Текст книги "Зимняя Война"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Лех, о, Лех!
А, это его новый знакомец. Он скиталец; он одинок. Он хочет обрасти новыми приличными знакомствами, а у него не получается. На него нарываются бродяги, лупанарцы, люмпены, богема. Нищие бегут на него, как мыши на сыр. Значит, он и сам нищий. И богатым костюмом их тут не обманешь.
Вот и этот… да ведь тоже человек. Сколько их, человеков, на земле. И все не обязаны быть твоими друзьями. Ты не должен заводить в Армагеддоне друзей. Ты здесь с заданьем.
Божье заданье – жить.
Остальные… выдумка людская?!..
– Ну, отлично, Лех, что я тебя сюда затащил?! – Браво, пусть так и думает. Это ему на руку. – Классно, я позвонил тебе в гостиницу… и позвал сюда, да?.. Ты хоть развеешься немного… костюмчик у тебя что надо!.. Супер!.. Пей!.. и танцуй… видишь, сколько бодливых козочек… приглашай… а то совсем одуреешь в одиночестве от своих высокогорных снов… Снится Война, Лех, да?.. – Какое он право имеет ТАК спрашивать его про Войну. Это все равно что похлопать святого на иконе во храме по плечу. Или прилепить свечку к его воздетой иконной ладони. – Еще бы не снится!.. Так тебя потрепало!.. Ты ешь и пей!.. Веселись!.. Ты уже ел что-нибудь?.. Пил?.. Здесь хозяйка такая – блеск!.. Хитрюга!.. Валюты у нее завал, у нее какие-то парижские родичи, и сама она знаменитость, но, ходят про нее слушки, знаешь, – чтоб попусту на вино валюту не тратить, она готовит сама отпадное вино – домашнее – и втихаря его наливает в фирменные бутылки!.. И не отличишь!.. Ты ж не дегустатор из Массандры, верно?..
Как трещит парнишка. Как трещотка. Как они много говорят здесь, в Армагеддоне.
– А вдруг я дегустатор?.. Откуда ты знаешь?..
– Да-да, конечно. Я и забыл. Ты дегустировал там мазут и ржавчину на дулах автоматов. Съешь лучше галаретку! Кровь заиграет.
– А Стив здесь?..
– Здесь. Я его сам привел. Вот он.
Лех вскинул лицо. Увидел. Вон он, слепой в черных очках, сидит за роялем. Перебирает клавиши. Он слепой. Он не видит лица Леха. А Лех так пристально глядит на него. Стив, солдат Зимней Войны. Там, далеко, в горах, они были рядом. Они не знали друг друга. Они зажмуривали глаза от ужаса в одних сраженьях. Только Лех остался зрячим. А этот ослеп. Он ни за что не скажет ему свое настоящее имя. Он его теперь не скажет никому.
Музыка лилась из-под пальцев слепого пианиста размеренно, раздумчиво, торжественно, будто билось большое, любящее сердце. Ему было плевать на людей. Он обнимал музыку, и музыка любила его. Его лицо, его рот, его черные очки были отрешенны и недвижны. Вокруг него орали, чокались, хихикали, мурлыкали, – он играл. Музыка была превыше всего на свете. Превыше взрывов и воронок. Превыше смерти самой.
– Арк, что он играет?..
– Лех, ты такой тупой, да?.. Он импровизирует. Ну, сочиняет на ходу. А потом это все забывает. Божественные мелодии…
Миг, другой, третий они оба стояли молча, слушая импровизацию человека в черных очках.
– Сколько тебе платят, Лех, за пантомиму в кинотеатре?..
Пантомима – его алиби. Его мишурная декорация. Все, что он делает в Армагеддоне, будет делаться за этой ветхой грязной ширмой.
– А… – Он махнул рукой и сплюнул прямо на навощенный паркет. – Говорить об этом не хочу. Не уязвляй меня зря. На прокорм хватает.
– Однако монетки у тебя водятся, дружище, а?.. недурной костюмишко!.. Где купил, признавайся?.. в салоне Лисицына?..
Как весело, безудержно смеется это прощелыга, бедный армагеддонский шкет. Как он артистически закуривает. Дымит поверх лица Леха, его резких грубых шрамов.
– А врешь ты все, брат!.. ты этот смокинг… напрокат взял!.. у актеров, вечных друзей наших, одолжил… ну?.. прав я или неправ?.. вывел тебя я на чистую воду, а?!..
Лех, прищурясь, глядел на парня. Простой уличный художник; заборы узорами расписывает; киоски красной краской, для смеху, красит. Шальную деньгу зашибает. С кем водится?.. вся улица – его… а в благородного не прочь поиграть… на всех празднествах, презентациях Армагеддона – первый… и в рот, меж зубов, далеко заправляет виноград – кистями, пирожные – так целиком…
Он молча наклонил тяжелую голову: да, так, все так.
– Ну, это поправимо!.. – Парень захохотал, взял со стола половинку апельсина, стал чистить. Лех вдыхал брызги острого спирта, эфирных масел, разлетающиеся из дырчатых пор шкурки. – Закадри хозяйку. Я тебе говорю. Это знаменитейшая женщина. В Париж мотаться будешь. Галаретки жрать каждый день. Забудешь бедность, нищету. А сама-то она, сама!.. разуй глаза. Да только не по тебе орех. Тут, знаешь, многие пробуют. И – обламываются.
– Отвали, Арк!.. Иди-ка ты танцуй.
– Я – только с хозяйкой. – Мальчонка был уже немножко пьян. Его пошатывало, бессмысленная улыбочка взбежала на губенки. – Она знаешь как танцует?.. всех святых выноси…
Святых не нужно выносить никогда и ниоткуда. Святые – это святые. И не трогать их руками. И не говорить о них всуе. Лишь молиться им.
Господи, я молюсь только Тебе. Ты спас меня на Войне; спаси меня здесь, в Армагеддоне. Я для них – экзотика, незнакомец. Белый костюм, все в шрамах лицо. Если меня раздеть – вся в шрамах спина. Кому я к черту нужен. Только Тебе, Господи. Если эта Война все еще идет, необъявленная и без видимых причин, значит, она имеет смысл, и этот смысл Ты сам ниспослал, Господи. Иначе все бессмысленно. Все. Как эта улыбочка Арка. Как блеск белых плеч и спин в вырезах наглых платьев. Как вино, льющееся в глотки.
Я для них никто.
Где человек, нужный мне здесь и сейчас.
Его нет. А не пойти ли тогда и правда танцевать.
В темный табачный воздух острым клином врубается страстная, возбуждающая музыка. Яростно и настойчиво бьют колокола высоких тонов – жестоко, беспрерывно.
И раздается на всю залу резкий, как эта музыка, крик: «…на стол меня! Хочу танцевать на столе… среди бутылок!.. – как когда-то – Лили Марлен! Ну!..»
Этот крик снится ему, видится. Этот крик входит в него, как нож. И лезвие, вытащенное из него, все окровавленное, блестит, поворачиваясь, перед его закрытыми глазами.
Тебя зовут Юргенс. Меня зовут Лех!
Ты не имеешь никакого права так вздрагивать от голоса женщины. Женщина – сосуд скудельный. К черту женщину. От нее все зло. Кармела скинула тебя со скалы. Она думала, что ты уже мертв. Что будет думать эта?!
Р-раз – и под мышки мужики подхватывают и водружают на уставленный яствами стол женщину в черном бархатном длинном платье с сильно открытой грудью и спиной. Он видит – она складывает пальцы кольцом и пронзительно, хулигански свистит, привлекая всеобщее вниманье, и свист ввинчивается в уши, бьется о мрачные стены залы, разрезает люрекс обивки, отталкивает от стола жрущих и пьющих. Все лица отрываются от еды, от флирта, друг от друга – поворачиваются к ней. О люди, люди. Да вам на самом деле все равно. Люди хлопают в ладоши, свистят в ответ, хохочут и рыгочут, поют, закидывают головы, раскачиваются, топают, ругаются и бормочут, и кто-то садится на пол, скрестив ноги по-восточному.
«КАК КОГДА-ТО ЛИЛИ МАРЛЕН!..
КАК КОГДА-ТО ЛИЛИ МАРЛЕН!..»
Женщина упоенно, счастливо, самозабвенно танцует на столе.
И он, Лех, забыв оба своих имени, забыв о назначенной на модной вечеринке встрече, глядит, как она это делает.
Она сбрасывает в танце на пол вихрящимся подолом платья – рюмки, чашки, миски, ананасы. Бусы ее слетают с шеи, разбиваются и раскатываются со звоном. Она движется меж посуды грациозно и порывисто, напоминая то осторожную дикую снежную кошку, горного барса, то исступленную менаду, то уличную хулиганку из подворотни, то царицу на балу, и почему на ней нет короны?! Ведь должна быть корона!.. Она сверкает и царит. Ей на роду написано на столе танцевать. Лех, гляди на нее завороженно. Спроси о ней. Ты все забыл. Как бы тебе не забыть себя.
«Это вот… кто?» Случайно подвернулся под локоть гость в смокинге, плешивый, с дрожащей губой. Расспроси его. Потряси его за обшлаг, за лацкан. Вглядись в его трясущуюся рожу, услышь оскорбленный скрипучий голосишко: «Как это – кто?! Это наша краса и гордость! Откуда ты свалился, милый?!.. С какой Луны?!.. Это великая Сумасшедшая нашего града Армагеддона. Настоящая Сумасшедшая!.. Другие все поддельные. Все только притворяются. Она одна живет и дышит. Это женщина, которая делает в жизни, что хочет. Понял, сосунок?!» Это он-то сосунок. Он, нюхавший кровь. Вспышка свечного языка выхватила из тьмы его шрамы. И мужик, восхвалявший ему пляшущую на столе, заговорил другим, осекшимся, глухим голосом: «…прости, дружище. Я погорячился, дружище. Зачем нам, дружище, чужая земля. Зачем. Не гляди на Дьявольскую пляску. Уйдем отсюда. У меня в холодильнике дома отличное пиво есть. Такие кургузые баночки. Только горе и залить. И водочка найдется. И селедочка к ней. Идем. Я ведь не валютчик, как они, что тут… вокруг стола… Я по ночам баржи разгружаю. Я тут, видишь ли, сам не знаю, что делаю». – «Да то же, друг, что и я». – «Тебя сюда позвали?» – «Именно». – «Ну вот. И меня тоже». – «Нас всех сюда позвали. А зачем – неизвестно». – «Ваш номер семнадцатый, вас вызовут!.. И вы заикаться сразу же перестанете!..»
Идиотский смех гостя-грузчика скорее похож на рыданье, и ты слушай смех, Лех, слушай и запоминай. Это пострашней Войны будет, пожалуй.
А женщина с ярким, неподвижным, красивым, белым, раскрашенным лицом все пляшет, пляшет, пляшет на сдвинутых столах.
И он подходит к ней, продирается сквозь пьяную и пряную, жирную и худую, плюющую и жующую толпу.
Кричит:
– Прыгай ко мне!
И протягивает руки.
Его толкают, пытаются оттеснить, отжать. Убери свои лапы!.. Не тронь. Пожалеешь. Откуда эта стоеросовая дубина взялась?!.. Вот черт, не дал красивый танец докончить, мерзавец!.. Ходу, ходу, малый, ходу, полицию не утрудимся вызвать, сами в морду дадим, а еще захочешь – дадим еще… догоним и еще добавим… Он лезет вперед, набычившись, распихивая наседающих. Люди, живые тела, клубки тел, визгов, потных плеч, оскалы, блеск белков. Царство плоти. Где в телах запрятан дух?! Дух – в этом теле, рьяно танцующем на столе, средь бутылей и чашек?!
Он уже у стола.
И она –
– падает к нему в руки, летит-
Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там.
Барабан. Маленький барабан. Маленький барабанчик. Он внутри. Может быть – это сердце.
Сердце не может так остро и четко, сухо стучать.
Маленький барабан – не ручной пулемет. Он не грохочет. Не поливает огнем. Он стучит сухо, резко и жестко. Четкий, костяной стук. Стук перекрывает все громы, все грохоты. Он – в висках. Он во сне. Когда спишь – от него проснешься. Там. Та-та-та-там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там.
Это Война. Это вечная Зимняя Война. Сквозь все огненные коридоры автоматных очередей. Сквозь рев всех входящих в пике и в штопор самолетов. Сквозь визг и ржанье убиваемых лошадей. Сквозь гул огня над пушками всех горящих танков. Сквозь все оглушенье – тихий, мерный, ужасающий стук. Там. Та-та-та-там. Судьба.
Нет. Это так громко стучит сердце младенца. Прижми его к себе сильней. Согрей. Не отпускай. Его мать умерла. Его мать умерла.
Девушка с перепутанной паутиной светлых, в золотину, волос крепко прижимала ребенка к груди. Девочка, да как еще орет. Плюет все время соску – нажеванный ржаной в туго увязанной тряпице. Эта лошадиная жвачка не по ней. Ей бы молочка. Девушка, сама почти девочка, прижимает грудничка еще крепче. Да не вопи ты!.. Тут такое… Если ты выживешь, малышка… Если мы обе выживем…
Рука девушки судорожно вздрогнула, прижимая дитя, и лунный луч, проникший через высокое окно храма, ставшего грязным бараком, выхватил из тьмы беспалую кисть. Правая рука, и безымянного пальчика нет. Не на что будет обручальное колечко нацеплять. Да мы все тут и так со смертью обручены. С тьмой и пустотой. Все верно. Так надо.
– Да не ори ты!.. My darling, my love… my funny girl…
В ночи, внутри барачного храма, сквозь храп, стоны и кряхтенье, до слуха донесся невнятный шепот. Казалось, шептали очень близко, прямо в ухо. Эхо разносило шепот под сводами. Морозом страха обдавало кожу, спину.
– Просыпайтесь, братья и сестры!.. На службу… на службу святую!.. Идемте… собирайся, братья, люди милые… Утешительный поп, отец Никодим, служить панихиду станет…
Ответный шепоток ошпарил кипятком.
– Тю!.. Сдурел старик совсем!.. Его ж как пить дать расстреляют!..
– Он сам вызвался… Ему все одно… Служить панихиду по Царю-батюшке… Вставай, народ православный…
– О-ох… Лучше б до нас военные те клятые самолеты долетели, разбомбили б нас к чертям, чем муку такую терпеть…
Вставали с полу, с каменных плит, выползали из углов и щелей, как тараканы, не люди, а призраки. Они, как призраки, светились, просвечивали белым. За окном трещал мороз. Крепка здесь зима. Да люди крепче оказались. Иных и пуля не берет. Землей, снегом чуть присыплют – земля шевелится, из-под снега к утру выпрастываются, истекая кровью, с лицами белыми, как метель сама. И тут, во храме, где спят вповалку, – призрачно восставют, власы подъяты, как у отроков в пещи Вавилонской. Грязные лица обросли непотребной шерстью, темны, одичали. Одежда на шевелящихся костях висит клочьями. Люди ли вы? Люди еще. И людьми пребудем. Это Ад. Нет только Адского пламени, жара. Есть лишь лютый мороз снаружи, холод внутри – дохни, и струйка живого пара еще вылетит изо рта, еще белым молоком растворится, разольется во мраке. Мы в царстве теней. Это Царство мертвых?! Это Царство живых, деточка. И мы живые. И живы пребудем. И Война нам нипочем. И мы пойдем на панихиду по Царю. Он принял пулю – примем и мы. Что пуля, кус железа, сделает с живой душой, излетающей вон из тела – на свободу?!
Девушка, с прижатым ко груди ребенком, медленно встала, глядя перед собой широко раскрытыми серо-зелеными, озерными глазами.
Они хотят служить панихиду по Отцу. Батюшка Никодим ничего не боится. Смелый. Его пытали. Ему пятки факелами жгли. По ребрам железными прутьями били. Он крест с себя не сорвал. Тайно службы на Островах служит. Его завели под видом плотника к проституткам во вшивый барак на Анзере – шлюхи возжелали говеть, и батюшка был призван, никого другого не захотели. Где кто умирал – его втаскивали через окно, его звали на лесосеку, его тащили по сугробам пацаны, шпана, чтобы поспеть, чтобы Никодим к холодеющим губам, в кровь искусанным, крест поднес. «Прибавляй-убавляй мне срок человеческий, Господнего срока не изменишь, – усмехался священник, морща высокий, с залысинами, лоб, рыжие, седеющие волосы вставали надо лбом огнем. Острые, живые глаза пронзительно сверлили человеков, внимавших слову. – С мученическим венцом перед Престолом Его мне, иерею, предстать пристойней».
Девушка с младенцем сделала робкий шаг к забухшей на морозе двери храма-барака, и ее сдавленно окликнули снизу, из кучи тел-поленьев, лежащих на плитах:
– Стася!.. эй… идешь, што ль?.. с робенком?.. не застуди, гляди, девку-то… не ровен час…
Та, кого назвали Стасей, медленно, переступая через недвижные и шевелящиеся тела, шла к двери. Дверь уже толкали плечом полуношники.
– Эй, братцы!.. выходи порознь… сделай обходы, не дай Бог, приметят… ироды спят… соберемся на поляне… там, около Креста на Крови…
Когда девушка по имени Стася оказалась у самой двери, со скрипом раскрывающейся в мороз и тьму – из-под порожного выступа валил ватный снежный пар, – кто-то незримый грубо всунул ей в руку огрызок, обрывок просмоленного каната. Она сразу поняла: свеча.
– Упокой, Господи, души усопших раб Твоих!
Отец Никодим стоит в рубище, а на плечи накинута невесть откуда добытая епитрахиль. Епитрахиль – драгоценность. Она сияет, как звезды. И крупные, жестокие, злые звезды над лесом, над Островами, над морем, над миром. Горят, переливаются могуче, ярко. У звезд своя жизнь. Далекая, вечная. Вон Сириус. Он огромен, страшен, его лучи, как лучи Полынной Звезды из Откровенья Иоанна, ползут в разные стороны, расползаются по светящемуся, дрожащему тысячью звезд северному небу, достигают сердца, входят под ребро. Отец Никодим беззвучно, еле слышно поет святые песнопенья, но хор гремит за ним. Мощные созвучья хора – над головами людей, наспех укутанными в отрепья – даже не в шапки: в тряпки. Мороз отзвучивает и звенит. Сиянье бешено ходит по небу. Сегодня прекрасная, ясная декабрьская ночь. Когда их расстреляли? Да недавно: зимой. Этою зимой?.. О нет, прошедшей. А что в мире прошедшее, что – будущее?.. Никто не знает. Да есть ли Время на свете. Ведь нет Времени, нет.
– …Николая, Алексея, Александры, Ольги, Татианы, Марии, Анастасии и всех, иже с ними живот свой за Тя, Христа, положивших…
Беспалая девушка с младенцем на руках, что так вздрогнула ты? Что вперед подалась, чтобы крикнуть? Не крикнула. Младенца сильней к себе притиснула. Молчи. Надо молчать. Ты должна молчать. Это первое условье на Войне.
Отец Никодим отирает с усов и бороды иней. На морозе все индевеет мгновенно – волосы, ресницы, усы, борода, жалкий собачий мех шапки. В кулаке – кадило. Сосновую смолу вместо ладана курит. И то хлеб. Батюшка взмахивает кадилом, и душистый дым ползет прямо к древнему каменному кресту, столетья простоявшему здесь, на Островах, на могиле мучеников за веру. Имен тех мучеников теперь не знает никто. И наши имена никто никогда не узнает.
Стася… Стася…
– Имена же их Ты, Господи, сам веси!..
Ели над поляной смыкаются чернотой и торжеством. Ели – стены лесного храма. Стой, Стася, торжественно, ты на богослуженьи, – и не плачь. Не плачь, слезы потекут на личико ребеночка и разбудят девочку, а она так сладко уснула, даром что на морозе. Свежий воздух. Ночное небо бьет пригоршнями звезд в лицо. Чернота вся горит пламенем звезд и Сиянья. О, Сиянье – моя епитрахиль. Мой светящийся, безумный мафорий. Мой купол, и умалишенный богомаз расписал тебя – золотыми и серебряными искрами, кругами, лучами и крестами, и черно-синий фон наложил, и краска со штукатурки не потекла. Стася, не плачь, ведь это твоего Отца и Мать поминают сейчас. А ты жива.
И сосновый самодельный ладан кадит тебе в залитое слезами юное лицо.
И престол лесного храма – могила древних мучеников.
И стены храма раздвигаются, уходят в бездну черноты и звездного света. Этот храм – вся земля. И Зимняя Война грохочет за стенами звездного собора. Ее раскаты сюда не достигают.
– Идеже несть болезнь… ни печаль, ни воздыханье… но жизнь безконечная!..
Что такое бесконечная жизнь, Стася? Она повергает ниц смерть. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?! В кулаках у людей, стоящих на панихиде, горят неуклюжие моряцкие свечи – куски корабельных канатов. Чад, слабый, трещащий на морозе огонь, дым в лицо, ест глаза, ноздри; пахнет горящим хвостом соленой трески, рыбьим жиром, тлеющей пенькой. Девушка поднесла ко лбу троеперстье. Там – своя Война; здесь – своя. Они все тоже на Войне. Им всем не выбраться из кольца. Они окольцованы Войной, как птичья лапка.
Врете. Не сдюжите. Мы – вырвемся. Мы – выживем.
Отец Никодим вскинул глаза, увидал зареванное девичье лицо. Улыбнулся, помавая кадилом.
– Девонька!.. бесконечная, помни… радость…
Младенец на руках девушки проснулся и заверещал. Так служба шла дальше: ребенок плакал, священник пел. И яркий Сириус, как разрезанный лук, до слез выедал, выжигал зрячие глаза.
Лех и женщина, плясавшая на столе, стояли, шатаясь, крепко обнявшись.
У него пересохло в горле. Надо было что-то спросить. Она была очень близко – так близко, что он слышал резкий, барабанный стук ее сердца.
– Тебя зовут Лили Марлен?..
– Ну ты и дурак. – Она тряхнула головой, глядя на него весело, снизу вверх, и ее зубы между приоткрытых в задыханье губ чуть блестели, и на верхней губе блестели капли пота. – Или ты – юморист?.. Это у немцев – у германцев – когда то!.. – во время той-позатой войны… не этой, а той еще!.. такая глупая песенка была. «Лили Марлен» называлась… Ее бабки внукам пели вместо колыбельной… и мне тоже бабка пела, ну да, не смейся… Что рот до ушей уже растопырил… Что глядишь исподлобья?.. Не прижимай так крепко, задушишь… Я тебе не ребенок… не младенец… сиську не возьму… – Он удивился тому, как грубо она, изысканная дама, с ним говорила. – Странно наш город зовется, правда?..
– Да… странно.
Она отодвинулась от него, уперлась ладонями ему в грудь, отталкиваясь и отталкивая его; закинула голову, глядела на него долго, придирчиво, дотошно и пристально. Он глядел на нее. И правда красива. Мало ли он видал красивых женщин. Ну, еще одна красивая женщина. Да и не особенно красивая. Бывают и красивее. Сколько хочешь бывает.
– И ты сам странный. Ты весь порезанный. Ты как сумасшедший.
Он улыбнулся. Он сумасшедший. Он забыл о человеке и о встрече. Он – исполнитель. Теперь ему предлагают стать автором.
– Почему «как»?
– Ты из больницы сбежал?.. Ты – урка?.. Уголовник?.. Меня твой белый костюм ни хрена не обманет. Ты – фраер, да?.. В тебя стреляли при побеге?.. Финкой полосовали?.. Я понимаю… – Она сглотнула, отвернула раскрасневшееся, вспотевшее лицо. – Ты мне рассказывать не хочешь. Твое право. Я бы тоже не рассказывала. Но ведь это очень важно.
– Что – важно?..
Они стояли на виду у всех, и он держал ее в руках, и люди стояли вокруг них. Они не видели никого.
– Все. Все, что с нами происходит. Или… происходило. Все страшно важно. Нет ничего важнее этого в мире.
Он наклонился к ней. Ее темно-русые, цвета ореховой скорлупы, волосы защекотали ему ноздри, губы. Он нашел губами ее ухо и выдохнул в него жарко:
– А то, что произойдет, – неважно, что ли?..
Она внезапно закинула руки ему за шею, он и не успел опомниться. Она шептала около его покореженного лица почти неслышно, он еле разбирал слова:
– А то, что с нами произойдет, – неважно, понял, ты понял, абсолютно неважно, потому что этого – НЕТ. И будет ли это – еще неизвестно. Ты понял?.. И ты… даже не знаешь, что сейчас будет. А вот я знаю. Гляди!
Она взяла со стола, где валялись вповалку, как расстрелянные люди, чашки, плошки, вилки, рюмки, миски, зеленел рассыпанный салат, играли на разломах красной кровью гранаты, где доски еще помнили стук ее каблучков, – богатую изукрашенную массивную чашку, всю в золотой лепнине, – не чашку, а музейную роскошь, – и так швырнула ее со всего маху об стену, что чуть не вывихнула в плече руку. Раздался взрыв звона. И тут же, следом, как с цепи сорвались охи, ахи, смехи.
Ну, гости, вы развеселились, гляжу! Созерцайте мое разгоряченное лицо. Пряди потных волос висят вдоль ярких розовых щек, как мокрые флаги. Карие, ореховые глаза горят. Она звонко и весело крикнула, и чуткое ухо Леха не обманула наигранная пьяная веселость голоса. Голос взвился до края пропасти. До обрыва и срыва.
– Эй! Люди! Эй! Давайте играть!
О, какое общее оживленье, шевеленье, перемигиванье, переглядыванье, кое-кто и подпрыгивает, как дитя, сыплются прибаутки, полощутся восторги, похабные шуточки повисают в спертом воздухе залы, как соленые рыбки на леске, – и множество глоток исторгает шум, крик, ропот: «Играть, играть!.. Как играть?.. Тише, слушайте, Воспителла что-то опять предлагает интересненькое, – вниманье!..»
Она, раскачиваясь на высоких каблуках, развела руки в стороны. Так стояла, запрокинув голову. Выждала паузу, как хороший оратор или актер.
– В Клеопатру!
«Как, как?..» – «В Клеопатру?!..» – «Что-то новенькое!..» – «Что-то чудненькое, дивненькое придумала наша уникальная хозяюшка…» – «Ох уж этот ее очередной фортель!..» – «О, она циркачка на славу. Таких поискать…» – «В Клеопатру – это как?..» – «Надеюсь, это без крови и пыток?.. сейчас ведь модны в высшем свете всякие ужасы…» – «Это что-то вроде фантов, должно быть!..»
Ропот толпы. Гулкий рокот людей. Пошлый клекот наседок и береговых чаек. Люди, вы не птицы. Люди, вы не звери. Вы – лучше?! Вы – хуже…
– Все просто. Все очень просто, люди. – Она так и стояла с разведенными руками, как живой крест. Черное платье, ослепительно белая кожа груди и рук. Розовое лицо. Щеки, как у младенца. Сколько ей лет? Такие возраста не имут. – Вам скучно?! Вам все обрыдло?! Вам голодно, холодно… или, наоборот, вам сыто и тоскливо?! Вы видите – меня?! – Раскинула руки еще шире, Распятием. – Вы завидуете – мне? Тому, что я богата, молода, красива, тому, что мне все ваши несчастья – по хрену, и ваша Зимняя вечная Война тоже, тому, что у меня… нет ни одного из ваших увечий, которыми вы покрыты как коростой… проказой… завидуете, знаю!.. тому, что я могу подойти к пустому и голодному вашему русскому прилавку, наклониться радостно с высоты своего роста, со своих каблуков от Диора – четырнадцать сантиметров!.. – ко всей очереди, мрачной, барачной, детдомовской, санитарской, солдатской, – и сказать ей: «На, очередь, иди купи себе масла и сыра в Ирландском маркете, детей накорми, пусть за меня помолятся, если вы их еще молиться на ночь учите…» – и швырнуть на прилавок тысячу долларов, как… вот эту чашку – об стену!.. Игра в Клеопатру проста, ребята! Кто меж вами купит ценою жизни ночь мою? Вот и вся игра. Что тут говорить. Поняли?!
Гробовая тишина. Молчат как убитые. Ощущенье, что в черной комнате не люди, а трупы.
Она обвела всех глазами. Лех глядел на улыбку царицы – на ее ярко накрашенные губы. Глаза женщины блестели бешено. Она бешеная. Она – одна, а одиночество невыносимо. Она пошла ва-банк. Кто ей ответит?
Молчанье сгущалось. Черный мед молчанья стоял в черной банке роскошной залы. Лех шагнул вперед. В сумасшедшей игре под названьем «жизнь» важно ДЕЛАТЬ ход, какой – неважно. Он делает шаг вперед.
– Я так и знала, что ты подойдешь ко мне, уркаган порезанный!.. – Она схватила его за руку и сверкнула глазами в гостей. – Ты ведь смерти не боишься, да?.. ты ее сам сколько раз видал в гробу в белых тапочках… Люди, слышите?.. Вид смерти – то есть способ умерщвленья – каждый избирает сам! И сообщает нам всем! – Она побледнела; румянец сошел вдруг, резко, сразу. – И мы – коллегиально! – решаем… среди нас ведь есть убийцы профи, палачи… ну что вы, что вы, не стесняйтесь, право, это же сейчас не такая уж страшная тайна… не делайте из всего тайны, господа… тайну давно пропили и прожрали… и про…рали благополучно… Да что ж вы, мужики!.. неужели никого больше не найдется среди вас, трусы… Или Прекрасная Женщина… – она обвела всех горящими, безумными глазами, из карих ставших огненно-рыжими, кошачьими, – …не такая уж великая награда за бесславную… серо, вяло, дерьмово, х…во прожитую… идиотскую, слюноподобную, квелую, мусорную вашу жизнь?! Ну?!
Молчанье. Они все молчат, эти люди. Они испугались. А ты, Лех, бери ее за руку. Видишь, она вся дрожит. Вот сейчас она по-настоящему красива.
Она подняла к нему лицо.
И так, лицом к лицу, стояли они.
– Идем, смертник! – Ее голос обрел спокойствие и насмешливость. – Не дрейфь. Я лучше, чем Клеопатра. Ты сам увидишь… почуешь. Я дешево не продаюсь. А умереть – наплюй: если понадобится, я сама тебя убью, ты и не почувствуешь. А эти?.. – Она махнула рукой на публику, ощерилась, глумясь. – Пусть пьют и гуляют. Дивятся тебе, сумасшедшему, и нашей кровавой игре. Еще далеко до утра. Что ты оглядываешься?.. Ты поджидаешь тут кого-то?.. Брось. Плюнь. Это наша первая ночь.
Он сжал ее плечи. Пальцы вмялись в телесную белую яблочную мякоть.
– И последняя.
– Последняя?..
Резкий стук в дверь. Кое-кто из гостей аж присел от внезапности.
Затихли. Сбились в кучку. О, гости, а вас на самом деле и совсем немного. А с виду казалось. Вы боитесь открыть. Стук повторился, громкий, страшный и упорный. Женщина по имени Воспителла стояла не двигаясь, и ее глаза тоже остановились. Те, кто был за дверью, не стали ждать. Дверь выбили ногой.
В темную залу ворвались четверо – в светонепроницаемых, как у слепого Стива, очках, в черных перчатках. В кулаках застыли наставленные в толпу гостей револьверы. Воспителла, ты знаешь, чем отличается кольт от парабеллума? А вальтер от браунинга? А я знаю. Я на Войне всему обучен.
Четверо в черном держали револьверы у самых человеческих лиц. Усатый парень с котиным лицом повалился на пол – потерял сознанье. Ах, обморок. Ну и мужик нынче в Армагеддоне пошел. Барышня кисейная. Черные кольты не тряслись, не дрожали в кулаках. Тот, кто был ближе всех к Воспителле, бесстрастно блестел чернотой очковых стекол, обдавал холодом улыбки. Дуло его кольта почти касалось лба женщины.
Она глядела прямо в сердцевину черных круглых стекол.
Важно выждать время. Важно его выиграть.
Она заслонила Леха спиной. Он съежился, спрятался за ее лопатками. «Туда, туда, – сказала ему спина, – прямо и направо. Там дверь в спальню. Она захлопнута, но не заперта. Приблизься к ней. Толкни ее. Впади в нее. Я тебя заслоню». Она попятилась, прижимая обнаженной спиной Леха к стене, и он ощущал холод ее хребта, торчанье ее ребер, снеговую белизну ее плеч и лопаток. Чуть обернула голову. Улыбка красной помадой змеилась, вилась по ее губам. Она закинула руки назад, как бы пытаясь поправить оборку на платье, и обеими вытянутыми назад руками втолкнула Леха в мягко подавшуюся дверь спальни.
– Если что – беги, – бормотнула она в дверную щель быстро, задыхаясь, – из моего окна – пожарная лестница. Закройся на ключ изнутри.
Под трещанье ключа она выскользнула из скопленья потных от страха человечьих телес. Чарующе улыбнулась четверым в черных перчатках. Четверо подошли к гостям, продолжая наставлять в лица, виски и лбы грозные кольты, и мальчишеский голос выкрикнул зло: «А это… не розыгрыш?!.. Не декорация?!..» Черные люди бесцеремонно трогали и ощупывали Воспителлиных гостей, рассматривали их, подводя к слепящему свету голых гестаповских ламп.
– Это не он?..
– Нет. Не он.
– Как он должен выглядеть?
– Я же тебе показывал фото. Это лицо невозможно спутать с другим. Весь в шрамах. Страшный.
– Где хозяйка дома?
Они огляделись – и, словно спохватившись, схватили ее, улыбающуюся, спокойную.
Ну же, мальчики, давайте, приступайте. Дуло так приятно холодит висок. Я для вас просто находка. Я вам ни черта не скажу.
– Вы Воспителла Ленская?
– Да, я.
– В вашем доме должен сейчас находиться человек по имени Лех. Это не его настоящее имя. Под этой кличкой его знают люди Государства Цэ всего месяц. Мы не знаем, как звали его прежде. Говорите быстро, где он. Или…
Черный, выплевывавший ей в лицо жесткие кости слов, больно сжал клещами черной руки ее запястье. Боже, как они неоригинальны. Черные очки; черные перчатки; револьверы; наручники. Дешевый прием. Какая правда на Войне. Там ты видишься со смертью лицом к лицу. И вы выходите сражаться на поле… в степь. На склон горы. А этот хмырь даже не дает заглянуть себе в глаза. Клянусь, парнишка, зенки у тебя вчера вечером были водкой налиты всклень.
– Что – «или»?.. Давай лучше выпьем водки. – Она изогнулась, потянулась рукой к столу, к рюмке. – За здоровье этого вашего… бедняги. Дай ему Бог уйти от вас. Гниды. Паскуды.