355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Черкашина » Молитвы человеческие » Текст книги (страница 3)
Молитвы человеческие
  • Текст добавлен: 1 июля 2020, 23:00

Текст книги "Молитвы человеческие"


Автор книги: Елена Черкашина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Ну и с Богом!

Как на крыльях улетел мужик, а Серафим улыбнулся и громко спросил:

– Что ж не заходишь, радость моя? Входи, входи. Рад, что к убогому Серафиму тропу не забыл.

На пороге стоял генерал. Лицо смущённое, плечи согнуты виновато, но на устах – улыбка.

– Видно, рано поднялся, чтоб ко мне придти.

– Чуть свет встал, батюшка. Да уж благословите.

О чём беседовал святой со своим давним другом – неведомо, только вышел пожилой генерал со светлым челом, кликнул возничего – и покатил прочь с лёгким сердцем. А Серафим затеплил свечу и трижды поклонился образам.

Народ собирался, уже и на крыльце не стало места, и очередь растянулась до самых ворот. Одного за другим принимал Серафим, для каждого находя слово поддержки и утешения. Кого-то просфорой угощал, кому-то святой водицы испить давал. И выходили от него со слезами умиления на глазах, с дрожащими губами.

– Радость моя! – приветствовал Серафим каждого, будь то отрок, старик или вдовица.

Но больше всего любил, когда приходили дети.

– Сокровища, сокровища мои, – так говорил, обнимая с любовью, и угощал, чем мог.

Ближе к обеду внесли на носилках помещика.

– Давно ли болеешь? – спросил Серафим.

– С прошлой зимы, батюшка, – еле слышно отвечал помещик. – Ноги совсем отнялись.

– Ничего, ничего, жив будешь.

И начал молиться.

– А что ж сестрица твоя, Елена, замуж не идёт? – вдруг спросил.

Удивился помещик прозорливости старца и ответил с почтением:

– Да она думает в монастырь.

– В монастырь – хорошо, да в какой попадёшь. А вот пусть приходит ко мне, я её к своим сироткам определю, в мельничную общину. Там её не обидят.

– Да, батюшка, передам.

– Передай, что ждать её буду.

– Непременно, непременно.

– Вот и ладно. А ноги твои здоровы будут. Останься в монастыре, поговей да причастись Святых Христовых Тайн. А как причастишься – так и встанешь.

Уехал помещик окрылённый, ничуть не сомневаясь в правдивости слов Серафима и силе его молитвы.

А батюшка Серафим прикрыл свою дверь со словами:

– Простите меня, чада, да только сегодня уж принимать не буду: утомился я.

А когда посетители разошлись, стал на колени и долго углублённо молился.

Короткий зимний день подходил к концу. Серафим бросил полено в печку, сел и прищурился на огонь. Тихо и благодатно было в сердце. Он словно взял на себя часть того груза, что несли эти люди, а помолившись, сбросил его с себя, доверив каждого человека Богу.

– Слава Тебе, Господи, слава Тебе! – шептали иссохшие губы.

А душа повторяла: «Слава!»

Затем он придвинулся ближе и прислонился к печи головой. Сейчас он вздремнёт, а затем опять встанет на молитву, чтобы обнять тёплым покровом тех людей, что приходили к нему сегодня, своих близких и весь мир.

Монах

Становилось холодно. Резкий ветер порывами забивался под шубу, пробирался сквозь поддёвку до тела: сухого, измождённого, синего от мороза. Небо серело, и наступающая ночь предвещала вьюгу.

Монах не спешил. Неторопливо запахнулся, крепко затянул ремень и огляделся. Деревня раскинулась перед ним рядом приземистых хуторов, стоящих друг от друга на значительном расстоянии, казавшимися чёрными в синеющих сумерках. Оставалось ещё несколько домов, куда он не успел зайти, и теперь они манили его тёплыми глазами окон.

В каждом из этих домов шла жизнь – мирное, неспешное течение семейного быта с разговорами, игрой детей на лавке, поскрипыванием половиц и потрескиванием дров в печи. Монах любил эту жизнь, но и знал, что не принадлежит ей, а она никогда не будет принадлежать ему. Словно гонимый ветром, идёт он от дома к дому, протаптывая дорожку в снегу, стучась в потемневшие двери, здороваясь, кланяясь в пояс хозяевам, а затем долго сидя гостем в красном углу, ведя почтительную, полную достоинства беседу; иногда оставаясь на ночлег, а иногда, получив на прощание рюмку горькой, снова отправляясь в путь, с чувством гордого удовлетворения встряхивая мешок, в который добрая хозяйка положила вволю сухарей.

Покидая эту жизнь, монах не думал о том, хотел ли он остаться и что заставляет его двигаться дальше, он просто шёл. А уходя, предвкушал те приятные моменты, которые сулит ему возвращение в обитель. Григорий, лучший друг и брат Божьей милостью, охоч до сала, вот и несёт ему хороший кусок, завёрнутый в тряпицу. И Семён, того келья сбоку, тоже обрадуется: ему – яйца, сваренные вкрутую, которым Семён большой любитель. Остальное в трапезную, среди всех братьев поделить. Понемногу и будет, а всё же прибавка к скудной монашеской пище.

Огонёк в ближайшей избе замигал и погас. Устали хозяева, пораньше спать легли: видно, тоже на ярмарку ездили. Ярмарка эта принесла монаху много хлопот, но и радости: не все были дома, но те, что успели вернуться, одарили монаха особо. День-то праздничный, люди навеселе: кто просто от яркого морозного солнца, кто от удачной покупки, а кто и от крепкого штофа. Не все дома, но с утра уже и сыт, и согрет монах, и сумка до отказа набита припасами. А всё же – зайти в тот дом, что с краю, хоть и небогат он с виду, а всё же не помешает.

У окна, затянутого парусиной, постоял монах, прислушался. Вроде тихо, ну да ладно, уже пришёл. Негромко постучал. Никто не отворил, а потому толкнул дверь, сразу окунувшись в тёплую мглу избы, почти не видя ничего из-за полутьмы. А потом, вглядевшись, различил нескольких ребятишек, сидящих на полу с полуоткрытыми от страха и удивления ртами, да слабо чадящую свечу на столе. Больше никого в хате не было.

– А где же мамка? – спросил монах.

Ребятишки застыли. Слабый, тоненький, дрожа-щий голосок ответил:

– В чулане, яблоки набирает.

Монах постоял, плотнее прикрыл дверь, привык глазами к темноте. В эту минуту, неся в руках лу– кошко с ароматно пахнущими яблоками, вошла женщина, вскрикнула, увидев монаха, но тут же и разглядела, засуетилась:

– Входи, входи, брат, гостю завсегда рады.

Он прошёл неторопливо к столу, но перед тем как сесть, перекрестил лоб и низко поклонился вправо, на едва различимую икону. Женщина застеснялась, потянулась подбавить масла в лампадке. Поставила хорошую свечу. Ребятишки уже не пугались, а с любопытством разглядывали гостя. Он подхватил маленького, совсем худого, лёгкого, посадил к себе, поиграл с ним. Хозяйка тем временем загнала детишек на печь и уже вынимала хлеб из полотна, ставила на стол миски, крошила яблоки.

– Да ты не суетись, не голоден я, – сказал монах, и голос его в дымном полумраке прозвучал совсем не сурово.

Женщина замерла на мгновение, а потом села напротив, устало подложила руку под подбородок, глянула на монаха:

– Одна я, вожусь с ребятишками. Никого больше нет.

Он ничего не спросил, но внезапно поднял мешок, развязал узел и достал тот кусок сала, что приготовил для Григория. Она застеснялась.

– Бери, – сказал монах, – и мне люди дали.

Дети жадно смотрели с печи. Хозяйка взяла нож, аккуратно, бережно разделила сало на части, порезала помельче, позвала детей. У монаха тепло стало на сердце, когда увидел дружно жующих малышей и маленького, которому мать, откусывая понемногу, вкладывала в рот кусочки.

Уходить не хотелось. Разморило, расслабило в тепле. Монах вытянул ноги, сбросил с плеч ставшую тяжёлой шубу. За окном вьюжило. Женщина подвинула лавку к лавке, сделав широкой лежанку, и чем-то накрывала сверху. Полусонный, монах следил за нею глазами. И по тому, как она составляла лавки, как делала постель мягкой и удобной, вдруг понял и задрожал мелко коленями.

Почему он не встал, почему не вышел? Словно вдруг мёртвый груз навалился на плечи, и все эти долгие дни, когда он брёл и брёл от деревни к деревне, от хутора к хутору, сейчас обессилили его. Невыносимая усталость придавила к скамье. Он хотел заставить себя, но не смог убежать в морозную ночь, опять стучать в уснувшие окна и, возможно, так и не найти ночлега. И тогда он отвернулся и больше не смотрел.

Свечу потушили, монах снял обувь и лёг. Но, удивительно, уже и не ждал, а словно бы точно знал, что она придёт, что сама только ждёт, чтобы крепче уснули ребятишки на печи…

Она соскользнула неслышно и прошлась по избе. «Сестра», – вдруг подумалось ему. И тёплым наполнилось сердце, захотелось прижать её к себе, но о грехе не думалось, а просто чтоб обняла. Она и обняла, склонившись над ним и уткнувшись в густую бороду, обняла так нежно, словно всю любовь собрала в этом объятии. Гладила по вискам, волосам, жарко переводя дыхание. Он положил её рядом, прижал к себе всю, не думая, не сомневаясь ни в чём, и целовал, целовал, целовал…

Монах остался. Просто остался, потому что, едва проснувшись, почувствовал, что эта жизнь, которая, как раньше казалось, ему не принадлежала, теперь может быть и его жизнью. Остался, потому что уже с утра она заполонила, захватила его бурной волной яркого шумного быта со звонким стуком пустых вёдер, мычанием коров, вознёй ребятишек. С голосом той, что согревала его ночью… И то, что ещё вчера казалось невозможным – что он не вернётся в монастырь, к братьям, вдруг стало простым и доступным. Он не засобирался утром, а вышел на просторный двор, огляделся и, громко ухая и смеясь, наколол дров на неделю, распарился, разгорелся на солнце, затем выскоблил начисто пахнущую несвежим бочку, наполнил её водой, выманил ребятишек на воздух. Женщина сновала тут же, молча, не говоря ни слова, но он все время видел её спину, и как она наклонялась, и сладкие воспоминания бередили сердце. Монах остался, потому что вдруг что-то открылось в нём самом, спали оковы, перестали давить им же самим наложенные на себя обеты. Освобождённый, он почувствовал себя счастливым и лёгким, как птица, и понял, что никуда не пойдёт, а вот тут и останется и будет мужем этой женщины.

Неделя прошла незаметно. В обыденной суете позабыл монах, кто он и куда стремился, а казалось, что вот тут и жил изначала, в этом доме, среди этих детей, рядом с этой женщиной. Легко и отрадно было ему, и не вспоминались, словно никогда и не существовали, монастырь, и перезвон колоколов, и тот особый, неповторимый стиль жизни, к которому он привык и который, как думал, никогда и ни на что не променяет. Перемена произошла так внезапно, что захватила его полностью, даже удивиться не успел, а уже весь влился в крепкий быт крестьянского дома.

Раннее утро будило его перекрёстным криком петухов, он спохватывался, вскакивал, спешил кормить, чистить, поить. Мужицкая сила его, невостребованная ранее, была теперь – ой, как нужна, и он чувствовал это и гордился собой. Всё его нутро, до этого спрятанное, жёстко заклёпанное в рамки суровой дисциплины, теперь распахнулось и ожило. Он и сам чувствовал, что живёт, и умилялся, думая об этом, и ещё более смягчался, глядя на детей и на женщину.

Она же, сама того не ведая, сводила его с ума ночными ласками, тихими, заводящими в омут такого блаженства, о котором он и не мечтал. Он и ждал этих ночей, предчувствуя тайное, трудясь рядом с ней, почти не разговаривая, потому что и слов было не нужно. «Сестра, Марьюшка!» – шептало сердце. Он так и любил её: как сестру и как возлюбленную, не умея понять и разделить.

Всё было хорошо, и вопрос «что дальше» не волновал, не тревожил монаха. Он ни о чём и не спрашивал, просто жил.

Перед воскресением женщина принесла ему новую одежду: штаны, рубаху. Улыбнулась, положила на лавку, ушла. Взялся монах переодеваться. Скинул подрясник, и вдруг оборвалось что-то в душе. Переодевается, а руки дрожат. Не обеты вспомнил, а что-то в нём самом затрепетало, запрыгало. «Как же это? Что же я делаю?» Почуял монах, что вместе с одеждой от чего-то в себе отрекается… Встал, по избе прошёлся, опять подрясник надел. Легче стало. Сел он тогда в угол, тот самый, в котором в первый вечер сидел, и задумался. О том, кто он и куда забрёл. Не понятно как, только увидел вдруг, что чужое всё, не его. Как же это? Огляделся. Дом как дом, стол, лавки, икона в углу… Вот оно! Икона! Лик Божий смотрит на него, в глазах – смирение. А у него нет смирения, нет и не было, потому что если бы смирение было, то радовался бы он той жизни, которую сам выбрал и о которой Богу обет дал. Нет, однако, другого захотел, запретного. И дело не в том, что нельзя ему жениться и семью иметь, а в том, что силы нет идти по пути, который изначала сам на себя взял. Нечестность, нечистота перед Богом получается. Не перед людьми: люди поболтают и забудут, и не перед собой даже, ведь себя всякий оправдает. Перед Ним, Всевидящим…

Плохо стало монаху. Закручинился он. Наклонился, достал свою сумку из-под лавки, встряхнул: пустая ли? – и пошёл. Не скрываясь, не прячась от женщины, а просто вышел из избы и направился прямо к дороге. Она не кричала, не плакала, не держала. Смотрела в спину остановившимися глазами. Любила. И он любил. И деток, и её саму, и весь этот дом, ставший ему родным. Но сильнее этого вдруг выросла в нём верность и стыд за то, что верность эта колеблется, и крепкое желание следовать за верностью до конца.

Он шёл и шёл, удаляясь от хутора. Дорога кружила, петляла, развозила под ногами жидким месивом. Но твёрже шагал монах. Особая духовная сила поднималась из глубин его существа и разливалась по всем членам. Он словно бы вспоминал её, эту силу, присущую ему всегда и составляющую его истинное «я». Потерянная в последние дни, она вновь возвращалась, и монах ликовал, ибо только сейчас узнавал себя настоящего, каким был всегда и каким привык себя ощущать. Распрямлялись плечи, глубже вдыхался острый предвесенний воздух. Хорошо становилось на сердце. И уже не стыд и горечь, а радость крепла в нём: радость, что понял свою ошибку и что хватило мужества исправить её.

Конечно, грех – он и есть грех, но главное, понимал монах, было не в женщине, – о ней он думал с теплом, – и не в том, что остался и жил там неделю. А в том, что в самом себе, в духе своём, изменил собственному пути. И потому сейчас, набирая шаг и устремляясь вдаль, ощущал себя монах вдвойне сильным, готовым всё преодолеть во славу Божью.

Уже вечер надвигался, когда присел монах отдохнуть. Просветлевшими глазами оглядел поля и окрестности. Не много человеку и надо, подумал. Малым обходится человек. Но пуще всего, важнее всего на свете – идти, не меняя шаг, по своей дороге!

Лодочник

Утро накрыло реку густой полосой тумана. Неживые, стояли камыши. Река застыла, и всё вокруг стало казаться мёртвым.

Он отвязал лодку от причала, бросил ветхую верёвку под сиденье и взялся за вёсла. «Кто первый сегодня?» – подумал вяло, и вгляделся в пустующий берег. Туман рассеивался, внезапный легкий ветерок понёс клочья облаков прочь.

На берегу показалась фигура: унылый длинный балахон, согнутые плечи. Лица не видно: многие из приходивших прятали свои лица, словно стесняясь лодочника, – последнего свидетеля их страданий. Приходили молча, молча садились в лодку и молча покидали её.

Но этот человек уже издали начал улыбаться, и это насторожило лодочника. «Сейчас начнёт торговаться, – догадался он, – станет просить, умолять, будто что-то зависит от меня». И досадливо поморщился.

Человек приближался. На его лице виднелись следы искупления – тех последних минут, когда он понял, что смерть неизбежна, и по-настоящему испугался. Словно полосы боли изрезали все черты, они исказились, и было трудно понять, молод или зрел человек.

– Здравствуй, лодочник! – поприветствовал он и согнулся, желая прыгнуть в лодку. – Перевезёшь на тот берег?

– Конечно. Для этого я здесь.

Человек наклонился ниже:

– А может, оставишь меня? Поможешь вернуться назад? Я хорошо заплачу!

И начал шарить по карманам.

Лодочник покачал головой:

– Раз ты здесь, нужно переправляться. Обратного пути нет.

– Но говорят, что есть четыре минуты, и если бы ты мне помог…

Он замолчал, потому что река вдруг скрутилась, подняла свои волны и угрожающе потемнела.

– Раз пришёл, должен сесть в лодку, – повторил лодочник очень спокойно. – Обратного пути нет.

Человек с тоской оглянулся.

– Не смотри назад, – посоветовал лодочник, – это сделает расставание ещё больнее.

– Ты знаешь, кого я оставил? – спросил человек. – Они любили меня!

– Тогда начинай молиться о них.

– В такую минуту?!

– Для молитвы нет неподходящего времени. Лучше признайся, что не умеешь этого делать.

Человек погрустнел и нерешительно ступил в лодку.

– Не бойся, – подбодрил его лодочник. – Для тебя дорогая будет лёгкой.

Они плыли и плыли, а противоположный берег всё не появлялся. «Его судьбу решают, – не спеша думал лодочник, – а бухта всегда подождёт». Он знал, что затормаживает их путь: душа самого человека, которая не была ни доброй, ни злой. Жил как все, где-то посередине, часто не отличая чёрное от белого. Потому и берег отдалялся. Человек грустнел всё больше и больше, его голова склонялась, а взгляд словно потух.

– Не печалься, – тихо сказал лодочник и сложил вёсла. – Просто попроси прощения.

– У кого? И за что?

– Разве ты не знаешь?

– А, ты про Бога… Я неверующий.

Река несла свои воды, лодку покачивало, стояла тишина.

– А почему ты перестал грести? – вдруг беспокойно спросил человек.

– Этого не требуется. Я – только перевозчик, а берег сам притягивает тебя.

– И ты не знаешь, куда мне нужно? Как это может быть?

– Откуда мне знать! Разве я наблюдал за твоей жизнью? Разве взвешивал поступки, мысли и слова?

– Что ты такое говоришь? А кто наблюдал, кто взвешивал?

– Те, кто поставлены делать это.

– Ты хочешь сказать, что всю мою жизнь сейчас положили на весы?

– Ты догадлив, – слегка удивился лодочник, – это именно так.

– И что же будет?

– Тебе определяют берег.

– Берег… – протянул человек изумлённо. – И берег может быть разный?

– Конечно. Сколько людей, столько и берегов.

Ужас появился на лице человека.

– Не хочу! Вези меня обратно!

– Я не могу. Мы на середине реки. Неужели ты вправду думаешь, что от меня что-то зависит? Я лишь тот, кто подаёт лодку, а остальное – сам человек!

Бедняга выслушал эти слова, упал на корму и закрылся руками.

– Нет, нет, – твердил он. – Это несправедливо!

– Что же несправедливо?

– Я не знал, не догадывался!

– Ты не знал, что существует воздаяние?

– Меня этому не учили!

– Мог бы понять и сам. А потом, столько книг говорят об этом!

– Я хочу обратно, всё исправить! Дай мне шанс!

Лодочник думал.

– Если обещаешь пересмотреть свою жизнь, я отвезу тебя обратно. Но ты должен очень, очень стараться!

– Обещаю! Буду стараться!

– Тогда…

И он опять взялся за вёсла. Неведомо как, лодка развернулась и медленно пошла назад.

– Ты же сказал, что от тебя ничего не зависит, – вдруг вспомнил человек.

– Ничего. Но если в тебе появилось раскаяние, то и приговор смягчается. Река слышит нас.

Человек поёжился, глянул в воду и молвил:

– Вода посветлела…

– Конечно. Потому что просветлела твоя душа.

Они приближались к берегу, от которого отплыли час или два назад.

– Ты всерьёз намерен исправиться? – спросил напоследок лодочник. – Если это не так, то следующий раз будет ужасным.

Вместо ответа человек тряс головой. А когда лодка уткнулась носом в песок, резко вскочил и прыгнул на землю.

– Что я должен тебе?

– Найди в себе веру, – устало молвил лодочник, – хотя бы каплю веры.

– Хорошо, я постараюсь.

И торопясь покинул берег.

Лодочник улыбнулся: «Кто знает, – подумалось ему, – возможно, он и в самом деле постарается». И взглянул вверх. Солнце пряталось, как всегда, давая легкий рассеянный свет. «Твои четыре минуты истекли, и мне хотелось бы верить, что они не прошли для тебя даром. Помни: в другой раз и этих минут может не быть».

В этот момент, словно соглашаясь, река плеснула водой. «Ну что, кто там ещё?»

К берегу приближался человек. Он не смотрел на лодочника, не улыбался, и торговаться не хотел. Просто сел в лодку, уставился в резко потемневшую воду и потянулся к веслам.

– Это не твоя работа, – отстранил его лодочник.

– Знаю. Ты не помнишь меня? Год назад, на этом вот месте, ты дал мне второй шанс.

– И что?

– Да ничего, ничего я не сделал, – досадливо скривился человек. – Выздоровел – и продолжал жить по-прежнему. А потому брось свои весла, и пусть берег сам притянет меня.

Они плыли молча, не произнося ни звука, а вода чернела всё больше и больше, и глубокий омут затягивал лодку в огромный водоворот. Потом вскинулась волна – и человека не стало. Лодочник посидел, покачиваясь в опустевшей лодке, и медленно поплыл обратно.

Он перевозил их – молодых и старых, отчаявшихся и не потерявших надежду, и каждый раз удивлялся тому, как берег сам выбирал место, сам притягивал, произнося приговор. Маленький мальчик, которому не исполнилось и трёх лет, вдруг поднялся высоко к небесам и исчез в сияющей дали. Его смех долго носился над рекой. Глубокий старик, серьёзный, набожный, был схвачен какой-то силой и на глазах изумлённого лодочника превратился в яркий шар. А женщина, воспитавшая своих детей в правде и любви, лёгким шагом поднялась к невесомому дворцу, где летали небесные птицы. День клонился к вечеру, берег пустел.

Лодочник подсчитал умерших. «Двенадцать. Сегодня двенадцать. И лишь трое поднялись вверх». Он закрыл глаза и вспомнил их лица. Долго сидел, тихо молясь, а затем вынес вёсла. Он ляжет спать здесь же, на берегу, и всю ночь будет слушать, как тихая речная волна бьёт в его лодку.

Ярмарка

На ярмарке было шумно. Высокие клоуны на длинных деревянных ногах, яркие кафтаны зазывал, разноцветные полотнища палаток.

Петруша стоял, раскрыв рот, и наслаждался каждым мигом. Он представлял, как прокатится на весёлой карусели с лошадками, или съест ватрушку с белой творожной начинкой, или зайдёт вот туда, где за плотной занавеской слышался смех и хлопанье зрителей. Представлял, но позволить себе не мог ни полюбоваться на силачей, ни полакомиться ватрушкой: отец не дал ему денег. Семья, состоявшая из пяти человек, жила бедно, а потому, отправляя его на ярмарку, отец прятал глаза.

– Пойди, сынок, посмотри, – тихо приговаривал он. – Хоть посмотри…

И Петруша смотрел. Восторженно, во все глаза и во все стороны. Наверное, именно поэтому он заметил её, маленькую монетку, оброненную кем-то и втоптанную в грязь. Раскрыв от изумления рот, Петруша поднял монетку, вытер об себя. И тут же понял, какой он счастливчик: ведь теперь он мог, да, мог, но только что-то одно – или поглазеть на силачей, или прокатиться на карусели. Или съесть пирожок. Он думал недолго и остановился на последнем. Твёрдым шагом подойдя к торговке, он купил пирожок и уже собирался сунуть его в рот, как вдруг заметил мальчишку. Тот стоял рядом и точно так же смотрел на ватрушки, как сам Петруша – минуту назад. Только смотрел.

Петруша знал этот взгляд, а потому аккуратно разделил пирожок пополам и протянул мальчишке.

Потом он останется стоять, любуясь на чудеса ярмарки, почти не ощущая сытости, но очень до-вольный. И не узнает того, что в тот момент, когда он отдал часть пирожка незнакомому мальчику, всё изменилось.

Жизнь, эта надменная госпожа с суровым челом, улыбнулась…

Молодой повеса, идущий к своему приятелю, нечаянно зацепился ногой за прут и порвал сапог. Он посмотрел вокруг и увидел вывеску сапожника. Повеса вошёл, попросил быстро зашить сапог. Расплатился щедро, по-царски. И весело пошёл дальше. А отец Петруши вытер руки, убрал деньги, но одну монетку положил в карман. Когда сын вернулся, он достал её и сказал:

– Завтра сходи, сынок, полюбуйся на ярмарку.

Засыпал Петруша счастливым: он видел во сне, как катается на каруселях, и опять покупает ватрушку, и смотрит на силачей.

На ярмарке было шумно.


Город

Тихий шелест ветра, полуденный зной, солнце, слепящее глаза, и над всем этим – марево, кучи пыли и песка. Таким был его сон: трепещущим, нервным. В который раз Растус мучился этим сном, переживал его снова и снова, как будто не было достаточно длинного, долгого дня! Да, день в этой стране тянулся мучительно долго.

Они пришли сюда по приказу императора Тиберия, пришли, чтобы установить твёрдый римский порядок в дикой земле, но, к своему удивлению, нашли города и селения, источники вод, а также высокий, богатый, пышно устроенный Храм. Женщины, загадочные и таинственные под своими покрывалами, словно дразнили солдат, а мускулистые, сухощавые иудеи внушали смутное беспокойство. Сколько лет прошло? – Уже пять. Да, почти пять лет он изнывал от жары, пил горькую, часто соленую воду, а в день выплаты жалования получал гроши. Но за этим днём полагался отдых, и их отпускали в город. Как он любил этот город и как ненавидел его!

Утро настало. Растус быстро съел свою порцию ячневой каши, остро приправленную чесноком, и плотнее пригнал доспехи: никто не знает, чем обернётся сегодняшняя прогулка, а потому лучше быть во всеоружии. Показался центуриону, чтобы подтвердить разрешение покинуть лагерь, и направился по дороге к ближайшим воротам. Поднялся, считая ступени, и под шум проезжающих повозок вошёл в Иерусалим.

Город обтекал его справа и слева: разносчики хлеба – на их лотках благоухали тёплые, ароматные питы, и огромные, и величиной с ладонь; нарядные в богатых одеждах левиты; многочисленные ремесленники, торопящиеся открыть свои лавки, а также нищие – оборванные, с седыми страшными бородами, спешащие неизвестно куда. Растус крутил головой, сжимал рукоять меча и напряжённо вглядывался: командиры советовали солдатам не терять бдительности и помнить, что иудеи коварны, могут убить исподтишка. Но скоро отвлёкся и, влекомый обаянием запахов, влился в толпу, стал единым с нею и перестал ежеминутно оглядываться.

– Вы слышали? – звучало повсюду, и он вслушивался, с трудом разбирая незнакомую речь, словно жаждая приобщиться, понять, о чём толкуют горожане, что волнует их. – Ночью схватили пророка, того, кто учил в Храме. Его будут судить.

И толпа, сделав круг, спешила куда-то по узкой извилистой улице.

Растусу дела не было до пророка, а потому он выпил немного вина в знакомой лавчонке и двинулся вверх. Зашёл в оружейный магазин и просто, без желания что-то купить, долго рассматривал мечи и кинжалы, пробовал остриё, взмахивал коротко и грозно. Наконец, наскучив продавцу, покинул лавку и устремился дальше. Но здесь начиналось настоящее столпотворение. Множество людей, крича что-то непонятное, с яростными и злобными лицами, вели согбенного человека. На плечах того лежал крест. «Распятие», – равнодушно подумал легионер и хотел пройти мимо, но в эту минуту бедняга упал и уронил крест на камни мостовой. «Не донесёт», – подумалось Растусу, и, раздвинув толпу, он быстро выбрал глазами крепкого парня, по виду земледельца, и ткнул в плечо:

– Возьми крест.

Тот дёрнулся, но не посмел ослушаться и, приступив, поднял тяжелый крест на свои широкие плечи. Осуждённый вдруг обернулся и с непонятным выражением взглянул на Растуса. Что хотел он сказать этим взглядом? Поблагодарить? Или просто удивился тому, что незнакомый солдат вмешался? Трудно сказать…

Растус не стал следовать за толпой, а свернул в один из маленьких магазинчиков, где продавали мази и благовония. Он долго примерялся, принюхивался к сладким каплям драгоценного мирра, незаметно перебирал свои деньги, и, наконец, купил крошечный пузырёк. Он повезёт его домой, спрятав в своей коробке, и подарит Леоне. Лишь бы она дождалась его. Выйдя из лавки, долго с улыбкой вдыхал тоскливо-щемящий запах, мечтал, вспоминал, пока не услышал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю