевицкий. Эдмунд Плевицкий. Будущий муж Надежды.

Впрочем, бывших кафешантанных из хора Липкиной ставили в самые последние пары, ибо танцевать они не умели: от них требовалось только покачиваться в такт музыке, взявшись за руки. Но с ними занимались, учили основам балета, благо в ту пору балет от нынешнего сильно отличался, и танцовщица должна была не порхать и парить над сценой, а просто принимать красивые позы и переступать ножками, поднявшись на носочки.

Матери Дежка писала часто, и с большим трудом удалось ей объяснить Акулине Фроловне, "что за птица балет".

Глава 3
МУЖНЯЯ ЖЕНА
I

Как и многие известные в истории обольстительницы, Надежда Винникова красавицей не была: лицо у нее было самое обыкновенное: круглое, скуластое, со вздернутым носом, ярким сочным ртом и небольшими, раскосыми, очень живыми и блестящими глазами – распространенный крестьянский тип. Великолепны были ее тело, смоляная коса, белизна кожи и нежный, свежий румянец – «будто роза в молоке», говорили о ней, – но все-таки и в этом не было чего-то уникального, не из-за этого привлекала она все взгляды, где бы ни появлялась: на освещенной сцене провинциального театра, в столичном концертном зале, или на масляничной ярмарке зимой, или жарким полднем на пыльной, сонной улице малороссийского городка. Было в ней что-то особенное, какой-то внутренний огонь, нечто неотразимое, наповал сражавшее любого, стоило ей только пожелать. И так всю жизнь, до самой смерти: в нее влюблялись лучшие мужчины, а женщины – возможно, тоже лучшие и более нее достойные внимания лучших мужчин – рядом с ней как-то меркли, поэтому у нее подруг-то и не было. Только в детстве. А как выросла, как проявилось в ней вот это самое неотразимое, запылал скрытый пламень в раскосых хитрых глазах, в крови, под белой нежной кожей, – так сразу утратила она расположение своих сверстниц, и тех, кто чуть старше, и даже тех, кто моложе. Зато мужчин возле нее всегда было много. Мужчины ее любили, опекали, заботились, аплодировали в концертных залах, забрасывали цветами, или просто оборачивались ей вослед, когда она проходила по улице, стуча каблучками и игриво змеясь всем полным, ладным телом.

Сейчас она спешила на почту, быстро и мелко семенила, потому что платье на ней было узкое, обтягивающее как перчатка, что препятствовало нормальному шагу. Сшито платье было еще в Киеве, по французскому журналу, по последней моде: платье – узкое, рукава – широкие, и черная бархатная аппликация по розовому шелку (самое модное сочетание цветов в этом сезоне), и крохотная, но очень высокая и сложно декорированная шляпка с коротенькой вуалеткой, накрахмаленной и откинутой вверх – Надежда так и не привыкла смотреть на мир сквозь кружевную сетку, а от солнца заслонялась кружевом зонта, и на руках у нее были перчатки, и крохотный ридикюль, вышитый бисером, висел на запястье. В общем, Надежда не поскупилась, чтобы выглядеть настоящей барышней, как будто из благородных. В конце концов, она – актриса. И должна выглядеть соответственно, то есть шикарно. Даже если вышла из гостиницы только для того, чтобы проверить, не пришло ли для нее письмо и никаких других дел в городе не имеет. Что поделаешь – положение обязывает! И потом, не висеть же такому замечательному платью в шкафу. Оно же вот-вот из моды выйдет, и не его вина, что труппа застряла в этом жалком городишке, где и развлечений-то нет никаких, кроме музыки в парке и их же спектаклей!

Письма из Винникова, от матушки, Надежда давно ждала: все на почту бегала, боялась, что заваляется, затеряется заветный конвертик, а театр вдруг сорвется с места, как бывало уже не раз, взметнется перелетной птицей и вновь примется кружить над землею русской бескрайнею, покуда не выберет себе новый город для "гнездования". А письмо (без адреса, на имя Надежды Винниковой, актрисы Варшавского правительственного театра, а собственно, на имя театра отправленное) покуда-то вслед полетит, и догонит ли, не затеряется ли по дороге? Очень даже может затеряться. И снова придется писать матушке, и ждать ответа, и снова тревожиться. Да и для матери письмо написать – целая история, потому как она писать не умеет, и сестры, хоть и читают по складам, тоже буквы неловко выводят, просить кого-нибудь из односельчан придется, а с таким деликатным делом не всякому доверишься, и так о младшей дочке ее много всякого болтали, будто о какой непутевой. Впрочем, какой же она была, если не непутевой? Самая непутевая и есть! По крайней мере крестьяне-то, весь свой путь от колыбели до погоста знавшие заранее, согласно дедовским заветам, рассчитавшие, должны считать непутевой Дежку Винникову, потому как непонятен им путь ее и цель туманна. Для них песни петь – обряд, да еще забава, для нее – жизнь и труд. Но им наверняка это странным кажется. Чтобы за песни – платили? Чтобы пением – жить? Бедная матушка! Чего только не пришлось ей натерпеться, наслушаться! И вот теперь – снова: дочка благословения просит, вроде бы хорошо, что честь по чести в брак вступает, как другие, не хуже других, и болтать дурного меньше станут, когда узнают в деревне, что Дежка Винникова замуж вышла! Но за кого, за кого замуж!!! За иноземца, иноверца, актера, который пляшет для чужой забавы и этим живет! И на свадьбу даже в родную деревню приехать не хочет, и приданое, за много лет для младшенькой дочки накопленное: и холсты льняные, и десять попон шерстяных, и покрывало, а главное – шесть пуховых подушек, столько ни одной из сестер не было! – зря ведь приданое пропадает, в сундуках пролеживает. Не приедет Дежка за приданым! Да и не нужны Эдмунду Плевицкому ее подушки.

Надежда только представила, как вручает надменному грациозному Плевицкому свой сундук – и шесть подушек сверху! – и не смогла сдержать смешка, но тут же опомнилась, испугалась и перекрестилась: примета известная – нельзя смеяться, когда к серьезному готовишься, а то всю удачу прохохочешь! В дверях почты постояла минутку в трепете, сложила зонтик – и шагнула внутрь, в духоту и пыльно-бумажный запах.

В зале было пусто – в такой час люди почтенные дома почивают после сытого обеда, – и за конторкой скучали только двое служащих: тоненький паренек в тщательно отглаженной форменной тужурке и такая же тоненькая, но слегка увядшая барышня в темной юбке и белой блузке.

Когда Надежда вошла, привнеся с собой в тишину – шуршание шелковых юбок, в пыльно-бумажную духоту – сладкий запах туберозы, своих духов, – паренек полыхнул на нее вос-торженным взглядом, густо покраснел и принялся пощипывать свои реденькие усики: Надежда, чуть не каждый день ходившая на почту, боялась, как бы он себе усы не повыдергал.

Барышня же смерила ее презрительным и завистливым взглядом: Надежда думала, что барышня завидует ее платью и шляпке (наряд и впрямь был дивный, она сама себе завидовать готова была), ну а презирает, верно, за простонародное произношение.

– Письмо для артистки Винниковой из деревни Винниково? – с притворной любезностью, ехидно спросила барышня.

Надежда нахмурилась. Она не понимала, почему ее фамилия – вернее, то, что фамилию она носит по названию родной деревни, – вызывает у барышни такое насмешливое презрение. У них в деревне все носили фамилию "Винников" или "Винникова". И ничего такого странного или стыдного Надежда в этом не видела. Она из Винникова – значит, она Винникова! Чудная какая барышня. Хотя в городе таких барышень много. Наверное, от душного воздуха они такими становятся. Вон, какая эта худая да бледная. Потому и вредная.

А может, ее смешит, что у артистки такая простая фамилия? Вообще-то действительно артисты чаще всего брали себе псевдонимы – красивые, сложные, а то и двойные, и обязательно с окончанием на "ский", чтобы по-благородному звучало. Надежда когда-то думала взять себе псевдоним. Но так и не придумала ничего оригинального. И оставила эту идею. В конце концов, она ведь не артистка, а певица! И не солистка пока еще. И без псевдонима прекрасно обходилась. А теперь, ежели матушка благословение даст на их брак с Плевицким, Надежда его фамилию возьмет, и будет красиво и по-благородному, и почти как псевдоним: Надежда Плевицкая.

– Есть для вас письмо, – с робкой улыбкой сказал юноша за конторкой.

Надежда схватила письмо, развернула. Узнала почерк сельского учителя Василия Гавриловича, улыбнулась: видно, поборола мать свою робость перед "грамотеем" – и правильно сделала, потому что Василий Гаврилович наверняка уж не станет сплетничать и злословить о непутевой. Пробежала глазами строчки. И вздохнула с облегчением – так глубоко, что чуть было не треснул тесно облегающий лиф: матушка благословила!

Прижимая письмо к груди, вышла Надежда из здания почты, не заметив в своей радости, каким тоскливым взглядом проводил ее юный почтовый клерк. Так спешила, что позабыла даже зонтик раскрыть, так и несла его в руке. До театра она вприпрыжку шла – не бежала только потому, что сознавала неуместность и неприличие такого поведения, да еще башмаки модные узконосые очень уж жизнь осложняли: детство в лаптях проходила артистка правительственного театра, и теперь больно и неловко было ногам, втиснутым в "трубочки" из жесткой полированной кожи.

Репетиция к вечернему спектаклю уже началась: на сцене под звуки старого репетиционного рояля и под ритмическое постукивание тросточки балетмейстера две молоденькие балерины-полячки, Згличинская и Токарска, представляли па-де-труа с солистом Эдмундом Плевицким – грациозно сплетались гибкие руки, изгибались талии, вздымались сухощавые мускулистые ноги. Надежда села в первый зрительский ряд и принялась ждать: ей казалось, сегодня репетиция особенно затягивалась, танцоры двигались лениво, как под водой, а фальшивые звуки рояля терзали нервы. Она ерзала от нетерпения на месте, не замечая даже, что мнет свою роскошную юбку (обычно Надежда бывала аккуратна – садилась на краешек, изящно подхватив и расправив складки ткани!), и то складывала письмо, то расправляла его на коленях – балетмейстер сердито оглядывался, слыша хруст бумаги, но Надежда совершенно не замечала его неудовольствия. Влюбленными глазами смотрела она на Плевицкого: как красиво склоняет он стан к одной из партнерш, как ловко подхватывает другую, как горделиво откидывает голову – солнечный луч, косо падающий на сцену, высвечивает точеный четкий профиль, золотит убранные под сетку кудри. Вечером Эдмунд смажет волосы бриллиантином – чтобы блестели во время спектакля. А моет их каждый день! И душит одеколоном из хрустального флакончика со смешной резиновой грушкой.

Сидя в зале и глядя на сцену, Надежда вспоминала запах одеколона Плевицкого и вздыхала от счастья, разглаживая ладонями письмо.

Матушка дала благословение! Им с Эдмундом можно будет пожениться!

Они уже почти целый год любили друг друга, но, не в пример другим театральным барышням, Надежда себя соблюдала в строгости и неизменно запирала на ночь дверь своего номера.

В театре нравы вообще-то вольные царили, даже понятие такое было "театральная жена". Как говорил один из героев Куприна: "Мы – свободные художники, а не чиновники консистории и потому никогда не прикрываем наших отношений к женщине только обрядовой ложью-с. У нас любят, когда хочется и сколько хочется. А театральная жена – только термин. Я так называю женщину, с которой меня кроме известных физиологических уз связывают сценические интересы…"

Но Надежда Винникова никак не желала допустить в свою жизнь "физиологических уз" вкупе со "сценическими интересами". Ей нужен был "честной венец", чтобы стыдно не было. Не только перед матерью и винниковскими, а и перед самой собой. Так уж она была устроена и воспитана. "Физиологические узы" как раз представлялись ей чем-то малоприятным – приходил на память тот старик-купец, а потом тот молодой актер, который мнил себя "новым Кином"… В общем, ничего хорошего. И к любви – той любви, которую питала она к Плевицкому. – те гнусные "физиологические узы" никакого отношения иметь не могли. Потому как после "честного венца" "физиологические узы" становятся нормальным супружеством, от которого дети родятся. Выйти замуж за Эдмунда она была согласна. Правда, он очень долго не предлагал ей законного супружества… Но Надежда думала, что он от стеснительности медлит. Он же такой деликатный! Главное – чтобы матушка благословила ее на брак: тогда чисто все будет, без греха… И глазки не потухнут, и голосок не пропадет!

Эдмунд Плевицкий, будучи влюбленным не на шутку, видя неприступность ее добродетели и отчаявшись окончательно, сделал наконец ей предложение.

И матушка дала благословение на их брак!

Правда, матушка велела, чтобы все было по чести, чтобы венчались в церкви, и очень переживала, что Плевицкий – иноверец. Если бы она узнала, что он вовсе в Бога не верует, она бы переживала еще больше. Вообще-то в таких случаях – когда один из брачующихся был православный христианин, а другой католик или лютеранин – обряд венчания совершался в двух церквях сразу: сначала – в православной, затем – в костеле или в кирхе. Надежде, пожалуй, страшно было бы войти в чужую церковь – хотя ради Эдмунда она, пожалуй, решилась бы – но, к счастью, он не настаивал на венчании по католическому обряду. А на территории Российской империи законным признавался только брак, совершенный в православной церкви, – потому этот обряд и справлялся первым. Жалко, конечно, что настоящей свадьбы, как в деревне – с песнями, с играми, с приданым, с поезжанами, со сватами и подружками-игрицами, с долгим свадебным застольем, – у нее не будет. Как-то за все годы в театре она подружками не обзавелась, а если и были барышни, с которыми Надежда в добром знакомстве состояла, все равно – городские они, деревенских обрядов не знают. Не самой же себе петь жалельные и величальные?

Балетмейстер объявил перерыв, и Плевицкий, вытирая полотенцем лицо и шею, спустился со сцены в зал – к Надежде.

– Что, Надя?

Он произносил чуть-чуть неправильно, с мягким "д", что получалось почти "Надья", но не совсем так, а все-таки как-то по-иностранному, по-благородному. Надежде очень нравилось его произношение – "интриговало", и она замечала, что в ее присутствии Плевицкий усиливает свой акцент, хотя с другими говорит почти совсем чисто по-русски.

– Матушка благословение дала, – прошептала Надежда.

– Ну, вот и радость нам, – улыбнулся Плевицкий. – Через неделю в Киев возвращаемся. Вы здесь венчаться желаете или до Киева ждать будем?

– Да уж довольно мы ждали, – лукаво улыбнулась Надежда, опуская ресницы.

В поезд она садилась уже Надеждой Плевицкой.

II

Прежде ездила она в вагоне с другими «барышнями», но в этот раз Плевицкий разорился на отдельное купе в первом классе – с отдельной дверью, с мягкими, бархатом обитыми диванчиками, с плафоном лампы в виде тюльпана из матового стекла, с плотными шелковыми шторками, за которыми можно было спрятаться от всего мира. Надежда сразу же задернула шторки, лампу зажгла – «уют навела», – и до самого вечера они болтали, смеялись, на станциях выходили, чтобы купить ягоды, молоко, пирожки.

Когда-то сама Надежда – маленькая – стояла на станции с пирожками, ждала единственного поезда, рано утром проходившего, и предлагала пирожки "господам", выглядывавшим из купе. Тогда поезда казались ей чудом из другого мира, она и мечтать не смела, чтобы самой на поезде ехать, да и страшно "на чугунке": гремит, горит, дымит, и паровоз – черное чудовище. А теперь вот выходила из дверей отдельного купе и покутит пирожки да ягоды у босоногих девчонок в латаных платьицах и широких материнских платках, покупала даже больше, чем они с Плевицким могли бы съесть: она была счастлива сейчас, и ей хотелось поделиться своим счастьем со всеми на свете – и с этими босоногими девчонками тоже. С ними – особенно. Она словно с самой собой – маленькой – делилась счастьем.

Потом, когда ночь пришла и Плевицкого потянуло ко сну, Надежда вдруг распахнула шторки, взглянула в черноту окна, зеркально отражавшего их купе, озаренное желтым светом, и погасила лампу. Стекло тут же стало прозрачным, и Плевицкий увидел пустынную черную степь, над которой в пустынном черном небе плыла луна – ровный белый диск в вуали легких облачков. Пейзаж скучный, если не сказать – жуткий, но Надежда засмотрелась, задумалась, подпирая рукой щеку. Плевицкий пытался отвлечь ее от созерцания, обнял игриво – она отмахнулась и продолжала смотреть в окно поезда. Обиженный, молодой муж улегся спать на бархатном диванчике.

А Надежда смотрела на пустошь, озаренную призрачным лунным светом, и думала о русалках, играющих на берегах речек; о холодных утопленниках, что выходят в этот час из поглотивших их вод; о душах некрещеных ребятишек, порхающих в ветвях деревьев; о леших, сбивающих путников с дороги; о прекрасных пышнотелых болотницах, что сидят на листьях кувшинок и завлекают неосторожных охотников сладким пением; о страшном Волчьем Пастыре, который в этот час собирает в лесах свой лютый народ; о вдовах, потерявших себя, что в ночь ждут полюбовника – Змия Огненного, ждут с горячечным нетерпением, хоть и знают, что иссосёт-истомит, насмерть ласками уморит; о ведьмах, творящих колдовство, порчу наводящих, рожь свивающих в жгуты лунной ночью, когда честные христиане по домам сидят, спят давно. Вся та сладкая жуть, о которой так любо было думать в детстве, лежа на теплой лежанке, под боком у матушки или сестрицы, когда дверь на замке и собака настороже, – все те страшные рассказы, которыми пугали и забавляли деревенских детишек старики, вдруг вспомнились, нахлынули сейчас, при виде луны, плывущей над чужой, иссушенной степью. Вагон слегка покачивался, и так уютно и тепло было в купе, и так приятно думать о всяком жутком… Как в детстве: прижмешься к отцу на печке – и думаешь, как там сейчас на освещенном луной погосте…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю