355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Крюкова » Зимняя Война » Текст книги (страница 11)
Зимняя Война
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:23

Текст книги "Зимняя Война"


Автор книги: Елена Крюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Священник, кряхтя, поднял старика на могучие руки. Боже, крохотный какой, жалкий; хребет колет ладони, как у воблы, селедки. Да уж он чуть дышит. Сразу много спиртного хлобыснул. Да не емши. Монголы сказали бы, что старик вошел в состоянье бардо. Что он видит… что слышит, бедняга?.. Пенье Райских гурий… клацанье челюстей чудовищ?!.. Все лучше, чем нюхать наш порох, слышать наши клятые взрывы. Не дай Бог, Война перевалит опасный порог. Люди накопили в арсеналах взрывные яды; они вспыхнут, и над миром взойдет Звезда Полынь. И ничем не остановишь ее смертоносные лучи.

– Перекрестись-ка, капитан, – прогудел священник, держа худое стариковское тельце на руках, как держат ребенка, – у меня, видишь, руки заняты. Попроси у Господа милости. Чую сердцем – повернет Зимняя Война. Повернет.

Серебряков крестился медленно и испуганно, пока отец Иакинф пересекал, с Хомонойа на руках, тускло освещенную каптерку, толкал дверь ногой, выходил наружу, в летящий снег, в круговерть, в ночь.

– ……………… ну да, ее звали Женевьева. Смешное имя, да?.. монашье… Она очень любила первый снег. Бывало, когда снег первый только ляжет – выбегала во двор, хватала его пригоршнями, ела его, окунала в него лицо!..

Он встал с кровати. Налил из кувшина воду. Пил. Остаток вылил из чашки себе на загривок, на спину. Это называется – охладить старые раны.

Женщина лежала на животе. Ее лицо пряталось в подушках – лица не было видно. И голос доносился сквозь подушки как из подземелья.

Ночь. Опять ночь. Хорошо – не стреляют. Не слышен вой сирены, загоняющий в убежище. Война еще сюда не добралась. Она добирается. Она ползет черной змеей с белыми снежными полосами на спине. Медленно и верно ползет.

– Она была твоя законная жена?..

– Она и сейчас моя законная жена. Никакой суд нас не разводил. И детей моих она растит. Я давно ее не видел. И детей тоже. Я все гадаю, какие они теперь.

– Вот как. Так ты женат. И ты как все. И ты как все.

Он минуту глядел на нее. Потом лег в постель, животом на спину женщины, налег руками на ее руки, губами обжег ее затылок. Сделался для нее одним гигантским крылом; накрыл ее всю собой.

– Ты же знаешь – к женам не ревнуют, – выдохнул он тихо. – И потом, ведь это уже не жена. – Голос его стал еле слышным, горьким. – Это просто преданье. Давно минувших дней.

– А, ты на попятный!..

Горечь мазала его по губам жесткой кистью.

– И ты… как все. – Он помолчал, подышал хрипло, лежа на ней, потрогал языком ее затылок, шею. – А впрочем, мы ведь и есть – все. Я тут подумал, знаешь, и придумал, что нас по отдельности – нет.

Она дернулась под ним, вытянулась в судороге насмешки.

– Правильно. После игры в Клеопатру ты бы лежал в ванне в грязной красной луже и видел сладкие вечные сны, а я бы – тут ж – не отходя от кассы – заменила бы тебя каким-нибудь твоим двойником, одним из твоих друзей, или Арком, или Федей-лютнистом, или…

– Замолчи! – Он закрыл ей рот рукой. – Замолчи! Ты никогда бы этого не сделала!

Она упала опять лицом в подушки.

– А ты откуда знаешь… сделала бы или нет?..

– Да, верно, что это я. – Из его располосованной шрамами грудной клетки вырвался на свободу хриплый вздох. – За тебя… расписываюсь. Ты – сама по себе. Я – сам по себе.

– А… она?..

– Она… Знаешь, есть такие стихи: «Девушка пела в церковном хоре…» Так вот это про нее… Я ведь ее в церковном хоре-то и приметил. Она ходила петь в церковь не из-за удовольствия попеть. Из-за денег. Она ведь сирота… детдомовка. Выпорхнула оттуда – работать где-то надо. Ни работы приличной, ни мужской защиты – одна. Ну, шить кустарно в детдоме научилась, по-домашнему. Голосочек… жавороночий такой, слабенький. А в церкви – там ведь громить стены не нужно. Платили хористам хорошо по тем временам…

Он помолчал. Закурил. Опять в бельме морозного окна движутся живые клинописные тайные фигуры. Живые иероглифы, и ими записана вся наша бедная, нищая жизнь. И военная, и довоенная. Ах, какая довоенная была хорошая. Светлая. Славная. Пускай и нищая. И бедная. Согласны все корку сохлую грызть. Лишь бы не Война.

– ……………и вот я тогда такой был хулиган. А страшный!.. ты б надо мной тогда похохотала всласть. Волосья длинные – космы… до пупа висят… на лбу – веревка… на штанах – сто заплат и прорех… на скулах нарисованы «сердечки» – губной помадой… Кто как тогда с ума сходил… Кто – на дансингах погибал!.. кто шастал в цепочке кришнаитов по улицам, крича: «Харе, харе!..» – рассыпал повсюду розы, бусы, улыбки… А мне было холодно голову брить по-буддийски или по-индийски. И я в православную церковь подался. Все же свой обряд, родной. Не понимал я ни черта. Но службу всю исправно стоял, до ломоты в ногах. Все стоят – и я стою. Твержу себе: здесь дом Господа, здесь Он живет. А хор – заливается!.. Я глазами по хористкам вожу, все старухи, и тут-то я ее и заметил. Маленькая малюточка. От горшка два вершка. Стоит перед регентом, ротик разевает. Я загорелся мгновенно… как от молнии – валежник… Что-то в ней странное было… лунное. – Он затянулся глубоко, дым вышел из его рта и ноздрей призрачно, густо. – Это уж я потом узнал, что у меня жена Луну любит. Что она – сомнамбула.

Фигуры, снежные иероглифы, в морозном окне колышащиеся, приблизились, надвинулись, ожили, превратились в марево, в колыханье свечей. Старательно пели роспев женщины в цветных платках и старухи в траурных, черных, и впереди всех стояла крохотная девушка, похожая на японскую статуэтку, печальная; русые в рыжину волосы вились по плечам, глаза глядели грустно, чуть раскосы.

Юргенс, весь в лэйблах, гвоздях, цепочках и заклепках, в фирменных тугих штанах, подошел к антифону, и малышка взяла зажженную свечу, протянула с улыбкой ему.

«Возьмите», – а сама на него завороженно смотрит.

Он сделал шаг к малышке и подхватил ее на руки. Регент крестился, косился, усмехался. Старухи кричали: «Сатана, Сатана!.. Изыди, изыди!..» Он нес девочку к выходу на руках, и гладкое, молодое, еще без шрамов военных и рубцов, лицо его сияло. «А ты бы хотел, чтобы у тебя была жена – сомнамбула?..» – тоненьким голоском спрашивала она его, и он отвечал: «Я бы очень хотел, чтобы у меня была жена – сомнамбула», – и прижимал ее к себе. «А я всю жизнь мечтала, что у меня будет такой муж, – она захлебнулась от детской радости, – что сам будет ночью водить меня за руку – к Луне!.. И я буду с ней играть… и целовать ее круглый лимонный лик… А потом буду делать к ней шаг – с балкона – по облаку – и идти к ней – по облакам – по звездам – и ты мне это разрешишь, ты меня не заругаешь, нет?..» Он вышел с нею на руках из церкви и опустил ее на землю, на утоптанный сибирский снег. Она секунду испуганно и счастливо глядела на него – и вдруг сорвалась с места побежала прочь, а он пустился вдогонку за ней и кричал ей вслед: «Я за тобой увязался!.. Ясно тебе!.. Ты не Христова невеста!.. И голосишко у тебя неважнецкий!.. Ты моя жена!.. Понятно?.. Жена Женевьева!..»

– Муж, я каждую весну умираю без Луны. И как осень подходит – умираю опять.

– Жена, да что ж это. Какое мне снадобье тебе сварить. Я уж все перепробовал – и калган, и марьин корень. И все аптеки, и все больницы перевернул вверх дном.

– Муж мой, я хочу соленого омуля, я хочу красной икры. Я скоро буду рожать. И это будет мальчик, потому что мой живот торчит вперед дыней. Мне так сказали.

– Не выходи на балкон без меня!.. простудишься…

– Не обманывай себя. Не простужусь, а улечу. И не вернусь никогда больше.

– Жена, Женевьева, как же вышло, что это я – я, там у тебя, внутри?..

– Да, ты там, внутри, и ты огромный, огромней моей любимой Луны, и мне очень больно будет тебя рожать – но родить мне надо тебя, ведь ты совсем скоро уйдешь в путь без возврата.

– ………………и она была права, моя маленькая сомнамбула, я уже начинал собираться в долгий путь без возврата, уже тяготился ею, – и какие же были страшные ее первые роды!.. Какие страшные…

Он задумался надолго, тяжело. Мороз за окнами сгустился, задымился Дьявольской метелью; такая ли метель мела там, в горах, на Войне?.. Война всюду, Воспителла. Война везде. Нынче я у тебя отдыхаю. Завтра – снова бой. Гляденье в чужие человечьи лица – тоже бой. Сокрытие тайны и раскрытие ее – великие, тяжелые бои. Что, кто смотрит на нас из окна так сине, так ярко и пронзительно?!.. Глаз… Камень во лбу Царской короны… Синий скол гольца… Синяя звезда Вега, голубой колючий Сириус, огромный, переливающийся, ослепительный, мрачный… Третий Глаз Дангма, Сапфир Неба, глаз девушки, так и не узнавшей, что такое любовь на земле.

– ……………………я тогда перевоплотился впервые. Я воплотился в идущего из нее вон – в мир – младенца. Это МНЕ акушерка давила лоб и темечко, толкая МЕНЯ обратно, чтоб Я не порвал нежные материнские лонные ткани, не сломал кости. Это Я шел сквозь громады красномохнатых сталагмитовых родовых путей, продирался, процарапывался через жерла багряных болевых вулканов, тонул в душераздирающих воронках неутолимого страданья, огибал мысы и рифы, где меня ждали Глухота, Слепота, всякие Уродства… я задыхался, я повторял, чтобы не сойти с ума, Божественные тихие песни Чрева, где я спал так сладко и счастливо, где глядел в дымные очи Бога!.. и вот я вышел, выскользнул рыбкой, излился потоками кровавых водопадов, меня схватили на руки чудовища в белых и черных масках, стали мыть, мазать, чем-то едким тереть, щипать меня, причитать и охать надо мной… какие грубые у них были голоса, Воспителла!.. Потом я заснул… чувствую – меня трясут: эй, мужик, проснись, жена-то в здравии, а тебя в сумасшедший дом хотели отправить, так ты странно кричал и мычал… Я-то знаю, Воспителла. Я сейчас только все это понял. Переселенье душ – вот что это было.

– Ты счастлив – что испытал ЭТО – при жизни?..

Его голос, хриплый, тяжелый, прорезал ночную тьму, как стальной брошенный нож.

– Счастлив.

– Ты согласна?

Сначала молчанье. Потом кивок. Дети – мальчик и девочка – двое – у ее ног – сопят, возятся, тоже молча.

– Отлично. Алекс, несите сюда мужское обмундированье. Оденьте ее как мальчишку.

Она бойко, ловко раздевалась при мужчинах. Она влезала в военную форму молча, безропотно, по-мышоночьи взглядывая на больших страшных военных мужиков, свистя заложенным на горном зимнем ветру носом. Ей всунули в руку маленький револьвер, другой, побольше и потяжелей, прицепили к ремню в увесистой кобуре.

– Это кольт, Женевьева. Хороший, добрый кольт. Ты умеешь обращаться с оружьем? Ты сможешь выстрелить? Тебя поучить? Василий, нарисуй на двери мишень…

– Не надо. Я сумею выстрелить. Не надо.

Она стояла перед мужиками, маленький солдатик Зимней Войны. Сейчас ей постригут волосы. О, не стригите, пожалуйста! Хорошо. Мы уложим тебе волосы под сетку, потом под пилотку. Никто не узнает, что ты… Я умею свистеть в два пальца, в четыре пальца и в кольцо. Она свистнула. Мужики рассмеялись. Отлично, ты совсем пацан. Ты солдат большого, важного Генерала. Тебя сейчас отправляют лазутчиком в чужую Ставку. Погляди на детей. Попрощайся с ними. Убей Генерала. Ты остановишь весь этот надоевший ужас. Некому будет отдавать приказы. Пока ищут замену – государства сядут за стол переговоров. Нам важно наделать паники, чтобы дурацкие государства этой вечно воюющей планеты наконец-то могли поговорить друг с другом за одним большим столом. И тогда ты будешь за столом хозяйкой, Женевьева. Ты нальешь нам вина. Ты отрежешь нам пирога. Дымящегося, доброго пирога, с утиной печенкой, с потрохами, с капустой. А может быть, с рыбой. С жирной сибирской рыбой – с тайменем, с хариусом. Со сладким байкальским ленком. Где ты живешь с детьми?.. В Бурятии?.. На склонах Хамар-Дабана?.. Мои дети играют кедровыми шишками. Если я убью Генерала, вы отдадите мне Юргенса, и мы уйдем с ним навсегда к Луне?.. Уйдешь, уйдешь. Вон она, Луна. Висит. Над ночью, над степью. Над метелями плоскогорий. Огромная и синяя. Что твой сапфир.

Когда ее погрузили в самолет, она молилась Луне: Луна, сделай так, чтобы моих детей не убили. Чтобы мой муж, Юргенс, остался жив. А я пусть умру. Во мне ли дело. Я маленький мышоночек. Я только и умела, что петь в церкви. Да и то пискляво. Монетку мне давали. А теперь я должна убить страшного, великого Генерала. Он уже убил много людей. Много русских людей. Я выстрелю в живого человека. Я же православная, я крестилась, и мне священник шептал: не убий. А я убью. Во благо?! Где благо?! Дай мне умереть, Господи. Зачем на Войне убивают. Я убью, и оттого моих детей, Сандро и Урсулочку, не убьют. Вот как все связано. Люди пугают друг друга. Люди убивают друг друга. А должны бы друг другу молиться, как молятся Богу.

Люк под ее ногами распахнулся, и чья-то жесткая властная рука толкнула ее в спину. Она задохнулась, обернулась, чуть не умерла от страха, уперлась, как бычок: не прыгну!.. страшно!.. Рука толкнула ее грубее, ударила по лопаткам. Она камнем свалилась в люк. Зимняя земля неслась перед ней, широкая снежная степь расстилалась внизу, мелькали по горизонту снеговые зубцы, мохнатые горные склоны, и рыжая тайга, коварная голодная рысь, вздыбливала линючую зимнюю шерсть. «Дерни кольцо, дура!» – заорали ей из самолета, сверху. Она, слепая от ветра, метели и ужаса, нащупала на груди кольцо, дернула что есть силы. Паденье замедлилось, и она летела вниз плавно, торжественно, озирая холодные пространства, издырявленные Войной, окровяненные живой кровью людей и белой, бесконечно сочащейся кровью ведьмы-вьюги. Легкая, невесомая, она плавно опустилась на зазвеневшую от мороза, стылую землю. Ей сказали, в какой стороне Ставка. Она все запомнила. Она отстегнула парашютный шелк, выпросталась из постромок, как лошадь из стреноги. Ощупав в кармане и на бедре оба револьвера, она безошибочно пошла, побрела туда, куда надо.

– Ты… мальчишка!.. Откуда ты взялся…

Человек с твердым, будто высеченным из коричнево-красного гранита, холодным лицом, вмиг вспотевшим от внезапного страха, говорил на языке, которого она не знала. И не узнает никогда.

Она стояла перед мужчиной, облаченным в ночной шелковый халат; он укладывался спать, он готовился ко сну, он только что неплохо, отменно поужинал – на столе, рядом с роскошно устланной кроватью, на тарелках и фарфоровых блюдцах лежали недоеденные круги ананасов, валялись куриные косточки, бутерброд с красной икрой, краснела пахучая мандаринная шкурка. Бутылка была выпита наполовину. Хорошее вино, должно быть. Ее Юргенс любил хорошее вино. Только они были бедные, и у них не было денег, чтоб покупать себе хорошее вино. А потом она была все время беременна. Сначала один ребенок в животе, потом другой. Тут уж не до вина.

– Простите, Генерал, – сказала она тоненько, по-русски, и рука ее скользнула к тяжелой кобуре на боку, ощупав все кожаные выступы, нашарив застежки и кнопки, – я сейчас влеплю вам пулю в лоб. Не знаю, как у меня это получится. Как выйдет, так и выйдет.

Бедный, он не успел опомниться. Она выдернула из кобуры револьвер прежде, чем он метнулся к креслу, где лежали, стремительно скинутые и брошенные, его френч и галифе, и стал ковыряться в складках одежды, пытаясь выхватить именное генеральское оружье. Мальчишка, и блекочет по-чужому. Враг! Кто пропустил?! Ставка охраняется надежно. Загражденье под током! Это наважденье! Это черт знает что! Щенок стоит уже с револьвером в руке, а ручонка-то у него трясется, и целит ему прямо между глаз. Ого, каких огольцов стали эти русские на Войну забирать. Просто от сиськи матери отнимают – и в минные поля. И в горы, под обстрелы. Откуда этот червяк тут?!

– Ты… кто ты?!.. опусти револьвер!..

Она поняла эти чужие, лающие слова.

– Не опущу. Молись, мужик. Бог-то ведь у тебя тоже есть. Ты живые души загубил! Ты будешь еще губить! Если я тебя не… – Мальчишка, похожий на мышонка, зажмурился, тряхнул головой, и тут пилотка скатилась у него со лба, и на плечи хлынули волосы, русые, белые, белесые, болотные, русалочьи, и Генерал, тупо уставясь на жуткое чудо, выдохнул:

– О-о-о-о… девица… женщина?!..

Протянул руки, защищаясь. Шестое чувство подсказало: она женщина, бей на жалость.

– Пощади… у меня… дети!.. я… отец… отец…

Он бил себя пальцем в грудь, бормотал: «отец, отец», – в то время как она продолжала держать револьвер, уже в обе руки взяв его, тяжелый, и он прыгал в ее руках, ходил ходуном, подскакивал, черный, страшный кус холодного, как гранит на вершине гольца, смертоносного металла. Она поняла, что он жалуется, что просит, молит. Она ощутила власть человека над человеком – тяжелую власть смерти, когда ее волей ты можешь диктовать и повелевать, просить и миловать, и ею же казнить, и ею же искупать свою вину, и проклинать тоже ею одной. Она закусила губу. Руки выше взметнули черную стальную болванку.

– Я не понимаю, что ты такое тут бормочешь. Не лебези, – хрипло сказала маленькая Женевьева, крещеная в православье девочка с примесью еле слышной бурятской крови, гуранка, сибирячка, сомнамбула, серебряной нитью привязанная к Луне. – Если это молитва – считай, что ты уже помолился. На!

Она зажмурилась от натуги, нажала на собачку и спустила курок. Человек в атласном халате, в последней панике – жить! жить во что бы то ни стало!.. – мотнул головой вбок, и первая пуля прошила штору, застряла в оконной раме. Генерал рухнул рядом с креслом, Женевьева подскочила к нему, снова прицелилась, он взмахнул руками, подкатился ей под ноги, схватил ее за щиколотки, за болотные сапоги, повалил на пол. Она больно ударилась об пол коленями и локтями, не выпустив из рук револьвер. Что ж ты какая растяпа, девчонка. Сейчас он тебя поборет. Он же, мужик, выше тебя вдвое. Сильнее вдесятеро. Он прихлопнет тебя, как комара в тайге. Ну же. Ну.

Она извернулась. Дернулась. Сапоги остались в его скрюченных руках, в кулаках. Босая, она наклонилась над ним и опять выстрелила, и оглохла от грома выстрела, и засмеялась: удалось!.. – и заплакала, увидев, как на полу, на струганных желтых досках, расплываются размозженные внутренности его черепа – то, что было когда-то живым, мыслило, страдало. Ее вырвало прямо на труп, на растекшуюся по полу лужу крови. Кольт вывалился из ее рук и упал в кровь. Она спохватилась, утерла рот ладонью, наклонилась, дрожащими руками подняла револьвер, отерла рукавом пятнистой гимнастерки. Там еще есть патроны. Она отстреляется, если что.

За дверью Генеральской спальни зашумели, забряцали шаги, загудели голоса. Все. Дело сделано, Женевьева. Твой Юргенс, солдат, подивился бы на тебя. Ты убила человека. Ни в какой церкви ты теперь это никогда не отмолишь. И Война не закончится оттого, что ты важного дядьку убила наповал. Никогда ничто не заканчивалось от убийства. Все только начиналось.

Что начнется теперь, Женевьева?!

Она прыгнула к окну как раз в тот миг, когда в спальню, выломав плечами и ногами дверь, ворвались чужие солдаты, враги. Она разбила грудью стекло, вывалилась в ночь. Пурга ударила ей в лицо, била ее по щекам. О, хорошо, совсем невысоко. Она упала в сугроб, мягкий, пушистый, и ногу не сломала, и руки целы. В нее стали стрелять из разбитого окна. Завыли сирены. Ей, маленькой и хрупкой, удалось пробраться под колючей проволокой огражденья, сквозь которую тек сильный, убийственный ток. Она выкопала ножом под проволокой ямку, нечто вроде подкопа, игрушечного подземного хода. Теперь она его не найдет: где это?!.. Метель… метель замела все… вьюга проклятая, сибирская…

Где-то далеко, в завьюженной степи, выли волки. Выла волчица, растерявшая в ночи своих волчат, созывавшая их на ночное слезное, голодное пиршество. Какими костями, какими кровавыми ребрами мать хотела накормить своих глупых, неразумных детенышей, серых грязных зверьков?! Их убили злые люди. Люди выделали их шкурки, чтоб согреться лютой зимой. О, солдаты, никогда не носите под шинелями волчьи воротники, не шейте себе волчьи дохи – мать волчица все равно найдет вас, поднимет морду, завоет на Луну. И тогда вам несдобровать. Вам тогда уже не жить на свете. Вой обнимет вас, закружит. Вой вынет душу из вас. А на что вы сгодились Богу без души, люди. Теперь вас можно брать голыми руками, кусать голыми зубами. Есть и грызть живьем. Обсасывать красные косточки.

Она ползла по холодной, усыпанной жесткой снеговой крупкой, черной выветренной земле, а в нее стреляли, чертыхаясь и матерясь на чужом, страшном языке. Она окунала лицо в снег, кусала снег зубами, пила губами. О, доползти. О, проползти под ужасом. Под смертью. Вот ее лаз. Вот ее ход. Вот он.

А сирена все плакала, все орала, все выла. И мощные, слепящие лучи прожекторов ходили по небу туда-сюда, скрещивались, слепливались, разрывались, стригли белыми ножницами ночную черноту, выхватывая из тьмы снеговое круженье, снежные белые пчелиные рои.

И когда она наткнулась пальцами, грудью на колючую, под током, бешеную проволоку и содронулась в крике боли и прощанья, она увидела прямо над собой огромную синюю Луну, прозрачный синий Глаз Неба, синий и внимательный, как зимний Байкал подо льдом – однажды они с Юргенсом были там, на Байкале, зимой, в январе, и она запомнила великий синий лед, и лодку, вмерзшую в толщу льда рядом с заиндевелой пристанью, и рокот могучих кедров, ярко-зеленых на чистой белизне, и мощный ветер култук, выдувавший из них, под всеми теплыми шубами и тулупами, душу насквозь. Юргенс вынимал из-за пазухи водку и давал ей, чтобы она согрелась. Водка была тогда дешевая, дешевей всего. Они пили водку, и еще у нее в кульке была с собой моченая брусника, и они закусывали водку брусникой, смеялись, сосали терпкие ягоды и пристально глядели друг на друга, как звезда и звезда. Они тогда не думали, не чаяли, что будет Зимняя Война.

И синий Байкал с водою, еще не замерзшей, еще живой, стоял перед ними глубокой синей священной чашей, и плескался, и пел свою синюю песню, и она наклонялась и глядела в него, и видела там свое отраженье, а Юргенс обнимал ее сзади, притискивал к себе в толстом бараньем тулупе, горячо шептал: пускай мы бедные, Женевьева, а дети-то у нас с тобой будут красивые, красивей, чем Царские дети, красивей, чем все байкальские прелестные рыбки! И она оборачивалась к нему на морозе, и у нее на глазах, под ресницами, выступали слезы. Она очень хотела детей. А если я уведу их однажды к Луне?.. Тогда мы уйдем к Луне все вместе. Я тебе обещаю это.

Синяя Луна мигнула над колючей проволокой и погасла. Чужие солдаты подбежали к маленькому, распростертому на снегу тельцу. Парень?!.. женщина… вон волосы – по снегу – струятся… Это она убила Генерала?!..

Чужие руки выпростали ее из-под проволоки. Чужие ноги пнули в бок, под ребро. Эй, ты! Не дышит. Ловко это она смогла. Русские всегда так, придумают, что поинтересней. Вот девчонку подослали. Никто не думал, не гадал.

Свистки и сирены не смолкали еще минуту, две.

Луна горько и гордо глядела на деяния бедных маленьких людей круглым и холодным синим глазом.

– Вот пакет, дорогой мой. – Серый лысый человечек протянул Леху маленький плотный бумажный квадрат в прозрачной обертке. – Сегодня же ночью вы должны будете вылететь в Париж. Ближайший рейс…

Он согнул руку в локте, искоса глянул на запястье. Лех усмехнулся, перебил его:

– Не трудитесь. Я давно выучил на память все расписанья. Все отлеты самолетов на Париж, Лондон, Нью-Йорк, Берлин и Мадрид.

– Что ж только Запад? А ваша родная Азия?..

– Не трудитесь сообщать мне время вылета на Пекин, Токио и Бангкок. Я сам вам его сообщу.

Серый человечек, жуя губами, пристально глядел, как Лех прячет твердый конверт за пазуху.

– Не бойтесь. Я не повезу пакет за отворотом лацкана, как птенца или котенка. Я спрячу его в более надежное место. – Лех резко, быстро улыбнулся, и шрамы отчетливей прорезались на его обветренном лице. – Извольте назвать мне имена и местонахожденья людей, которым в Париже я должен отдать… это.

– Запоминайте. – Серый пересмешник наклонился ближе к нему, и крючковатый нос чуть не уткнулся Леху в грудь. – Какой у вас роскошный белый костюм. Запоминайте хорошенько, я буду говорить без повторенья. У меня мало времени.

Лех наклонил голову, впивая слова, отпечатывая их ярким серебром на темном негативе памяти. На Зимней Войне ошибаться нельзя.

Он вылетел из Армагеддона в час ночи рейсом «Париж – Лиссабон».

Перед отлетом он позвонил Воспителле. Что ты делаешь?.. О, я придумываю новую помаду. Буду отправлять в Канаду… в Австралию. Может, дорого купят. Попытаюсь дорого продать. Тогда у нас будут деньги. Много денег. Почему – «у нас»?.. Ты сказала – «у нас»… Никогда не жди меня. Я всегда буду тебя ждать. Даже если… Замолчи. Не зарекайся. Знаешь, у нас в России-матушке: не отрекайся ни от сумы, ни от тюрьмы. Да уж, тюрьма да каторга у нас, чуть что. Берегись, родная, этого «чуть». Да я же канатоходка, Лех. Я же Великая Сумасшедшая Армагеддона. Я же иду по канату над пропастью. И публика внизу, хохочет и свистит, и рычит, и плюет в меня, и рожки мне кажет. Я красивый женский клоун, всего лишь. Но ты дорог мне. Ты стал дорог мне, слышишь?!

Если твой самолет разобьется…

Будто ты не летаешь никогда на самолетах. А если это твой самолет когда-нибудь разобьется, а я буду тебя встречать?!

Никогда не встречай меня. Никогда не жди меня. Я появлюсь всегда вдруг. Так лучше. Так дух захватывает.

Людская волна обтекала кассы и эскалаторы, плескалась пестротой одежд и блеском глаз, улыбок и слез около стальных поручней таможни. Аэропорт гудел и рокотал, звенел гонгами объявлений, мурлыкал бесконечные назойливые радиомелодии, вспыхивал там и сям, в разных концах зала, яркими цветами видео. Тебе это снится, Лех? Ты всовываешь свой билет на Париж в регистрационное окно, и милая девушка, прелестно улыбаясь, поет тебе назидательную песенку: подите туда, потом сюда, здесь досмотр, там киньте на тележку ваш багаж. У меня нет багажа. Я свободен и волен, как птица. Я в свободном полете. Ах, как это оригинально!.. Его дарят одной из самых обворожительных улыбок на свете. Каждой девчонке за стойкой хочется быть звездой. Он поглядел на нее, прищурясь, с восторгом, как глядят на звезду. В стеклянных широких дверях виднелся пустой, томящий душу простор летного поля.

– Рейс Армагеддон – Париж – Лиссабон!.. Просьба пройти на посадку!.. Рейс двадцать пятый, Армагеддон – Париж…

Внезапно все людское море пришло в движенье, прибой заплескался сильнее, мучительнее, и он увидел рядом с собой лицо веснушчатой щербатой рыжеволосой девочки, полное ужаса. Девочка открыла рот и завизжала; она визжала с наслажденьем, долго, на очень высокой ноте. Люди ломанулись к стеклянным дверям, кричали, показывали руками, кивками, – там, там страшное, туда! Кто-то плакал в голос, оседая прямо на грязные плиты аэропортовского пола. Кто-то истошно, надрывно кричал: он взорвался!.. Взорвался!.. Взорвался самолет!.. Взорвался сто двадцать девятый!.. Там рядом с посадочной полосой машина стояла аварийная!.. Зачем?.. кто ее туда пригнал – перед самой посадкой?!.. А неизвестно!.. Ужас!.. ужас… Он же крылом зацепился!.. Крылом!.. Глядите, отсюда видно, горит!.. Не плачьте, может, их еще спасут… Да нет, что ты городишь, мужик, это же мгновенная смерть… Они ничего не почувствовали?!.. о, хоть бы они ничего не почувствовали… Это же доли секунды… я сам хотел бы так умереть… чтоб о смерти своей не знать ничего… Самолет взорвался!.. Это какой рейс?!.. сто двадцать девятый, черт возьми, они все сгорели, сгорели, они же горят там заживо!.. Их уже не спасти!..

В толпе пробирался мужик, ступал грузно, тяжко, будто вместо обуви на его ноги были нацеплены чугунные утюги. Лех вздрогнул. Сходство его самого с неизвестным, из толпы, мужиком было так сильно, что ему показалось на миг – он глядит в зеркало. Он ощупал себя. Белый цивильный костюм на месте. Короткая модельная стрижка. На пальце золотой перстень, в кармане – золотой портсигар. Даже и не скажешь, что этот парень побывал в пекле Войны. А тот?! Мужик остановился, глядел в застекленные, переливающиеся светом, как вода в водоеме, двери, закусив губу до крови. Его лицо, как и лицо Леха, было все напрочь изрезано шрамами. На его голове, так же коротко стриженной, торчала дурацкая кепчонка, на ногах мотались истрепанные военные сапоги, из-под потертой кожаной куртки виднелась военная же рубаха – гимнастерка. Мужик стоял, глядел, как в стеклянные двери бежит, вливается, ломясь, тряся руками, выкрикивая что-то и плача, безумный народ, по макушку окунувшийся во внезапное горе. Вынул из кармана куртки сигарету. Лех напряженно смотрел, как он подносит к сигарете зажигалку – совсем его, Леха, жестом; как быстро закуривает, как, глубоко затянувшись, отрывает сигарету ото рта.

– Черт подери, она, наверное, погибла.

Лех услышал эти слова. Кто это сказал?! Перед его глазами потемнело. Мужик сказал это его голосом. Или ему почудилось. Голос звучал сухо, буднично и бесстрастно, как у судьи на допросе. Вокруг них ревело и выло море людей.

И все исчезло. Крики, плач, вой, ор, звон и клекот ожидальных микрофонов. Звуки провалились как сквозь землю, будто кто ножом, как голову от селедки, отрезал их от слуха. Они оба, Лех и неизвестный мужик, стали сдвоенным островом молчанья. Лех безотрывно глядел в лицо чужого мужика, читая там свою летопись: от безумья воевать до безумья любить, от царственного любованья собой до смертного презренья к самому себе. Он видел, как тот, стоя прямо против него, его не видит, а продолжает глубоко, отчаянно, нервно затягиваться, словно пытаясь насытить себя табаком под завязки, вбить, вколотить в себя табачную отраву, набить себя едким дымом, как подушку – гусиными перьями: ну, затянись еще, раз, другой, третий, чтобы унять Ад, боль, ужас. Лех проследил за путешествием его сигареты в крепко сжатых прокуренных пальцах – от угла сведенного рубцами рта до окоема вокзальной тьмы, куда летел бездумно стряхиваемый пепел. Острый глаз уцепил буквы по ободу сигаретной скрученной бумаги, и Леха будто подбросило мощным разрядом тока. Он весь подался вперед. Потом, сощурясь, отступил в тень, чтобы курильщик чего не заподозрил – эка, стоит лощеный хлыщ в белоснежном смокинге, плащ перекинут через локоть, и пялится на бродягу в военных шмотках. На военном кладбище, что ли, сапоги-то отыскал.

На сигарете, уже наполовину искуренной проходимцем, красным карандашом была начирикана самодельная, корявая надпись. Лех узнал бы ее из тысячи. Надпись смешно и кроваво горела уже у самых губ мужика. Она гласила: «КАРМЕЛА».

Отель в Париже ничем не отличался от отеля в Армагеддоне. Он побаловался горячим душем, повалялся на пахнущих лавандой крахмальных простынях. Во Франции первыми изысканные европейцы, сибариты, стали крахмалить простынки. Бедная его, милая Азия. Там бурятки спят на мешковине; там простые китайцы сооружают себе матрацы из рогожи и набивают их листьями пахучего верблюжьего хвоста, чтобы от дурманных ароматов человеку снились сладкие сны. А богдыханы всегда спали на шелковье. С шелками у богатых всегда все в порядке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю