Текст книги "Молитвы человеческие"
Автор книги: Елена Черкашина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Суд Божий
С началом зимы кладбище опустело. Перестали приходить немногочисленные посетители, родственники усопших, поредели ряды калек и нищих, стоявших в карауле у ворот, да и сам смотритель уже не так часто появлялся здесь, оставив наблюдать за порядком отставного солдата, который сидел в сторожке, почти не выходя из неё и греясь у натопленной печки. Замели пороши, загудели студёные вьюги. Засыпало снегом могилы и кресты. Примёрзшие к земле деревья съёжились от несносных морозов. Только юркие сороки да старый ворон с поломанным клювом хозяйничали здесь с утра до вечера, наполняя воздух хриплыми гортанными криками.
Шли дни. Зима ликовала. Неизвестно откуда, ведомый только птицам и вездесущему ветру, на кладбище объявился новый жилец: оборванный, грязный, донельзя исхудавший подросток. Пугливо озираясь, хоронясь от сторожа, он растолкал дверь давно заброшенной землянки, протоптал сюда еле заметную тропку и остался жить. Ранним утром свирепый холод выгонял его из убежища; мальчуган стремительно выскакивал и пулей мчался на рынок, где совершал чудеса ловкости и изворотливости, пытаясь выжить. Он воровал всё, что попадалось под руку: пирожки, ещё тёплые, восхитительно пахнущие дымом, яблоки с блестящими боками, свежие ватрушки, и, если повезёт, круглый, пышный, ароматный кулич. То тут, то там мелькали его взлохмаченные вихры. Знали, знали кумушки его проворство, стереглись, но разве убережёшься, коль так неприметен он, так худ и мал ростом! Ловко ускользнув из рук городового, мальчишка торопливо набивал живот и исчезал.
Никто и не догадывался, куда лежал его путь, где этот босоногий оборвыш без дома и родни проводил большую часть своей жизни. А он, плотнее завернувшись в лохмотья, упрямо наклонив голову навстречу ветру, шёл в противоположную часть города, туда, где далеко на холме, высокие и грациозные, раскинулись особняки богачей.
Всё тут пленяло и манило его. Дворцы, окаймлённые великолепием садов, уходящие в небо колонны, ажурные переплетения окон, звонкость изящных карет, поджарые лошади с гибкими шеями. Вжавшись всем телом в ограду, почти незаметный из-за ужасающей худобы, он долго и молчаливо наблюдал эту удивительную, чудную жизнь.
Трепетным взором ловил он каждый жест, каждый звук, каждое слово.
Вот юная барышня едет кататься. Лёгкие сани весело скользят по мостовой, кучер укутан в тулуп и неповоротлив, как снежная баба. Она розовощёкая, свежая, мороз и ветер не пугают, а забавляют её. Поворачивает голову в шляпке, и волосы колечками вьются вокруг тонкой шеи. Маленькой ручкой в перчатке машет маменьке, та наблюдает в окно и тоже машет в ответ. Солнце бьёт по стёклам, воздух напоен запахом духов. Лошадь слегка приседает и трогает. На лице барышни – безоблачное счастье!
Ах, как больно, как сладко на это смотреть! И отчего-то кажется, что все эти лица и эти дворцы уже знакомы ему. Как будто из давнего сна всплывают картины. Мелькают роскошные залы, как ему грезится, его собственного дома. Говор слуг и запах натопленных с утра печей. Рисунок ковров пестрит, расплывается под ногами, мебель в прихожей отливает синим шёлком. Перед внутренним взором – комната, светлая, пронизанная солнцем. Это – его комната и его книги расставлены на столе. Его заставляют учиться, и к нему приходит учитель, всегда недовольный тем, что ему никак не удаётся выговорить это смешное, картавое французское «р».
Картины плывут, становятся ярче, и вот он, почти не дыша, не чувствуя ни холода, ни ветра, вновь и вновь переживает эти грёзы. Откуда они? Он не знает, но давно придумал простое объяснение: сны! Да-да, это во снах явились ему все чудеса: и слуги, и яства на пышном столе, и, конечно же, мама. О, мама! Грустное, нежное, прекрасное видение! Черты лица ускользают, но рост, цвет её платья – фиолетовый, тёплый. В тишине сумерек мама зажигала свечи. Она любила это делать сама, будто в зажигании свечей было что-то, дающее жизнь.
Грёзы обрываются, видения исчезают. Леденящим ветром, синим студёным вечером действительность возвращается к нему. Он озирается: где я? Неслышно бредёт обратно, пробирается в логово, как одинокий волчонок. Долго жуёт кусочек промёрзшего хлеба, а затем, раздувши угли, сквозь дремоту любуется их трепетным голубоватым сиянием.
Утро выдалось чудное. Снег блестел, наполняя комнату белоснежным сверканием, солнце переливалось сквозь стёкла и утопало в пушистом ковре. Ещё не проснувшись окончательно, графиня поняла, что день будет восхитительный и что сегодня она непременно поедет проведать своего мальчика. Но самое удивительное: именно этим утром она ощутила странную безмятежность и лёгкость души, будто груз, давивший много лет, был смыт ушедшей ночью, и ничто внутри не терзало её. Опасаясь разрушить это хрупкое равновесие, прислушиваясь к нему и удивляясь, тихонько протянула руку и позвонила. Нарядная горничная, румяная, свежая, с видимым удовольствием пожелала хозяйке доброго утра, подала платье и, выслушав распоряжения насчёт цветов и коляски, ушла. Графиня же встала и принялась одеваться.
Бархатный халат фиолетового тона удивительно шёл к её слегка поседевшим волосам. Сидя перед зеркалом, женщина заколола их крупными шпильками, слегка пригладила выбившиеся пряди и только после этого пристально, глубоко взглянула в глаза отражению. Обычно именно там она видела эту неизлечимую, бесконечную, на веки вечные поселившуюся грусть. У сердечной боли были небольшие, но перерывы, иногда ей удавалось даже радоваться, например, как сегодня, неизвестно чему, скорее не происшествию, а нахлынувшему откуда-то ощущению счастья. Но глаза! Эти откровенные, всегда всё отображающие озёра души! Разве могли они лгать? И где же взять такую силу, чтобы смыть это страшное отчаяние, печатью застывшее в глубине зрачков?
Пальцы задрожали, и графиня поспешно отвернулась: не стоит позволять воспоминаниям вторгаться в это светлое утро, разрушая столь редкую гостью, радость. Для них время наступит позже, а сейчас… Сейчас нужно одеться и спуститься в столовую, где ждёт горячий кофе и где суета слуг и милый говор старой няни помогут немного отвлечься.
Не прошло и часа, как графиня стояла на крыльце. Наслаждаясь предчувствием чего-то радостного, неожиданного, она наблюдала, как девушка устилает мехом коляску, и, натягивая тонкие перчатки, любовалась изящной играющей лошадкой. Кучер не стал спрашивать, куда ехать, а увидев в руках хозяйки аккуратно завёрнутый от мороза букет, молча покатил за город.
Как и всегда, кладбищенская тишина поразила графиню особым, ни на что не похожим безмолвием. Звуки будто замирали здесь, поглощённые пронзающей всё вокруг глубокой скорбью. Много лет назад именно сюда привезла графиня своего мальчика, единственного сына, в котором не чаяла души. Никогда не думала, что сможет пережить такое. Но вот уж девять лет протекло, и девять лет встречают её всё те же томные, длинноногие ели.
У наглухо закрытых ворот клевала на снегу стайка воробьёв. Вспугнутые шорохом колёс, птицы встрепенулись и улетели. Графиня откинула мех, вышла из коляски, поискала глазами смотрителя. Ни души. Что же делать? Именно сегодня ей так нужно, так хочется свидания с сыном! Потопталась в нерешительности у ограды, как вдруг заметила, что между сугробами мелькнула чья-то голова.
– Эй! – крикнула она. – Подождите! Подите сюда!
Голова вынырнула ещё раз, и показался мальчишка. Бросив быстрый взгляд на сторожку и поняв, что никого, кроме него, на кладбище нет, он вразвалочку, сунув руки в карманы, подошёл к посетительнице. Графиня потеребила замок и, очевидно принимая подростка за помощника сторожа, попросила:
– Откройте, пожалуйста.
– Ключей нет.
– А где же смотритель?
– В город ушёл.
Пристальный женский взгляд остановился на лице мальчика. Несмотря на ужасную худобу, выдающиеся скулы и посиневший от холода рот, это лицо чем-то неуловимо напомнило ей другое: красивое, свежее лицо её сына. «Тех же лет», – отметила про себя. А вслух спросила:
– А кто же ты?
Вопрос поверг парнишку в замешательство, и он отвёл взгляд. Что-то кольнуло женщину в сердце. Она даже не поняла сразу что, но вот он ещё раз глянул куда-то вдаль, словно пытаясь найти ответ на вершинах сосен, и она догадалась: точно так же Серёжа, когда не хотел говорить правду, осматривал предметы в комнате, словно ища у них поддержки. Она улыбнулась мягко:
– Ну, не хочешь, не говори.
Он вскинул глаза, небо отразилось в них, и яркая голубизна омыла графиню с головы до ног. Словно тёплая волна приникла к сердцу. Ах, как это похоже на Серёжу, на его манеру вот так вдруг взглядывать, точно омывать родниковой водой!
Она придвинулась ближе, взялась за ограду, будто опираясь, но на самом деле желая лучше рассмотреть его. Лет десяти, одет ужасно, без шапки, и полуголые ступни торчат из рваных ботинок. Нет, вряд ли он помогает сторожу. Скорее, просто приблудился, и видно, что голоден.
– Твои родители, где они? – спросила.
– Умерли, – сухо ответил мальчик.
– А как же ты живёшь?
Он усмехнулся:
– Живу…
Графиня подумала, затем не спеша поискала в сумочке, протянула сквозь ограду купюру:
– Купи себе, пожалуйста, ботинки.
Он отпрянул, что-то гордое, королевское мелькнуло в глазах. Но деньги взял, помешкав, сунул в карман и собирался уйти, но она задержала его. Хотелось ещё о чём-то спросить, поговорить, да вот только о чём?
– Может быть, ты знаешь другую дорогу? – наконец, нашлась графиня.
Мальчишка вскинул глаза. Он знал! Но не хотел говорить.
– Там снегу много, – пробурчал.
– Ну, хорошо… – улыбнулась она и хотела идти, но что-то дрогнуло в груди, застонало, запричитало…
Внезапный порыв ветра ударил, запорошил глаза. Графиня прикрылась перчаткой и в эту минуту почувствовала непреодолимое желание обнять, прижать к себе незнакомого мальчика так, как прижала бы сына. Она смутилась, выпустила решётку и пошатнулась, на мгновение ей показалось, что сейчас потеряет сознание. Но свежий ветер охладил лицо.
Мальчик всё ещё стоял тут, как-то странно, не по-детски вглядываясь в неё. Она протянула руку сквозь железные прутья и погладила его по щеке. Повернулась и пошла. И всё время, пока шла от ворот к коляске, казалось ей, что сам сын смотрит ей вслед…
День шёл своим чередом: визиты, заботы, приехала подруга, долго болтала ни о чём, а заметив, что хозяйка не слушает, спросила:
– Катя, да ты здорова ли?
А ей хотелось плакать, и утренняя лёгкость сменилась приступом горя, тоски. Боль опять сжала сердце. Перед глазами стоял тот мальчик, его голые ступни и синий рот. Почему, почему она не поговорила с ним больше, не спросила, кто он, откуда, что делал на кладбище? К вечеру примирилась, свыклась с болью, а потом наступили сумерки, слуги разожгли огонь в печи, стало теплее и вроде бы легче. Но ветер за окном пугал, погода менялась, и нервы опять расшалились. Она едва поужинала и легла.
Отчаянно сопротивлялась графиня болезни, но, как видно, горячка, вызванная потрясением нервов, сломила её. Долгой, запутанной ночью металась она по постели, то вскакивая, то опять забываясь в зыбком сне.
Опять и опять мелькал образ Серёжи и всех картин, связанных с ним: ах, она уже забыла, каким он был тогда, ведь столько лет прошло, а он – мальчик, подросток, стройный и очень красивый, и золотые волосы сверкают огнём. Милый, родной, сыночек! Ты был рядом, и казалось, что так и должно быть, что так будет всегда, да разве и могло быть иначе? Ведь вон, другие дети живут, и переносят болезни, а мы так богаты, и доктор день и ночь не отходит от тебя, а все же далеко, далеко эта ужасная чернота, и она зовёт тебя, тянет и забирает от меня… Серёжа, Серёженька мой! Где твоя душенька сейчас? Бродит ли неприкаянная по свету, или уже нашла пристанище в светлом и чистом мире, обещанном нам всем?
И опять – зверская, страшная, адская мука: за что?! Что я сделала такого, что сына, единственного, забрала судьба? И как исправить это, если не возвращаются мёртвые, а жизнь так длинна, и нет тебя рядом, и уже никогда не будет?
Поднялась среди ночи, укуталась в тёплую шаль, прошла в кабинет, а там на стене – распятие. Долго смотрела в глубокие глаза, полные тоски. Ох, немилосерден Суд Божий, немилосерден! Самое дорогое, детей, забирает безвозвратно…
«Господи, помоги мне! Ты один всё знаешь! В Твоих руках и жизнь, и смерть наша. И как же так, что Суд Твой настиг меня так внезапно, обрушился всей тяжестью ужасной, непереносимой боли? Не спорю – виновата. Гордынею своею виновата, кичилась, что красива, богата, а вот вышло, что беднее любой нищенки. И будет ли мне помилование? Или же мука смертная день за днём, до самого конца?»
Долго-долго сидела в холодном кресле, всё глядела на мерцание свечи и уже собиралась встать, как вдруг – тихая мысль: «А ты милосердна ли?» Будто не сама подумала, а словно кто подсказал. И осталась, задумалась: «Милосердна ли я? Может, и нет». Закуталась плотнее и начала вспоминать все случаи, когда была недобра к людям. Случаев немного и было, всё больше по мелочам: когда на прислугу сердилась, когда на кучера. Но чтобы что-то крупное – нет, не припомнится. И вдруг…
Мальчик на кладбище, полуголый. Как она с ним обошлась? Милостыню дала – хорошо, а милосердие? Сама села в тёплую коляску и в дом уютный поехала, чай пить, обед есть, а что с ним – и не подумала. А ведь был, был ей знак: сына он ей напомнил, да разве как с сыном она с ним обошлась? Горячо ударило в сердце графини, глянула в сторону окна: вьюжит. Ночь холодная, ненастная. Милосердна ли я? Страшно ей стало. Дитя в сугробах замерзает, а она о немилосердии Божием судит. «Да как же я смею? – подумала. – Где же моя материнская правда, где сердце моё?»
Пошла к себе в комнату, мысли сбились, то приляжет на кровать, то опять поднимется. То хочет горничную звать, кучера будить, но всё что-то мешает, не решится, не знает, что делать, как поступить. А потом упала на колени и попросила: «Господи! У Тебя – правда, Ты мне и скажи, как быть, что делать, что чувствовать». И вслед за этим вдруг горько-горько расплакалась. И пока плакала, сердце смягчилось, расслабилось, нежным повеяло, и мальчик тот, на кладбище, уже не чужим, а родным показался. Да и какая разница, подумалось, что другая мать его родила, если все детки – это детки, а все матери – матери. И в моем сердце ещё так много любви…
Под утро забылась графиня. И во сне увидала: Серёжа идёт вдоль ручья среди мягкой травы под синью неземного неба. Смотрит на мать, глаза задумчивы, и говорит тихо-тихо: «Мама! Холодно мне, ноги босые, и кресты вокруг – жуть!»
Очнулась графиня, глаза распахнула. Серёжа во сне как живой, давно его таким не видала. Что-то о крестах говорил. Вдруг сильный порыв ветра ударил в окно. Вскинула голову: кладбище! Мальчик среди могил! Поняла, что ей сын сказать хотел. Не встала, вскочила: ехать!!! Сейчас же, сию минуту ехать, забрать, спасти! А в окне – всё замело, засыпало снегом, ночь напролёт вьюга бушевала. Смертный холод обуял графиню: только бы не поздно! Не своим голосом крикнула горничную: «Глаша, запрягать!»
Забегали, засуетились слуги, растолкали сонного кучера, а на улице ещё темно: раннее, раннее утро. Мигом оделась, схватила тёплый мех – для него, не для себя! – и заторопилась в коляску.
Скоро бежала лошадка, но вечностью показалась дорога! К счастью, сторож оказался на месте, удивился очень, принялся клясться и божиться, что никого, кроме него, на кладбище нет, а когда графиня расстроилась и чуть не заплакала от досады на бестолкового мужика, стал поглядывать странно: уж не спятила ли барыня? Кто ж в такую стужу по кладбищу разгуливать станет?! Вон солнце ещё и не взошло, едва светает! Но уговорила, пустил её якобы к сыну, а она вовсе и не к могиле пошла, а в те сугробы, откуда вчера мальчишка прибежал. И – нашла-таки, что искала! Узенькая, едва глазу видная тропинка стелилась меж надгробий. Подвела тропка к землянке, видит графиня: яма в снегу, дверь снегом замело. Помертвело сердце. Кучера своего кликнула, вместе яму разрыли, а мальчик уже чуть живой лежит, свернулся клубком, в лохмотья с головой завернулся. «Угли кончились, мама, и ночь мне эту не пережить…» Ах, Серёжа, Серёженька, что ж ты раньше-то не сказал! А теперь вот – тельце ледяное, совсем худенькое, почти невесомое…
Не дала кучеру, сама обняла, вынесла. Он немытый, пахнет нехорошо, а чувство такое, будто сын родной на руках.
Сторож бежал рядом, сбивчиво просил не говорить никому, да уж ладно, но как же так, ребёнок под носом замерзает, а ты и не видишь! Смутился, потупил глаза старый солдат…
Всю дорогу держала мальчика, да кучера торопила, а он и гнал, как никогда не гонял, бедная лошадка и забыла, что не положено ей так бегать: изящной породы она, благородных кровей!
Дома – сразу ванную, доктора, а он в себя не приходит. Глаза закрыты, сердечко слабенько бьётся. Страшно стало графине. Но смотрит: в тёплой воде стал отходить мальчик, щеки порозовели; вместе с горничной сняли с него одежду, руки-ноги растёрли, да быстренько и прикрыли полотенцем: взрослый уже, застесняется! А тут и доктор подоспел, пульс послушал, ощупал всего.
– Кормите, барыня, и побольше, да только не сразу много давайте! Крепкий, будет здоров! – поклонился, пошёл.
Стоит в прихожей, в усы улыбается. Что, что случилось?
– Да вы, барыня, похорошели сразу! Вся так и светитесь!
Вспыхнула, убежала, дел-то столько! Кухарке обед заказать, Егора, кучера, послать за портным. А впрочем, может, ему Серёжина одежда подойдёт. Заглянула в комнату одним глазком: мальчик лежит, голова мокрая после купания, на птенчика похож. Глаша рядом сидит. А он вроде как спит, личико тихое. Пусть спит. Теперь он дома, и ничего, ничего с ним не случится, потому что теперь-то она его не отдаст.
И получаса не прошло, бежит Глаша, с радостным ужасом кричит:
– Барыня, барыня, он вас зовёт!
– Как зовёт?
– Где, говорит, мама? А я спрашиваю: а кто твоя мама? А он говорит: та, что меня с кладбища привезла!
Схватило, сжало сердце, слезы непрошенные навернулись. Если бы ты знал, мой родной, как ты прав! На кладбище людей увозят, и ещё никто оттуда сына не привозил. А я вот там-то тебя и нашла!
Поднялась графиня в спальню, вошла тихонько. Мальчик сидит на кровати, в одеяло завернулся, думает о своём. Волосы чистые высохли и тонким золотом светятся вокруг головы. Увидел её, голову поднял, глаз оторвать не может. Графиня чувствует: сказать что-то хочет, но стесняется. Тонкое материнское чутьё помогло: улыбнулась просто, обняла просто, и самым простым тоном сказала:
– Сейчас завтрак будет. А ты, дружочек, о кладбище забудь, потому что с этого дня ты – мой сын, – и прибавила нежно: – Как зовут тебя, милый?
Уже глубокой ночью, вся переполненная радостью, непонятным удивлением своей решимости и ещё чем-то, чему и названия не подберёшь, графиня вошла в кабинет, присела у распятия, взглянула виновато и тихо сказала: «Прости меня, Господи! Столько лет упрекала Тебя за Суд страшный, несправедливый, а сама и не видела, что сами мы себе тут, на земле, суд творим немилосердием нашим, сердцами чёрствыми, сухими. А Твой Суд – он всегда милостив, да только мы не видим того. Прости меня за слепоту. Если б Ты мне глаза не раскрыл, так и не поняла бы, где счастье искать. А теперь – уж, пожалуйста, не отними его у меня. Пусть сыночком мне будет. Любить буду, лелеять, как и Серёжу лелеяла. Только поддержи, чтобы всё у нас хорошо было, да радостно, с любовью».
Встала, пошла из кабинета, дверь легонько прикрыла, а на губах – улыбка. И долго-долго улыбалась, пока не уснула хорошим, крепким сном.
– Мама, мама! – зовёт сильный, раскатистый голос, от которого дрожат стёкла, а молоденькая горничная радостно смущается и алеет.
– Соня, где мама? – спрашивает молодой офицер в прихожей, оглядываясь и снимая перчатки.
– Наверху, барин, – поспешно отвечает Соня и приседает.
– Да какой я тебе барин? – улыбается тот. – Сколько уж раз говорить…
Он взбегает по лестнице, и весь дом наполняется его свежим, энергичным присутствием.
– Мама, можно к тебе? – открывает дверь.
Она уже слышит и радостно спешит навстречу:
– Сашенька, голубчик! Что так? Что-то случилось?
– В полку выходной, мне дали отпуск до завтра.
Графиня смеётся, с любовью прижимает голову сына:
– Неделю тебя не видела, а ты опять подрос!
Он подхватывает её и несколько секунд кружит в вальсе. Потом неожиданно спрашивает:
– Ты помнишь?
– Что, милый?
– Как же? Сегодня – десять лет!
– Сегодня?! – она теряется от неожиданности, даже бледнеет, но тут же загорается: – Тогда обед, праздничный, с шампанским!
Суматошно забегали слуги: скатерть, салфетки. Все знают: сегодняшний день – особенный в доме, он – как праздник, как день рождения барина, Александра Васильевича. Повар старается, он души не чает в хозяине: мальчишкой тот прибегал помогать ему, а заодно и прихватить пирожок-другой. Графиня ищет сына: учитель пришёл, дожидается, а Саша спрячется в кухне и только шепчет: «не выдавай», глаза умилительные…
Наконец, стол накрыт, сели. Графиня любуется сыном: статный, высокий! Золотистые пряди рассыпались по лбу, улыбка светлая. Слуги уходят, и он встаёт, идёт к ней. Наклоняется, обливает ласковой синевой глаз.
– Что, Саша?
– Давно хотел сказать, – помолчал, немного стесняясь, – что ты у меня – самая лучшая мама.
«Господи, благодарю Тебя за то, что помиловал меня, грешную; за любовь Твою, за сыночка, Сашеньку. Десять лет прошло, и каждый день – радость, радость, радость! Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»
Ночь тиха. Она входит в комнату сына и, стараясь не светить в лицо свечой, нежно склоняется: «Спи, дорогой мой, ты – дома».
Духи
Таня встала. «Солнце уже высоко, – подумалось ей, – который же час? Он, верно, скоро приедет!» Быстро одевшись в приготовленное девушкой платье, нежное, из белого муслина, с отделкой из кружев, она спустилась в гостиную и ласково приветствовала мать:
– Маменька, здравствуйте.
– Доброе утро, Танюша. Как спала?
Таня зарделась. Вопрос был двусмысленным: «Как спалось тебе, дочь, перед приездом жениха?»
– Мерси. Прекрасно, – буркнула она по-француз-ски.
И в ту же минуту под окнами раздался шум двуколки, а радостная горничная, запыхавшись, вбежала в комнату и восторженным шёпотом объявила:
– Жених едет!
– Я к себе, на минуту, – быстро сказала Татьяна и бегом поднялась наверх.
Села перед зеркалом, поправила волосы, слегка для краски покусала губы. А затем, убедившись, что всё в порядке и она хороша, открыла нарядный флакончик с дорогими духами и чуть-чуть капнула на себя. Запах, изысканный, модный, внёс в её настроение ту долю аромата, что придала ей уверенность, а всему облику сообщил последнюю ноту очарования, словно бы завершив картину. Она улыбнулась: «Всё, готова, можно спускаться».
Медленно, стараясь казаться непринуждённой, она шла по лестнице, и Миша, или, как все его называли, Мишель, вставал от стола, восторженно следя за ней взглядом.
– Татьяна Евгеньевна! Вы сегодня обворожи-тельны, впрочем, как и всегда.
Она подала ему руку и, спросив разрешения маменьки, пригласила пройти в сад.
Это было чудесное утро: Миша, так близко, рядом, последние недели в роли жениха, робкий, нежный, предупредительный. Она сама, чувствовавшая себя герцогиней, с порхающей улыбкой на губах; весь этот дом, высокий, стройный, но словно слегка надоевший, а потому так радостно думать, что скоро она покинет его навсегда и будет возвращаться лишь гостьей. И сад, который Таня любила с детства, его деревья, каждый цветок. Всё, но более всего – эта тонкая ниточка цвета, этот изысканный французский аромат.
Наверное, он тоже почувствовал, потому что вдруг остановился и просто сказал:
– Татьяна Евгеньевна, а что этот запах? Ваши духи.
Таня слегка покраснела от удовольствия, что он заметил.
– Вам нравятся? – спросила она.
– Очаровательный запах. И так подходит к этому утру, и…
Он хотел сказать что-то приятное, но застеснялся и отвёл глаза. Однако она поняла, а потому протянула ему руку:
– Идёмте, Мишель, идёмте.
И повела дальше по дорожкам вглубь сада.
«Наверное, я легкомысленная, – говорила Таня самой себе уже вечером, ложась спать. – Кокетничала с будущим мужем. Что подумает он обо мне? – она присела у столика с дамскими безделушками и глянула в зеркало: – Но всё было так чудесно: весь этот день, и Мишель, и даже этот аромат…»
Рука потянулась к духам, подержала флакон. И вдруг в комнате что-то изменилось. Стены дрогнули, стал струящимся воздух, и прямо перед ней возник старичок: невысокий, сгорбленный, с седыми волосами. Он посмотрел на Таню, затем на духи и скорбно покачал головой.
– Лучше б она их выбросила, – сказал старичок, будто обращаясь к кому-то, – счастья они ей не принесут…
И исчез.
Таня осталась сидеть в каком-то невообразимом волнении, поражённая тем, как старичок вышел из стены, и его словами. «Что это? – думалось ей. – Что это было? И почему он сказал, что счастья они не принесут? И зачем же выбрасывать то, что так хорошо?» Едва успокоившись и выпив воды, она легла в кровать, долго не могла заснуть, все взглядывала на стену: не покажется ли опять старичок, но затем молодость взяла своё, и Таня крепко уснула.
Наутро, разбуженная солнцем, она почти позабыла видение, но едва опять села у зеркала, вспомнила со всеми подробностями и задумалась. Так, размышляя, спустилась в гостиную, выпила кофе, а затем прошла в сад. И вот тут, на том месте, где они сидели с Мишелем вчера, Таня внезапно почувствовала слабость и прилегла на скамью. То, что случилось потом, оставило в её душе глубокий и сильный след, навсегда, на всю жизнь.
Таня уснула. Но то был не обычный сон, а словно бы тонкий, как дым. И вот в этом сне видит себя невестой. День свадьбы, мать везёт её в церковь, все ждут жениха. Она хороша в своём небесном наряде, и платье сидит чудесно, да и всё хорошо, только почему-то долго, долго нет Мишеля. Запаздывает, но это ничего: у Тани есть время, чтобы спокойно помолиться, глядя на чистые лики икон. Но время проходит, гости волнуются, Миши всё нет. Разные мысли в её голове: «Отказался? Не хочет венчаться? Разлюбил? Передумал?» Но чувствует сердцем: что-то случилось, что-то нехорошо. Проходит час или два, народ, собравшийся посмотреть на венчанье, расходится. С мучительной тоской на душе невеста выходит из храма. И вдруг – слуга Миши, с трясущимися губами, подбегает к ней и, страшась смотреть прямо в лицо, говорит:
– Барышня, горе!
– Что случилось? Что?
– Хозяин к вам ехал, венчаться, да только увидел модную лавку, где духи продают. Выскочил из двуколки: «Ждите минуту, – говорит, – я невесте подарок куплю», и убежал в лавку. А когда возвращался… – слуга вдруг заплакал.
– Да говори же, говори!
– Лошади мимо, карета, развернулась неловко, да и задела его дышлом…
Таня побледнела, как смерть.
– А дальше? – тихо спросила мать.
– Увезли его в больницу, да только доктора не знают, будет ли жить…
Она помнит, как опустилась на землю, а дальше – ничего…
В неизъяснимом волнении очнулась Таня в своём саду. Долго сидела потрясённая, всё смотрела на небо, на ветви деревьев, а когда маменька прислала девушку звать её завтракать, медленно встала и пошла не к столу, а к себе наверх.
– А как же завтрак, Танюша? – спросила мать.
– Не надо, ничего не хочу. Прикажите послать за Мишелем.
– Да неудобно, вчера же был…
– Мне нужно видеть его. Прикажите, мама.
К приезду Мишеля она успокоилась, сменила платье, легонько припудрила лицо. «Всё хорошо, – говорила себе, – всё хорошо». И, услышав двуколку жениха, вышла навстречу.
– Татьяна Евгеньевна, вы меня звали…
– Да, звала. Идёмте.
И повела в сад, но не на то место, а просто прошла по дорожкам, увлекая его за собой. Убедившись, что рядом никого нет, резко развернулась.
– Вы помните, Мишель, – спросила напряжённо, – вам вчера мои духи понравились?
– Конечно, – ответил жених.
– Так вот, они мне не нравятся. Они отврати-тельны! Я даже думать о них не хочу!
Мишель отступил:
– Татьяна Ев… Таня! Что произошло? Вчера…
– То было вчера. А сейчас они мне совершенно не нравятся. Вы поняли, Миша? Не нравятся!
– Мне непонятно лишь, отчего перемена в вашем настроении?
– Я расскажу, но не сейчас.
Он с улыбкой глянул по сторонам:
– А я, признаться, хотел…
– Купить мне духи? – вдруг перебила она.
– Да, мечтал: найду такие же и удивлю.
Она улыбнулась, но тут же сурово сказала:
– Никаких духов не хочу, ни нынче, ни впредь. Вы запомните?
Мишель не ответил, но ласковым жестом взял её руку и поднёс к губам.
…Уже поздно вечером, совершенно успокоенная, она проводила Мишеля и ненадолго вышла в сад. В ладони сжимала флакончик. Найдя старый колодец, глубокий, заваленный мусором и ветвями, склонилась и бросила духи прямо в пахнущую плесенью воду. А затем с мирной душой отправилась спать.
Таня спала и не видела, как в ее комнате по
я
вился сгорбленный старичок,
глянул на неё, на столик, где уже не было духов, и с отеческой нежностью покачал головой.
Маленькая часовня на краю деревни
У самого обрыва реки, в стороне от других домов, невзрачная и неказистая, стояла часовня. Была она древняя и тихая, с разломанным крыльцом и тёмными, блестящими от прикосновений тысячи ладоней дверями. Сквозь слабые окошки струился свет. Внутри царил мир и покой, и чадящие свечи создавали атмосферу уюта и особой, одухотворённой красоты. Люди заходили сюда редко, а если заходили, то присаживались на узкие скамейки, и взгляды скользили по сумрачным стенам, где немногие лица святых смотрели на них глубокими всепрощающими глазами.
В воскресные дни часовня оживала. Сюда стекались прихожане из тех, кто не мог или не хотел идти в соседнюю деревню, в большую, построенную недавно просторную и красивую церковь. Приходили больше старушки в чёрных платках, пахнущие древностью, сгибающиеся под тяжестью собственных тел и прожитых нелёгких лет. Они целовали иконы, шептали что-то беззвучно, и их осенённые молитвою лица светились в темноте. Молодых почти не было: маленькая часовня с её скромной тишиной не притягивала их.
К вечеру часовня становилась пустой. Замирала жизнь. Только запахи сгоревших свечей, дерева и людского дыхания неспешно растворялись в наступивших сумерках. Приходил сторож и дрожащей рукой навешивал большой замок, жался на ветру, стараясь попасть ключом в скважину, и уходил, горбясь, бормоча что-то про себя, пряча лицо в воротник и не оглядываясь на маленькую часовню.
А верстах в двух или трёх от деревни стоял хутор, где жил больной одинокий калека в таком же старом и заброшенном доме, каким был он сам. Раз или два в неделю навещала его невестка, топила печь, варила густую кашу и оставляла хлеба на три дня. Наутро тепло выдувалось ветром, и он оставался лежать в промёрзшей избе, свернувшись на печи и боясь пошевелиться, чтоб не растратить, не выпустить из-под скверно пахнущих одеял последние капли тепла. Когда надо было встать, он немалое время барахтался и путался в тряпках, сползал с печи на приступок, затем ещё дальше, на пол, а там полз до двери, страдая от боли и немощи, делал необходимое и так же ползком возвращался обратно, забирался по ступенькам на печь, отлёживался, утешался, вздыхал. Потом ещё долго, мучительно болела спина, но невестка пригрозила, что не придёт, если он станет ходить под себя, а потому он боялся и вынужден был каждый раз спускаться, нарушая хрупкое равновесие разбитого тела.