Текст книги "Царские врата"
Автор книги: Елена Крюкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Ну же. Прыгай. Беги!
– Меня убьют!
– Беги!
Девочка прыгает с подоконника в пыльный солнечный двор. А я подхожу к солдатам, что целятся в меня. Обнимаю их за шеи. Целую – одного, другого, третьего.
Грязные, соленые, табачные рты плывут, как рыбы, под моим ртом. Кто-то наставляет дуло мне в грудь.
– Мальчики…
Холод дула чувствую грудной костью. Резкий детский крик. Ледяное, мертвое молчание. Я обманула ее. Она не родилась. Она умерла.
Руслан поднимает дулом автомата мой подбородок.
– Брюхатая сучка!
И я говорю ему пыльными, мертвыми губами:
– А если это все-таки твой ребенок?
А потом началась перестрелка, до неба встали крики, вой и грохот, и я перестала слышать и видеть. СОН АЛЕНЫ О ПОЖАРЕ В МЕЧЕТИ
Слепящий глаза, как автоматный огонь, белый дикий день несет себя людям гроздью жаркого желтого винограда на большом блюде изразцово-синего радостного неба.
Белый город насквозь прокален солнцем. Над городом жуткой сизой, синей ушанкой нависает старый потухший вулкан.
Круглый купол старой мечети тоже весь залит белым сиропом солнца. Солнце стекает с купола медленными, благословенными струями. Солнце наполняет до краев светлым белым медом бассейн для святых омовений.
Люди идут в мечеть. Они идут молиться.Идут молиться возлюбленному, великому богу своему, единственному среди богов земных.
Алена стоит в мечети. Ее лицо туго обвязано белым, расшитым мелкими речными жемчужинами, праздничным хиджабом. Глаза скользят по драгоценным, хитрым орнаментам мраморных стен, по изукрашенному цветочной росписью выгибу купола. Она слушает гнусавый голос муллы, пьяно-счастливо поющего арабскую молитву. Украдкой вынимает из-под платья свечу. И зажигалку.
Осторожно, под длинным рукавом, пряча от прихожан огонь, зажигает свечу. Смотрит на пламя. Все встают на колени. Одна Алена не встает.Соседка видит ее горящую свечу.
…видит мою горящую свечу. Я защищаю огонь локтем, грудью. Длинным рукавом моего белого праздничного, пахнущего сладкими арабскими духами джильбаба. Но женщина все равно видит. Толкает меня под локоть. Рукав джильбаба и пламя соприкасаются. Тонкая ткань загорается мгновенно.
Огонь обнимает меня, как обнял бы мужчина.
«Огонь! Гасите скорей! Кто поджег?!»
«Да она же сама себя и подожгла! Она держала в руке свечу!»
Шум, крики, толкотня. Пытаются потушить пламя, пляшущее на мне бешеный танец. На меня накидывают одежду, старые одеяла, войлок, ковры. Толкают, и падаю на пол. Кричат, плачут, гладят меня по лицу. Обгорели брови. Обгорели волосы. Ожоги на руках. Огонь умирает.
Огонь умер, а я осталась жива.
Поднимаюсь с мраморного, узорчатого, как змеиная шкура, пола мечети. Все глядят на меня, обожженную, в пузырях безобразных ожогов.Сквозь чужую толпу медленно, будто танцуя медленный танец, выхожу на залитую белым медом солнца улицу.
– Это ты горела, но не сгорела?
Маленький смуглый, коричневый, как темный горский мед, мальчик, задрав голову, строго глядит на меня.
– Прости, – говорю ему нежно.
– Тебя Аллах накажет.
– Пусть накажет. Я не боюсь.
– А вдруг он тебя накажет до смерти?
– Видишь, я не сгорела. Не умерла. Все хорошо. Идем.
Я беру мальчика за руку обожженной рукой, и мы идем по залитой солнцем улице. Я кладу руку на живот.
– Как тебя зовут?
– Гузель.
– Ты красивая.
– Хочешь, буду твоей мамой?
– Хочу. – Он сильнее сжимает смуглой лапкой мою руку в волдырях. – У меня нет мамы. Она умерла. А я хочу живую маму.
– Как тебя зовут?
– Ренат.
И я вздрагиваю. ПЛЕННИЦА
Ее вытряхнули из кузова: даже за руки и за ноги не взяли, толкнули грубо, скатили, свалили вниз. Она больно, плашмя упала на землю, ударилась сильно, головой, разум исчез, время вывернулось наизнанку и встало мертво, обреченно.
Ее взвалили на деревянную, обитую жестью тачку. Под ней катились колеса, грохотали камни. Тачка подпрыгивала на камнях, сотрясалась. Зубы Алены клацали подкова о подкову. Она прикусила язык; из угла рта стекала теплая соленая юшка на солому, брошенную, как скотам, на дно тачки.
Ее вывалили из тачки мешком. Схватили за ноги. Поволокли по земле.
Камни прорывали гимнастерку, обдирали ей кожу на спине.
Это было больно, она хотела закричать – и не смогла.
Не могла ни говорить, ни кричать. Что они сделали с ней? Может быть, отрезали язык?
Она пошевелила распухшим языком во рту. Шевелится. «Я его прокусила».
Тащат в дом, догадалась. Вот по лестнице волокут.
Позвонки ее, затылок пересчитывали ступени. Она опять чувствовала боль и радовалась боли. «Без боли хуже. Перелом позвоночника. А так – хребет цел. Значит, цела. Жива… и здорова… х-х-ха…»
Втаскивают в комнату. Пахнет табаком и дерьмом. Швыряют на пол.
Холодный пол под горячей, ободранной спиной. Как прекрасно.
Она распласталась на полу навзничь, под вздернутой губой блеснули зубы, и на ее испачканные красной слюной губы взошла безумной зарей дикая улыбка.
Услышала над собой голоса.Говорили по-русски.
– Умирает. Вытянулась вся.
– Может, дать ей пить?
– Жалостливый. Она столько наших положила.
– Не видишь, у нее брюхо.
– Я бы сам ее застрелил. Прямо здесь. Нельзя.
– Почему нельзя? Жалко?
– Хотят обменять. Командир говорил.
Больно пнули. «Хорошо, не в живот».
– Контужена сильно. Может не выжить.
– Надо, чтобы выжила. Нам нужен Соловьев.
– Жаль только, отдадим ее, и она там, у них, ребенка родит. Тоже тварь какую-нибудь выродит.
Ее снова пнули, уже сильнее. В грудь. Она хотела перевернуться на бок, закрыть руками живот – и не смогла. Так и осталась лежать: лицом вверх, раскинув руки.
– Может, нам ее грохнуть?
– Тогда мы Соловьева потеряем, ты че, глухой?!
– Да, дрянь дело.
– А тебе ее не жалко совсем? Пузатая.
– Прикинь, сколько она наших грохнула! Тогда жалей!
– А если она тут родит?
– Я сам убью ее выблядка.
– Шутишь!
– Не шучу.
– Она тоже человек.
– Не человек. Убийца.
– На войне все убийцы!– Но не все снайперы.
Память не сохранила времени. Она была всего лишь грузом человечьего мяса, еще не ставшего мертвым, но уже не бывшего живым.
Пелена равнодушия туго обвязала – так пеленают младенца. Слышала голоса над собой, и больше ее никто не бил, не пинал. Однажды губы почуяли, как к ним прислонили железное, холодное. Край кружки. Она неловко, жадно стала пить воду. Тот, кто держал кружку, выливал воду ей на подбородок, на шею, не умел напоить – или не хотел, брезговал, ненавидел. Она выпила целую кружку и хотела еще, но солдат, поивший ее, ушел, и кружка ушла вместе с ним.
Ждала покорно, лежала недвижно. Глаз не открывала. Сама для себя притворилась мертвой. ГОЛОСА ТЬМЫ
…они говорят. Я слышу голоса. Говорят: немедленно застрелить. Как собаку. Говорят громко, я все слышу. Думают, я не слышу ничего.
…кончится. Сейчас все кончится. Я кончусь. Вторая Алена не родится никогда. Никогда.
…никто не вернется. А! Наступили на лицо сапогом. Страшно? Нисколько. Больно только.…боль исчезнет сразу, когда выстрелят в затылок.
…голоса, голоса, голоса. Сливаются, гудят пчелы, говорят обо мне, о моей смерти говорят. Спокойно говорят, нет, кричат, а вот слышны взрывы, это далеко, пусть будет близко, пусть снаряд ляжет, убьет всех сразу. Зачем человек живет, зачем умирает, так устроена жизнь, так устроена война, зачем на земле война, я не понимаю, зачем бабы рожают мальчиков, ведь все равно им умереть. Хорошо, что я убила своего мальчика, когда он был еще во мне, когда он был еще червячок, а что он чувствовал, когда я его убивала. Боль, ужас, резали в утробе ножами, разрывали, распинали, растаскивали на куски. А я орала от боли, хотя ничего не помню, значит, жизнь может быть без сознания. А сознание без жизни может быть или не может…
…не может……не может…
…если они меня убьют – я себя покину сразу или нет?
…человек умирает, а душа подымается, видит все сверху. Проверим, как твоя душа наверх вспрыгнет и над тобой метаться будет. Ха-а-а-а-а…
…а-а-а-ах. Я еще есть. Я еще думаю. Мне еще больно.
…они говорят – давай ей руки отрубим и глаза выколем!…так я и знала. Снайперам всегда так. Мне солдаты рассказывали. Говорили: не попадись только, руки в кистях лопатой перебьют…
…подняли на воздух. Облако обвило, окружило. Голоса отдалились. Звучали из другого мира. Тело невесомое, ноги вот только очень тяжелые, как утюги, и сильно болят. Ушли? Кинули? Тишина. Есть тишина, и есть любовь. Забытая… струится. Вода. Пить. Жажда. Хоть глоток. Рядом никого. Или – толпа? Толпа молчит и глядит на нее. На мертвую? На живую? А есть промежуток между жизнью и смертью?
…никого рядом. Ни человека. Ни зверя. Ни пули. Ни огня. Ни камня ледяного. Воздух в ноздрях. Гарь. Сладкая гарь. Горький дым.…где ты, Алена?
…где я, Господи… …они убили меня?
…жива. Облако вокруг. Воздух в обожженных ноздрях.
Руки кладут кирпич. Тщательно, аккуратно. Взлетает мастерок. Припечатывает цементный раствор. Руки замуровывают окна. Закладывают белыми камнями дверной проем.
Из-за двери доносятся крики.
Женский крик пытается пробить медленно растущую глухую стену.
– Выпустите меня! Выпустите меня! Вы-пус-ти-те ме-ня! А-а-а-а-а!
Руки кладут кирпич. Простуженный голос хрипит поверх кирпичей:
– А вот хрен тебе, бабенка. Снайперша занюханная. Белые колготки, сучонка, епть. Покричи. Еще покричи. Люби кататься, люби и саночки возить. ТЕМНИЦА. ПЕРВЫЙ РИСУНОК
Она сидела, скрючившись, у стены. Стены измазаны кровью.
Разводы крови высохли и стали коричневыми.
Вставала, впивалась зубами в руку, в нежную мякоть плоти. Прокусывала руку, как волчица – лапу. Кровь капала на пол, на одежду. Скалилась, блестя в темноте зубами.
Обмакивала палец в кровь. Подходила к стене.
На белом – кровью – начертить безумный красный рисунок.
Зачем она рисовала кровью на стене?
Глупо, больно развлекаться так. Раны могут воспалиться.
И воспалялись: укусы набухали синим, лиловым, болели, гноились.
За стеной раздавался стук, доносились звуки, крики.
Гремело, шуршало.
Из стены вынимали кирпич. Ей просовывали еду в отверстие.
Она послушно вставала и брала миску с едой.
В углу стояла параша. На ней лежала круглая доска.
Когда из стены в очередной раз вынули кирпич, она встала, приблизила к дыре губы и спросила черную пустоту:
– Где я? Кто вы?
Черная пустота не ответила ничего. СОН АЛЕНЫ В ТЕМНИЦЕ. ПРАЗДНИК
Черная елка, увешанная с макушки до комля бумажными фонариками, золотыми шишками, настоящими апельсинами, орехами и хлопушками. Снег чистый, бело-синий, как опаловые мамины бусы; я недавно играла с ними, потянула за нитку, а она возьми и разорвись, и сине-перламутровые крупные бусины потрясенно раскатились по полу, укатились навек за половицы.
Двор моего детства, старинная бабушкина шкатулка. Вечер, и небо откидывает черную крышку шкатулки, и на исподе крышки морщинистой монашеской рукой когда-то, века назад, нашиты на черный бархат мелкие, крошечные алмазинки. Дети катаются с деревянной горки, ее полили водой, и на досках слоем свиного жира застыл толстый серый лед; кто на задике катается, кто – на коленях, кто – на круглых санках-ледянках. Кто на животе, хохоча во все горло, сползает! Кто на спине, и ноги врастопырку. Кувыркаются в снегу, хохочут. Подбегают к черной ели, украдкой срывают с веток хлопушки.
– Глядите! А у меня в хлопушке – драже!
Румяный мальчонка протягивает на ладони конфеты, похожие на маленькие ягоды – на бруснику, облепиху.
Вокруг ярких фонарей – лиловые, зеленые круги: мороз все сильнее.
Маленькая девочка в кургузой шубке и шапке с длинными вязаными ушами зачарованно глядит на елку. Серые валенки – старые утюги. Такие утюги бабушка Наташа наполняла горящими, из печки, углями, и в комнате, над свежевыстиранным, еще сырым бельем пахло березовыми дровами, пахло печью.
Алена переводит взгляд с елки на валенки. Гладит ими, как утюгами, белое чистое белье снега.
Подходит отец, берет Алену на руки. Сажает себе на плечо.
– Красивая елка! В прошлом году была такая же!
– Нет, не такая. Другая.
Отец опускает дочку на снег. Алена задирает голову и смотрит на звезды.
Она шарит по ним глазами, как по россыпи елочных игрушек, вываленных из старого, перевязанного веревками ящика, весь год стоявшего в кладовке. Золотые шишки… перламутровые шары… алые гирлянды… лампочки, что давно перегорели, выкрашены зеленкой и марганцовкой… посеребренные львы и сшитые из старого цигейкового воротника медведи… розовый китайский фонарик… снежинка, вся усыпана наклеенными стеклянными блестками, вся переливается… маленькие, как кукольные пальчики, свечки… орех в фольге из-под давно съеденной шоколадки… а вот…
Вот она. Вот эта звезда.
Острой иглой входит в Аленины глаза.
Входит куда-то ниже горла. Туда, где громко, страшно бьется кровь.
Тук-тук. Тук. Будто молотком бьют.
Золоченым молотком… елочные кузнецы…
– Звезда, – говорит Алена холодными губами, – ты моя. Я всегда тебя найду. Даже когда…
Тук. Тук-тук.
Страшно, обрушиваясь изнутри водопадом, в ушах бьется кровь.
«Нет. Не умру. Никогда. Никогда».
– Алена, – говорит отец и крепко берет ее за руку в обледенелой сырой варежке, – Алена, что ты там бормочешь, а? Идем домой. Ужинать пора. Спать пора. АЛЕНА ПРОСИТ ПРИНЕСТИ ЕЙ КОШКУ
Кирпич вылетает из стены. Грохается на пол. Разбивается в крупные и мелкие красные осколки. Вздрагиваю и просыпаюсь. В дыре от кирпича – глаза.
– Подойди!
Медленно поднимаюсь и подхожу. Гляжу. Молчу.
– Немая, что ли?!
В дыре пистолетное дуло. Черный пустой глаз.
– Я не понимаю, почему мы тебя до сих пор не грохнем!
Я молчу. Живот под рукой вздувается, шевелится. Шепчу:
– Тихо, мой маленький. Тихо.
– Они не отдают нам Соловьева!
Я говорю:
– Дайте есть.
– Жри!
В дыру летит кусок жареного мяса. Падает на грязный пол. Наклоняюсь, поднимаю мясо, иду и кладу его на собачью подстилку. Глаза из дыры в стене следят за мной.
Сажусь на корточки. Беру грязное мясо. Улыбаюсь.
Говорю себе:
– Может, не баранина? А человечина?
Говорю ребенку:
– Не будем есть эту еду. Не будем. Будем есть с тобой другую еду. Хорошую. А эта – плохая. И кошки у нас нет, чтобы кошке отдать.Запускаю зубы в мясо. Оно грязное и вкусное. Я ем, дрожу, плачу и, кажется, рычу.
Кирпич опять вынули.
– Ты! Встать!
Встаю.
– Ты ела?!
– Ела. Спасибо. Можно, я вас попрошу?
– Что еще?!
– Принесите мне кошку. ЧУДЕСНЫЙ УЖИН АЛЕНЫ
…теряю от голода разум, и накрывает платком тьма.
…во тьме бьется, мотается бледный нежный свет.
Светлое пятно плывет передо мной. Голодный бред. Не поддаваться. Не обольщаться.
…будто мать в детстве, женщина наклоняется надо мной. Голос прохладно опахивает мое лицо, горящее во тьме костром, и я вижу отсветы огня.
– Я принесла тебе поесть. Ешь. Вставай и ешь.
Помогает мне сесть на полу. Кладет мне на колени корзину.
В корзине – печеная рыба, сотовый мед, горский овечий сыр, лепешки, апельсины, абрикосы, виноград. Глиняная бутыль. Я знаю, в ней вино.
Изумленно смотрю на еду. Жадно хватаю лепешку. Запускаю в нее зубы. Она еще горячая!
Хватаю виноград. Заталкиваю в рот.
Ем все подряд. Маленький мой, как же ты проголодался! Ешь, ешь, ешь…
Смотрю на женщину с набитым ртом. Живот мой шевелится под серой дымной паутиной грязных тряпок. Она смотрит на меня. Ее улыбка прожигает меня. Я опускаю голову к корзине, хватаю печеную рыбу и, прежде чем откусить от рыбы кусок, целую рыбину в избытке чувств!
Когда поднимаю от опьяняюще пахнущей, благоухающей морем, солью и жиром красавицы рыбы голову – женщины уже нет в комнате. Я одна.
Судорожно ощупываю еду. Настоящая! Живая!
И корзина – из прутьев живых сплетенная!
А стены вокруг пусты и белы, как раньше.
И я закрываю лицо руками. МОЛИТВА АЛЕНЫ В ТЕМНИЦЕ
Открыла глаза.
Опьянела от ужаса.
Мне все это снится. Сейчас проснусь.
Не было пробуждения. Надежды не было.
Сегодня ли, завтра. Раньше ли, позже.
Тело ныло, избитое. Лучше бы убили сразу. Почему не убивают?
Зачем разгадывать загадку. Все равно перестанет быть загадкой когда-нибудь.
Разлепила склеенные кровью, сохлой слюной, солью слез губы.
Скулы болят. Челюсти не разомкнуть. Ощупала языком внутри рта. Зубы выбиты.
Вдохнула в себя то, что здесь звалось воздухом.
Выдохнула.
– Бог… Если Ты есть… Пошли мне смерть!
Горло петлей затянуло. Страшный, корявый хрип выполз наружу.
– Я не могу! Возьми меня!
Не слышит. Надо громче просить.
Да не просить, дура! Предлагать. Пусть Он – возьмет.
– Боже мой…
Какой Он твой, дура. Он – всех.
– Возьми меня… в землю… не хочу больше мучиться… не выдержу…
В землю, это страшно. Очень страшно. Не хочу в землю.
Потянулась, скрючилась, извилась. Подтянула ноги к подбородку.
– Возьми!.. Прошу…
Молчание обхватило мягкими зверьими лапами.
Слушала молчание. Вбирала его избитым лицом, отбитыми губами.
Темница слушала отзвук крика. Эхо молитвы.
Умереть тут, когда время придет, своей смертью, гадкой, вонючей, страшной.
Непотребной. Никому не известной. Никому не нужной. Забытой. Позорной.
– Что ж Ты не ответил мне ничего…
Тишина. Стук. Сердце стучит. Еще стучит. Гляди-ка, живучее. Еще живое. Еще бьется. ДЕРЕВЯННЫЙ
Сидела на подстилке, припав спиной к стене.
Ничего не думала; не чувствовала. Не была.
Очнулась, когда спина окоченела от кирпичного холода.
Кто-то рядом. Смотрел на меня.
Страха не чувствовала. Тепло и печаль исходили от призрака.
Всмотрелась. Не бесплотный. Сидит. Вижу.
Голова чуть повернута. Руки на коленях.
Бессильно уронены; ладонями вверх.
Голый? Да; грудь нагая и ноги. А вокруг бедер наверчена тряпка грязная.
Рот покривила в усмешке. Додумались. Мужика и бабу, пленных, в одну темницу затолкать. А сами, небось, будут в щелку глядеть, в окошко: еще не лезут друг на друга, значит, плохо кормим.
Прищурилась. Мужик худой, невзрачный. Ребра торчат.
Волосы длинные отросли, спутались. Ну так в тюрьме парикмахера нет.
Думала, на меня смотрит, а у него глаза закрыты.
По усам, по бороде, как мед, слезы текут.
Заплачешь тут! Завоешь скоро, бедный…
Чеченец? Русский? Украинец? Здесь украинцев много воюет. Дураки хохлы, и погибает их тут много. А за денежкой едут. Наемник мусульманский? Турок? Пакистанец?
На турка вроде не похож. Русская такая бороденка.
Молчит. Сидит. И тут я увидела.
Тело исполосовано все. Били, видать, жутко.
Грудь, плечи, ноги в рубцах вздутых. Кровью сочатся.
Сидит. Не шелохнется.
– Эй! Ты живой?
Молчал.
Я привстала с подстилки. Протянула руку. Потрогала его за плечо.
– Эй…
Руку отдернула. Плечо такое жесткое. Онемелое. Загрубелое. Деревянное.
«Так били, звери, аж все тело задеревенело, мышцы судорогой свело».И тут он открыл глаза.
…и мы долго, долго смотрели друг на друга. …и глаза у него широко открытые, скорбные, остановившиеся, деревянные. И щеки его деревянные. И кровь на ребрах, на плечах его деревянно, жестко застыла. Вырезанные из дерева капли; крашеные выступы; багряные потеки, и кое-где краска сползла, облупилась. И лицо его печальное, то грубое, то нежное, то скорбное, то вдруг неистово радостное, как у ребенка, деревянно молчало. Тысячи жизней сменялись на его деревянном лице: шли, вспыхивали, исчезали-пропадали. И деревянные его руки…
…и деревянные мои руки вдруг пошевелились, ладони дрогнули, пальцы скрючились; я захотел протянуть их к живому человеку, к женщине, что сидела рядом со мной, и не смог. Я захотел улыбнуться ей – чуть приподнялись углы деревянных губ, но ни вздоха не вышло наружу из твердого, старого дерева. Старое, почернелое дерево, и резец мастера хоть острый был, да затупился под конец. Единственное, что жило на деревянном лике, – глаза. Мои глаза. Я видел ими. Живое дерево тоже видит – ветвями, корой. И я смотрел на женщину. И я…
…и я смотрела на него, на мужика избитого! А разве дерево может кровью истекать, беззвучно спросила я его. «Может», – глазами сказал он мне, и в деревянных зрачках я увидала такую боль! Боли конца-краю не было. Боль залила меня, как река по весне. Зрачки краями ледоходных льдин душу оцарапали, сердце. Я обрадовалась: значит, они у меня еще есть, сердце и душа! Не выжгли! Не все во мне убили. Вот он, мужик, страдал, страдает больше меня, крепче меня. Болью меня захлестнул! Как объятием. Так руки взлетают, когда после разлуки муж и жена встречаются – и захлестывают, как солнечная волна. Обнял болью своей меня!
Любовью.Я убийца, я многих убила, шептала я мужику беззвучно, а ты кто такой, чтобы так – на меня – деревянными очами – из тьмы – глядеть?..
…и я глядел на нее, на бедную, нищую духом женщину, что убила многих, что сама себя не знала, а уже научилась чужие жизни махом отнимать, – глядел на нее и проницал глазами ее, и душу ее обнажал, – и ее лицо постепенно становилось из деревянного – мягким, из жесткого – текучим, из ненавидящего…
…и я глядела на него, на мужика этого, на голого мужика в моей темнице, окровавленного всего, деревянного, недвижного, – в лицо ему глядела, глаза в глаза, и вместо его лица, с деревянными усами и с деревянной бородой, с улыбкой нежной, деревянной, отчаянной, я видела…
…я видела свое лицо, да, как в зеркале, свое, ну разве ж я лица своего не знала, вот подбородок упрямый, а вот родинка под глазом, а вот брови черные, широкие, как у персиянки, никогда щипчиками кокетливыми не щипанные, – да, это я, и глаза мои карие, и лоб как у быка, мать меня раньше все большелобым бычком дразнила, – и улыбка… моя! – вот я уже и улыбаюсь ему…
…вот я уже и улыбаюсь – себе…
…в зеркале этом проклятом…
…в зеркале этой темницы, тьмы…
…а где же мужик-то… куда сгинул……где…
Руку я протянула вперед. Рука встретила воздух. Не было никого.
Не было – и не будет.
Втянула воздух ноздрями. Деревом пахло в тюремном воздухе.
А может, срамной парашей в углу.
Закрыла глаза. На дне моих глаз он сидел. Призрачный, бестелесный. Белела на бедрах повязка. Коричнево-алая кровь на плечах и груди запеклась. Весь покрыт кровавыми письменами. А я их прочитать не смогла.
И по усам, бороде, как сотовый мед, светлые, соленые, сладкие слезы текли.
Над чем он плакал? Над собой? Надо мной?
Надо всеми?Надо всеми, кто его не видел, не слышал, в лицо ему не глядел, как в свое… в тюрьме, в темнице вместе с ним не сидел, до полусмерти, до мяса и костей избитый…
Время сместилось. Подбежала к стене. Колотила в нее кулаками, ногами.
Кричала дико, громко, страшно, как зверь.– Э-э-э-эй! Вы-ы-ы-ы! Здесь Бог мой бы-ы-ы-ыл! Вы в лицо Ему посмотрите! В глаза! И вы все поймете! И вы… вы прекратите эту войну-у-у-у! И все закончится! Все! Все-о-о-о-о!
Ответом беззвучно звенела мертвая, глухая тишина. АЛЕНА ВИДИТ В ТЕМНИЦЕ РУСЛАНА
Я ногтями царапаю на стене портрет.
Женщины, что недавно принесла мне чудесную еду в ивовой корзине.
Я ногтями рисую ее красивое лицо, широко стоящие глаза.
На голове у нее я процарапываю царскую корону.
Известка сыплется из-под отросших звериных ногтей. Живот мой бугрится.
– Я помню, какая ты… Я тебя нарисую… Для тех, кто придет сюда… потом…
Из-под ногтей течет кровь. Мажет белую стену. Облизываю окровавленные пальцы, как сладкие виноградины. Кладу руку на живот.– Жаль, что ты не видел ее… сынок… она очень красивая…
Надо мною наклоняется хищное лицо.
Золотая серьга стреляет в меня золотой пулей. Голос, я ненавижу его, кричит, вопит надо мной:
– Думаишь – эта игра?! Эта – правда! Прав-да, ты, слышишь?! Наша вэра! Наш Аллах, да величится имя Его! Наша правда! Наш мир! Да! Я всэгда гаварил эта! Сто, двэсти лет – и мир – наш! Дэнги, гаваришь?! Дэнги – да! ани тоже наше аружие! Как и базуки! Как пулеметы! Как – винтовки! и гранаты! и нажи, каторыми мы рэжим вам глотки! Патаму што вы пасягнули на наши горы! На наши сэмьи! На нашего Бога! И Аллах атамстит вам! Патаму што нэльзя паднимать руку на народ Бога!
Слышу свой хриплый, слабый шепот.
– Мы тоже народ Бога.
– Нэт вашего Бога! Нэт! Есть толька наш Бог! Аллах! И Мухаммад, Прарок Ево! И наши дэнги и наше аружие пабедят вашего Бога и ваш народ! Ваш народ нэ вэрит в вашего Бога! Если бы вэрил ваистину – у вас все бы па-другому была! Вы нэ верите в Бога! Нэ уважаете предкав сваих! Вы все гатовы за дэнги продацца, вы, а нэ мы! Нам нужны дэнги лишь для таго, штобы ваевать с вами! И – па-бе-дить вас! Русских са-бак!
– Я же тоже русская, – шепчу. Губы дрожат.
– Ты?! Ты тэперь нэ русская! Ты – мусульманка! И ты – мой снайпер! Ты мой салдат! И ты далжна выпалнять маи приказы! Ты!..
Голос еще что-то кричит. Золотая пуля серьги все летит в меня, не долетит, сердце мне все не прострелит.
Но не слышу уже ничего. АЛЕНА И КОШКА В ТЕМНИЦЕ
По моему грязному склепу важно, довольно ходит кошка. Расхаживает, как хозяйка; спинку изгибает.
Кошка с удовольствием, глухо, утробно урча, сожрала остатки баранины: в углу, рядом с ведром – косточки. Собака бы все кости подъела, сгрызла; у кошки зубы слабые. Кошка подходит ко мне. Ласкается. Ее ребра раздулись от еды. Я глажу ее, живую, слабой худой рукой по шелковой шерсти.
– Кошка, кошка… Красивый, милый зверь… Зверь ты мой… Как хорошо с тобой… Маленький мой, видишь, какая красивая кошечка у нас!.. Беленькая, с рыжей спинкой…
Сижу на полу, вытянув ноги, и кошка прыгает мне на колени. Вцепляется когтями мне в грудь. Я целую ее в морду.
– Зверь мой, зверь…
Плачу над кошкой, обнимаю ее, как человека. Потом кошка, урча, засыпает у меня на коленях, и я стерегу ее сон.
Пока она спит, я тихо говорю с ней. Я же тут ни с кем не говорю, так хоть со зверем поговорить мне дайте.
– Зверь мой. Теперь у нас с тобой, мальчик мой, есть зверь. Да какой красивый! Зверь мой, а ты знаешь… у меня там… тоже были кошки. Мать моя и отец держали двух кошек – кошку и кота… Кот серый, полосатый… тигровый. А кошечка кокеточка… трехцветная, красотулечка… изящная, и хитруха, и грациозная, королевна, и лапку поднимала – так еду просила, как собачка… попрошайка… Мать называла ее грубо – Шурка; а бабушка Апа ласково – Шурочка. Отец никак не называл, просто подзывал: кис, кис… А кот… умный! Как – человек… Красавец… спокойный, добрый такой… Шурочка дома сидела, а кот – ходил гулять. Все кошки в округе его были… И мы звали его… постой, постой, а как же мы звали-то его? Марсик! Марс… Бог войны… Все – крови хотят… Ну вы же, кошки, вы тоже хищники… Крови хотите, мяса… Но мы… хуже, звери. Вы жрете мясо, чтобы выжить. А мы? Мы в брата стреляем – зачем?! Мы же его мясом… никого не хотим накормить, правда?!
Я гладила мирно спящую кошку по загривку, по темной лоснящейся шелково спинке. Приближала к ней лицо и жадно нюхала ее шерсть. Кошка пахла съеденным бараньим мясом и еще – чем-то мягким, нежным, пушистым, домашним. Пирогами, блинами… птичьим пером из подушек…
– Ты вот… кошка… на Шурку похожа. А Марсик был полосатый… как матрац… А у меня – вот даже матраца нет… подстилку бросили… Я как собака, а ты кошка, и мы с тобой – два зверя… и пусть у нас с тобой будет общая жизнь… Если меня расстреляют – ты, зверь, не плачь, ладно?Шерсть кошки от моих слез, капающих ей на спинку, становилась мокрой, и кошка пахла мокрой зимней шапкой.
Кошка прекрасно выспалась у меня на коленях. Я терпеливо ждала, когда она насытится сном. Ноги мои затекли. Когда кошка проснулась, потянулась всеми лапами и муркнула, я осторожно выпросталась из-под нее, хотела встать, но не смогла.
На коленях поползла к стене.
Стоя перед голой стеной на коленях, как перед иконой, я задрала голову и поглядела вверх.
На меня, с белой стены, смотрели мои нарисованные кровью знаки и рисунки.
Я больше не прокусывала себе руки, чтобы рисовать на стене. Кровь подсохла. Рисунки стали темно-коричневыми.
На меня со стены смотрели нарисованные мальчик, девочка, елка, домик, кошка и собака.
Стоя перед стеной на коленях, я задрала голову и поглядела вверх.
Под потолком тускло светился слепой глаз окна.
Еще одно утро.ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫ
Я так люблю мед!
Его любят белочка и крот.
Его любит медвежонок, волчонок и лис,
И даже мой кот, я зову его Кис!
Мед льется из ложечки, как сироп.
У нас в тарелке – медовый сугроб!
Я бы пчелой хотела быть,
Чтобы сладкие соты лепить!
ФРЕСКА ШЕСТАЯ. КОПЬЕ (изображение летящего копья на Вратах)
НА СВОБОДЕ
В пустом квадрате двери стоял живой человек. За его спиной сшибались и гасли голоса.
– Эй, ты жива тут? За тобой пришли.
Я шагнула вперед. И человек сделал шаг вперед.
– Ренат…
– Молчи, – выдохнул он и припал сухими губами к моему рту.
Потом он взял меня за руку и сказал:
– Пойдем.
Я покорно, черная брюхатая овца, шла за ним.
Сильно кружилась голова. Я наступила пяткой на пустую оловянную миску, из которой меня кормили. Миска зазвенела, перевернулась, покатилась к стене. Я оглянулась и посмотрела на миску. Она светилась в полутьме темницы серебряной Луной.
– Зачем…
Ренат закрыл мне рот рукой.
Осторожно вел меня к выходу. К светящейся в стене белой дыре.
– Нас убьют.
– Никто никого не убьет. Тебя отпустили. – Он уговаривал меня как маленькую. – Не бойся ничего.
– Нас правда не убьют?
– Правда.
Я вцепилась Ренату в локоть. Локоть был живой и теплый.
Он подхватил меня под колени и под мышки.
Шел со мной на руках по коридору. Спускался по лестнице.
Толкнул плечом тяжелую дверь, и мы вышли на волю.
Он еще долго нес меня на руках, и я закрыла глаза и не видела ничего. Потом устал нести и опустил. Я почувствовала под подошвами землю.
Мы стояли на пустыре. Поодаль белели приземистые дома, ползли по склонам, выпачканные известкой черепахи.
– Где мы?
Ренат обнял меня за плечи.
Ветер дул в лицо. Далеко гремели выстрелы.
– Иди в горы. Видишь горы?
Я посмотрела на далекую горную гряду, на серо-белые рубила отрогов и ущелий.
– Да.
– Уходи как можно выше. Спрячься. Там родишь. Я знаю, будет мальчик.
– Как ты хочешь назвать его?
Думала – скажет красивое мусульманское имя. Имя отца, деда, прадеда.
– Сама назови. Как ты хочешь.
Толкнул меня ладонью в спину.
– Иди.
Я пошла. Хотела оглянуться.
– Иди! Не оглядывайся! Ну!
Сглотнула слезы и пошла, не оглядываясь.
Догадалась: оглянусь – все разрушится.Иди, говорила я себе, повторяла сухими как солома губами, иди вперед, не оглядывайся назад, душа моя. Никогда не оглядывайся назад. Иди только вперед. Туда, куда идешь. Делай то, что назначено делать. Иди мимо и выше. Дальше. Выше. В горы. Роди ребенка. Роди. Живи.
Я плакала и шла вперед.
Обеими руками я поддерживала живот.
Мой живот лежал у меня в руках, как спелый арбуз. Или мощная, спелая дыня.
Если живот – дыней, родится мальчик, говорила мне татарская бабушка Апа. ЧЕЧЕНКА МАДИНА
Эта брюхатая сумасшедшая русская постучалась ко мне рано утром.
Аллах всемилостив, подумала я, кого в такую рань несет? Открывать боялась. Подкралась к двери и жалобно, как коза, проблеяла: мила-а-а-а?
– Открой, мать, – донеслось из-за двери по-русски. – Я русская. Приюти.
Я так и обомлела. Замками загремела. Дверь распахнула.
На пороге – девчонка. Волос темный, глаз темный. Сама смуглянка. Если б не сказала, что русская – я бы подумала: наша.




























