Текст книги "Царские врата"
Автор книги: Елена Крюкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Утку на болоте… утку…Или от тебя, сволочи, думала я равнодушно, отпивая коньяк из широкого, круглого, как женская грудь, бокала.
Потом я шла домой, к отцу и матери, и на деньги, что давали мне за меткую стрельбу, покупала им хорошей, самой лучшей еды.
Я заходила в магазин, не улыбалась – скалилась, и ощущала, как мое тело наливается нахальством всемогущества. Я могу здесь все купить, говорила я себе, улыбалась и оглядывала полки, заваленные дорогущими продуктами.
Я брала железную корзинку и заходила внутрь царства еды. Я клала в корзину ананасы и курагу; ветчину и буженину; баночки с черной и красной икрой; лимоны и апельсины; семгу и осетрину; тушки копченых кур; шоколад и сыр со слезой и с голубой и зеленой плесенью; гранатовый сок и сок манго; креветки и бастурму. Когда корзина уже до полу оттягивала мне руку, я останавливалась. Подтаскивала корзину к кассе. Кассиры и продавцы смотрели на меня уважительно, даже подобострастно. Я была хорошо, модно одета, и я покупала мешок самых дорогих продуктов. Я в их глазах была богатой и всевластной.
Деньги. Когда у тебя деньги – ты можешь все.
Все или не все?!
«Пожалста, пожалста, вот пакетики, укладывайте покупки, – лебезила кассирша, умильно-маслеными глазами ощупывая меня, – вам до машины донести? Андрюша, помоги!»
«У меня нет машины».
«А как же вы?..» – Кассирша захлебывалась от удивления.
«Тачку сейчас поймаю».
Я подъезжала к дому на такси, волокла пакеты с едой в квартиру. Молча, мрачно вываливала на кухонный стол. Отец пронзительно смотрел на меня. Мать плакала, прижав руку ко рту.
«Откуда у тебя такие деньги, доченька?.. Не скажешь?..»
Не скажешь нам правду, вот что хотели спросить они.
«Заработала», – коротко отвечала я и уходила в свою комнату. А они копошились с этой едой на кухне. Ахали. Изумлялись. Мать опять плакала. Я бросалась ничком на кровать. Я часто спала в одежде, не раздеваясь, так уставала.Потом они что-то готовили. Вкусно пахло. Дразнящие запахи гуляли, танцевали по квартире. Я слышала далекие голоса: «Аленка! Аленушка!.. Кушать!.. Обед на столе!.. Все готово!..»
Дальше я ничего не слышала. Я спала. Тяжелым, беспробудным сном. И мне ничего не снилось.
Он сам выбрал мне эту винтовку. Винтовку 7,62 С. И. Мосина.
Старую, крепкую, смешную старушку мою. Безотказную.
Он мне и другие показывал. Новой конструкции.
Другие винтовки. Блеск масленого металла. Черно-стальные стволы и курки. Гладко отполированные приклады. Да, может быть, орудия, которые человек выдумал, чтобы убивать других людей, и должны быть именно такими – красивыми, изящными. Как черные диковинные птицы.
Их ему привезли домой. Целый ящик огромный. Он копался в них долго. Щупал. Прицеливался. Гладил, как живых. Выбрал эту, мою. Жестко сказал: старая, да, но надежная бабулька, не подведет.
Я стала учиться из нее стрелять. И сроднилась с ней, сжилась. Срослась просто.
Мать с дитем. Сиамские близнецы.
Привыкла я к ней быстро. Она слушалась меня.
Сама мне говорила – странным, еле слышным дрожанием, будто тепло от нее исходило, когда она четко, ясно видела цель. «Убьешь, – говорило это странное, страшное тепло, исходившее от ледяного металла, – сейчас попадешь». И я попадала.И я научилась радоваться, когда поражала цель. Когда убивала.
Но не сразу. Не сразу, нет, не сразу.
Когда я в первый раз убила на войне человека – я помню, что со мной было.
Я выстрелила, попала, но не насмерть. Он дергался, кричал… жил. Я выстрелила еще раз. И убила его. И у меня к горлу подкатило горячее, обжигающее. Огненный ком. Тянул за собой все потроха, кишки.
На меня смотрели. Изучали. Надо мной уже почти хохотали.
Вокруг меня стояли мужики. Скалили зубы, звери.
И я зверь. Волчица.
Загнала рвотный шар внутрь. Улыбнулась. Оскалилась. Видела себя со стороны: ошалелая девчонка с черной винтовкой на белом снегу, с ней рядом боевики, она сбила цель, она попала, а над ней смеются. «Ты убила человека, – сказала я себе, – значит, убьешь и еще».Мне стало страшно. Бесповоротно все стало.
У своих ног, внизу, на слежалом, как старая вата между оконными рамами, снегу, я увидела ребенка. Маленького мальчика. В мохнатой шубке.
Он стоял, задрав круглое беззубое личико ко мне, а потом повернулся, словно кто-то окликнул его, и я не могла рассмотреть его лицо.
Руки мои, державшие винтовку, разом ослабели. Гул и мужской гогот вокруг меня утих, отодвинулся, будто ушел вбок и вдаль. Я и ребенок у моих ног – мы оба стояли на снегу в кромешной тишине, стояли и смотрели друг на друга.
Я занесла руку с винтовкой, чтобы швырнуть ее на снег – и подхватить ребенка на руки, но он исчез. Так от первого выстрела не в мишень, а в человека я сошла с ума, это я так разума лишаюсь. Хуже, чем пьяная.
Мысли вспыхивали, бешеные светляки.
Мальчик у ног исчез, и я винтовку не отбросила.
– Сынок, – беззвучно сказала я неживыми губами, – я тебя узнала.
Руслан крикнул издевательски:
– Сэрдобольная, да? Да-била, да?! Штоб нэ мучился?! А што сразу нэ попала?И я обернула к нему мертвое лицо.
– Э-эй! Але-оо-она! Иди сюда! Двигай к нам! У-жи-нать…
«Сволочи. Еще и есть могут».
Она врала себе: она тоже могла. Не могла, а еще как хотела. Голод подкатывал к горлу, голод разъедал кишки. Голод тряс ее и скручивал в жгут. Она дико, как зверь, хотела есть. «Как ты можешь есть после того, как ты убила. Ты!»
Встала. Рукой заслонила от солнца глаза. Из-под руки глядела: бородатые парни, чеченцы и наемники, едят, хрумкают с аппетитом, из котла что-то горячее в миски разливают; весело переговариваются меж собой, – а поодаль от варева, от котла со жратвой, под кустом, накрытые брезентом, лежат два трупа. Двух солдат потерял Руслан в этой перестрелке.
Как они могут жрать, когда тут мертвецы?! Но ведь едят. Поешь и ты.
Иначе умрешь.
Врешь! Не умрешь!
«А как это – умереть от голода? Легче, чем от пули? Или… больнее?»
Алена сделала шаг, другой к костру, к котлу. Солдаты замахали руками: что время ведешь! Остынет!
– Остынет, – сказала сама себе Алена и медленно пошла к костру.
«Пусть сердце внутри у меня остынет. Плевала я на сердце. Нет его у меня. Нет. Нет и не было».
Она подошла к костру, и чеченцы, оборачивая грязные, бородатые, скалящиеся лица – они радовались горячему супу, концу боя, маленькой своей победе над неверными, – видели бескровное, будто больное лицо снайперши, перепачканные землей ее щеки и руки; видели, как тяжело ей даются шаги к костру – один, другой, третий, и вот уже надо криво улыбнуться, надо согнуть ноги в коленях, сесть у костра, взять в грязные дрожащие руки миску с чужим хлебовом. Надо есть.
Жить.
Алена осторожно взяла из рук кашевара алюминиевую миску. Обожгла руки. Угнездила миску на коленях. От неведомой баланды пухлыми клубами поднимался пар. Алена опустила к миске голову. Грела над паром чужой еды холодное бесслезное лицо.
Рядом сидящий чеченец ткнул ее локтем в бок. Она снова криво улыбнулась.
– Ну как, русская прынцэса? – выкрикнул чеченец весело и резко прямо ей в ухо. – Да-вольна? Ба-евое крэ-щение, так у вас га-варят?!
Алена посмотрела прямо в его глаза слепыми глазами.
Пар, пар, перед глазами горячий пар. Пар и дым. Все дым, ужас. Ничего не отвечать. Только улыбаться. Только есть. Жрать, жрать.
– Што мал-чишь, а?! Язык атъ-ела?! Руслан, она у тибя нэмая, да-а-а?!
Руслан с прихлюпом ел, втягивал красными губами из ложки похлебку. Занят был. Не удостаивал солдата ответом. Потом утер обшлагом гимнастерки рот. Глаза вскинул.
– Нэ-мая, да. Нэмая рабыня лучше га-ва-рящей, запомни эта, Фархад.
Алена вхлебывала обжигающее варево. Ее обожженные губы, два лоскута грязной тряпки. Алюминиевая ложка лунно блестела. Гортанная речь скатывалась в мохнатый ком. Костер горел ярко. По боку котла грубо, громко застучал ложкой парень с жидкой, как у козла, бороденкой, что-то крикнул по-своему.
Есть, есть. Есть и жить. Потому что завтра тебя убьют.
Ты же убила. Убьют и тебя. Все очень просто.
Алена смотрела в миску – миска была почти пуста, уже просвечивало помятое серебристое дно. Она подняла голову, посмотрела на Руслана, на его красные губы – и, размахнувшись, через головы ржущих и жрущих солдат швырнула миску в костер. Встала.
– Я не рабыня.
Повернулась. Пошла.
Гортанный говор стих. Солдаты глядели ей в спину.
Алена шла и держала ложку в кулаке, крепко. Потом отбросила прочь. Ложка тускло, тупо звякнула о белые, как кости, камни.
«Всех перестреляю, если еще так скажут мне. Всех. Из своей «моськи» всех уложу. И Руслана. Гады. Воины, мать их, Аллаха».
Ее всю трясло. Съеденная пища горячо разлилась по телу, как водка.Подходя к дому, она услышала, как Руслан по-русски говорит кому-то из своих: «Нэ трогай ее, дэвка маладая, тяжило ей, она сэйчас далжна пабыть адна».
Алена пролежала всю ночь, проглядела в потолок. Руслан спал как убитый. Она не спала, просто глядела в потолок и ни о чем не думала.
Под утро прилетела мысль одна-единственная. Алена проговорила ее вслух.
– Я буду работать и не думать ни о чем. Я буду стрелять. Мое дело – стрелять. Я это умею лучше всего. Человек должен на земле делать то, что он умеет лучше всего. И все. И точка.
Руслан проснулся от ее голоса.
– Што? – сказал сонно, вяло, разлепляя склеенные сном губы. – Што?
Когда Руслан опять захрапел, она резко повернулась на живот. Забила себе лицо, глаза, горло подушкой. Прокусила ее. Перья полезли в нос, в рот. И эту птицу тоже убили и ощипали, чтобы тебе, душечка Алена, слаще спалось. ПЛАТА ЗА ПЛАТУ
Я плохо помню, как мы с Русланом ехали на Кавказ. Помню затхлый дух плацкартного вагона, жареную курицу – Руслан ломал ее пальцами, ел, облизывая каждый палец, мне это таким противным казалось, – а я ела помидоры, маленькие и красные, и еще огурцы и крутые яйца. Ха-ха, крутые яйца, как это смешно звучит. Вроде как: конь с яйцами. Помню – за окном летели деревья, поля, дома, станции, полустанки. Летела моя бедная страна, и мы все ближе к югу подбирались. Все теплее становилось на перронах. Тетки на платформах продавали вареных раков, копченую рыбу, горячую картошку. В том поезде я научилась курить. От тоски. Руслан курил в тамбуре, я стояла рядом с ним, ну и закурить попросила. Он заржал, как жеребец, и всунул мне в рот сигарету; я закашлялась. Он стукнул меня кулаком по спине, сигарета вылетела у меня из зубов, шмякнулась о железный пол тамбура. «Што, дура мая? Па-курить за-ха-тела? Лехкия всэ черныя сделать хочишь?» Я сама вынула у него из пачки сигарету, прикурила у попутчика. Слезы текли из глаз, дым втекал в грудь, я курила и нагло глядела Руслану в глаза. Докурив сигарету, я придавила окурок подошвой берца, хлопнула дверью в тамбур и пошла к своему месту.
Верхняя у меня была полка, помню.Влезла. Прямо в берцах. Голова туманилась. Веселье охватило меня. Мне вдруг стало все нипочем.
Оружие наше, и моя винтовка в том числе, ехало другой дорогой, с другими людьми, в другом транспорте.
Чужая смерть ехала другой дорогой.
Ночью поезд остановился, долго стоял. «Краснодар-Главный!» – тягуче кричала проводница. Я свесила ноги с полки. Пялилась в окно сонно. В вагон входили люди в пятнистых таких рубахах, штанах. Бритые. Солдаты. Русские солдаты, и ехали на смерть свою. На смерть в Чечне. А я ехала в Чечню, чтобы их, молоденьких солдатиков, убивать.
Руслан проснулся и снизу настороженно глядел на меня. «Чего хочишь? Чего вска-чила?» «В туалет», – прошипела я тихо, как змея. Но не прыгала вниз, сидела на полке. Солдаты все шли и шли в вагон. Все шли и шли. Одна жизнь. Другая. Третья. Десятая. Двадцатая. Все идут и идут. Я провожала бритые головы, темные и светлые, глазами.
Они все шли и шли, все входили в вагон, молча шли по вагону, пропадая, рассасываясь, исчезая, а я закинула ноги в берцах опять на полку, прикрылась тощим вагонным одеялом и закрыла глаза.
«Што же ты в туалет нэ идешь?» – Издевка звучала в гортанном тихом голосе.
«Расхотела. Хотела и расхотела».Солдатские сапоги топали по вагонному полу. Я представила себе, что я, это я одна должна их всех убить, этих ребят. И все поплыло перед глазами.
На войне сначала страшно. Очень страшно. Меня тошнило от страха, когда начинался бой, и все вокруг грохотало, разрывалось, взлетало, рушилось. Меня тошнило от близости смерти. Я забивалась между камнями, плотно прижималась к земле, будто земля могла расступиться и укрыть в себе – меня.
А потом, немного времени спустя, наступило странное равнодушие.Я стала плевать на смерть. Плевала я на тебя, дрянь такая, говорила я смерти. И усмехалась, и чистила свою винтовку, «моську» свою, и перекидывалась с бородатыми нохчи Руслана всякими разными словечками, и даже смеялась, если что-то смешное мне говорили.
И странные вещи со мной на войне начали твориться.
Я убью человека – и тут же, на другой день, отдам другому, живому, что-то свое, с себя, родное, кровное. Вроде как отработаю.
Убила одного офицера – подстрелила, как птицу, влет, – а по рельсам мчался поезд, а на рельсах мальчишка маленький лежал, упал, зацепился носком башмака и растянулся поперек полотна, – а поезд уже гудел вовсю, и меня как шатнуло, я выхватила мальчишку из-под колес тепловоза, и горячая волна воздуха ударила меня в грудь, и с пацаном на руках я упала на щебенку и покатилась под откос, а мальчишка верещал как резаный, и я зажимала ему рот рукой, чтобы этот щенячий визг не рассердил боевиков: нас обоих с ним могли ухлопать за милую душу.
Скатились с откоса. Отдышались. Я обнимала его. Он был такой маленький и теплый! Года три, должно быть. «Тебя как зовут», – спросила я. «Арсен», – ответил он. Кавказец, подумала я. Тебя русская тетка спасла. А смерть-то рядом просвистала. Мальчишку у меня из рук выхватили, куда-то по чужим рукам, как кирпич на стройке, передали. Я больше его не увидела.
Или вот так было. Свалила того, на кого Руслан указал. Ночью, крыши дальнего села под луной еле просматривались, серебрились от инея. Он, цель моя, был в камуфляже, на крышу залез, издалека хорошо было видно пеструю одежонку на серебряном, белом фоне. Я и долбанула из «моськи», сразу попала. Руслан меня по плечу похлопал: «Ха-рошая у миня ученица, хвалю». А утром побежала я умываться на горную реку, винтовку с собой на всякий случай прихватила: если что, отобьюсь! – разделась догола – эх, думаю, сейчас окунусь, хоть какая-нибудь свежая, чистая радость жизни в черном аду! – а на берегу – глядь – старуха. И в городском платье, в таком… хорошем, не чеченском, далеком от этих мест платье. Стоит старуха и смотрит вдаль. И вдруг камень у нее под ногой поехал. А сама – грузная. И старуха эта, морщинистая глыбина, раз! – и обрушилась в реку… а там буруны, острые скалы. Несет бабку! Крутит! А я голая, в чем мама родила. В реку бросаюсь и плыву. Старуху спасаю! Плыву, кручусь сама, как в колесе! Мощная речка оказалась! Но я бабку-то настигла! За плечи схватила. И тащу к берегу! Задыхаюсь, воду глотаю, отплевываюсь… Плыву… Вытащила…
«Ты кто такая?»
Хороший русский язык, чистый. Понятно – оттуда. Из России-матушки.
«Не видишь – русалка!» И хохочу, ржу как лошадь. Ежусь: холодно. Одежка на берегу. И что самое ужасное – оружие-то тоже там, вместе с одежкой. «Давай, бабушка, скорее! Туда!» Бежим с ней по берегу. Она тяжелая, с ноги на ногу, как утка, переваливается. Задыхается, махина древняя. С подола красивого платья вода льется. Наконец прибежали. Я судорожно в трусы прыгаю, в портки влезаю, в рубаху. Зуб на зуб не попадает. Винтовку рядом со шмотками валяется. Старуха на винтовку смотрит ледяными глазами. Кричу: «Я тебя спасла, дура!» И мысль, как молния: я ее спасла, а других убила. Так кто же, кто я тогда такая?!
А старуха стоит, вся мокрой юбкой облепленная. Ноги как столбы. Подбородок сморщенный колышется студнем. Стоит и плачет от радости: жива.
И я к ней бросаюсь, как к матери, и целую. Лицо изморщенное поцелуями покрываю.
Я матери своей давно не писала.
И туда, в свой город на холодной широкой реке, давно не приезжала.
Я – воевала. Деньги зарабатывала. Чтобы привезти домой и всех наших, маму и отца, и бабушку Апу и бабушку Наташу, напоить-накормить – на несколько лет вперед хотя бы деньгами завалить, чтоб не мучились завтрашним днем, не вздыхали тяжко над кошельком.
Я воевала, я работала, и некогда мне было думать о матери. Я ее будто из жизни – временно – вычеркнула. А вот ее, незнакомую старуху, как мать целую.
«Ты к кому сюда приехала?» – спрашиваю. И сама реву. А она обнимает меня, цепляется за меня руками толстыми, плачет и – взахлеб, всхлипывая: «К внуку. К внуку приехала. Внук у меня здесь… солдат. Повидать его приехала. Пока… не убили». Как спокойно, просто, сквозь слезы, она это сказала: «Пока не убили».
И я села на камни перед ее ногами. И гляжу на нее снизу вверх.
«Мамаша! – говорю ей. – Уезжай обратно! Тебя здесь как птичку подстрелят! Ведь у тебя еще внуки есть?!»
«Есть, – кивает. – Есть, а как же!»
Я шла с ней, обнявшись, по берегу реки.Проводила ее до речного поворота. Толкнула вперед: иди, мне дальше нельзя. Повернулась и пошла прочь. И я спиной почуяла: она обернулась, посмотрела мне в спину, как я иду, и поняла, кто я такая.
Придя в лагерь, я закатила истерику. Билась, плакала, царапала лицо, грудь ногтями и кричала: не хочу! Больше не хочу! Оставьте мне мою жизнь!
«И-и-и-и… и-и-и-и…» – пело эхо в горах.
«Отпустите меня! – кричала я. – Домой! К маме! К папе! К бабушке Наташе! К бабе Апе! Пустите! Больше не могу!» Подошел Руслан. Я думала, он залепит мне пощечину, а он устало опустился на землю рядом со мной, обнял меня за плечи и что-то стал мне шептать на ухо, я сначала не поняла, а потом догадалась – он шепчет мне на ухо по-чеченски. Что-то ласковое… успокаивающее. Красивое что-то шепчет. И я стала успокаиваться, перестала кричать, стала слушать этот его гортанный, тихий шепот – и мне казалось, я уже все понимаю, эту его речь, эти красивые, как музыка, чеченские слова, вот я все понимаю, я уже их люблю, я уже…
Я уснула у Руслана на руках, на плече. И ночью проснулась – моя голова у него на плече. И щека его горячая, в колючей щетине, – на моей щеке. И серьга его холодит мне шею. СТРАХ АЛЕНЫ
О смерти на войне думаешь каждый день. Каждую минуту. И каждую секунду.
Дня не проходит. Часа не проходит. Минуты, может быть, не проходит, чтобы ты – о ней – не думал.
И я тоже думала. Все время думала о ней.
Мне только казалось, что я о ней перестаю думать. На самом деле я все время ощущала этот кровоток жуткий: она – рядом, и ты от нее – не отвертишься.
Как это ты – не отвертишься? Кто-то другой – умрет, да. Но ты, ты не должна. Не можешь. Тебя минует пуля. Снаряд ляжет поодаль. Вон у той горы. У той разрушенной башни. А не здесь, не близко к тебе. В тебя не попадут. В другого – да. А ты? Ты бессмертная, что ли, такая сахарная, такая алмазная?!
Люди на войне только притворяются, что они живут: стреляют, на машинах ездят, пьют-едят, солено, матерно шутят, орут, кричат друг на друга, приказывают друг другу. Это все притворство.
На самом деле они все мертвы.Они все – уже мертвецы на войне.
Я тоже думала о смерти, как и все на войне. Привыкла, конечно, к этим мыслям. Это даже не мысли были. Чувства. Чувство смерти – очень сильное чувство, необоримое. Когда ее чувствуешь все время, и даже не то чтобы рядом, а просто, прямо в себе – оно в тебя врастает, становится частью тебя. И вроде бы плевым таким, надоедным, привычным становится. Противным до сблева. И ничем его из себя не вытравить. Оно навек твое.
«Мы все носим в сэбэ сваю смерть, как курица яйцо, – сказал мне Руслан, когда я ему попыталась об этой гадости внутри себя сказать. – У вас, па-русски, живот – эта жизнь, ведь так? Нэ была бы смерти, дарагая, нэ была бы жизни. Мы и смерть – эта адно. Панятна? Дура». Он ударил меня по носу, щелкнул пальцами; небольно, но противно.Я больше не заговаривала с ним об этом.
…страх, сначала страх.
Дикий, сумасшедший страх.
Страх выстрела. Страх: подстрелят, как медвежонка. Страх ступить на мину. Страх умереть – внезапно, не поняв, что с тобой случилось.
Но в страхе не будешь жить все время.
Я хлебала суп этот вечный у них из котла, эту гадкую, вкуса не ощущала, похлебку, ложку ко рту подносила и думала: о, е-мое, вот мы тут сейчас едим, а снаряд-то – раз! – и ляжет прямехонько в котел. Ха! Смерть! А пошла она, смерть. Все жрать хотят. И вот едят. И я ем вместе с солдатами; с чужим злым народом – я, живая стрелялка, хорошо работаю, шмаляю будь здоров. Хорошо меня Руслан научил!
А может, если ты такая меткая, то ты…
Ложка медленно плывет ко рту. Рука железная.
…то ты возьмешь да и убьешь свою смерть?!
«О-о, дура. Руслан бы сказал: такой русской дуры только поискать».
Хлебаю, втягиваю горячее пойло. Человек, он живой, он жрать три раза в день должен, а мы – от силы два успеваем, а то и один. У кого-то запасы есть, в мешках прячут, в рюкзаках. Меня Руслан пытается подкармливать. Я не ем его еду. «Ты што, па-стишься, па-русски, ха-а-а-а!» Он всерьез думает, что я молюсь своему богу. Ведь они все молятся. Все совершают, как это у них, намаз. Лицом к востоку – и валяй. Гр-гр-гр по-своему – только звуки булькают в жарком горле, как вода в горной холодной реке. Все холодное. Снег в горах холодный. Зима холодная. Вершины холодные. Война холодная. Горе холодное.
А смерть – она холодная или нет?Смерть – она никакая. Она – дрянь, и все. И больше ничего.
ТАМ ничего нет. ТАМ мрак и дерьмо одно. Дерьмо – это еще хорошо бы, дерьмо живое и воняет. Отброс, да, но ведь жизнь. А ТАМ – ну ничего, ни вздоха, ни света, ни стона; даже и тьмы, наверное, нет. Тьма – это тоже что-то… ну, темное, ночное; шевелится она, тьма; это тоже жизнь.
Что же ТАМ?
А ничего. Просто – пустота.
Мертвая пустота.Осознать трудно. Невозможно. Вот ты был – и вот тебя нет. Где ты?
– Але-о-о-она! Па-чисть винтовку сваю! Работа предста-ит.
Мразь. Гад. Кричит. Не видит, что я ем.
Я подношу ложку ко рту. Руслан подходит и глядит, как я ем.
– Сейчас. Дай пожрать.
Он делает шаг ко мне. Локтем выбивает у меня из руки ложку, и горячая похлебка выплескивается мне на подбородок, на гимнастерку. Ложка летит на камни. Звон алюминия. Ржанье солдат.
– Кан-чай рэста-ран, снайпер!
– Ловка он ей…
– Утрись…
Мне суют в руки тряпку. Жирную, грязную. Кусок портянки, что ли? Пахнет дико. Опять ржанье, гогот. Я тряпку не беру. Не слушаю смешки. Встаю, будто пуля в меня попала. Моя рука опережает меня и мой страх.
Я даю пощечину Руслану. Ты знаешь, солдат Алена, что за это в армии бывает?
Минуту он смотрит тебе в глаза. А ты в это время вытираешь подбородок. От жира, от разваренного лука. Рукавом гимнастерки вытираешь.
И тоже смотришь ему в глаза. Нагло, смело.
– О-о, – говорит он. Сизая щека его алеет. – О-о!
А в его глазах я читаю: «Да ты ничего не боишься, девка! Ты, может, и смерти не боишься?»
Я поворачиваюсь спиной к костру.
Глазами ему отвечаю: «Да, смерти не боюсь. И тебя не боюсь. Устала бояться. Все равно».
– Ты предлагал мне сменить винтовку, – говорю я Руслану. – Не меняй. Я к этой привыкла.
Улыбаюсь. Иду прочь.
Моя спина под гимнастеркой горит от его пронзительного, ненавидящего взгляда. ПЕСНЯ АЛЕНЫ
Здесь никого не было. Она была здесь одна.
Сидела на краю обрыва. Кругом, куда хватало глаз, расстилались горы. Каменное, бело-черное, грязно-желтое море, и оно застыло. Навек.
Она любила сидеть здесь одна, скрывшись от солдат.
Не любила сидеть с боевиками, разделять их пьяное веселье. Руслан привез в канистре из госпиталя, что разбомбили позавчера, чистый спирт. Чеченцы и наемники разбавляли спирт водой, усердно пили. У Руслана много было наемников – едва ли не половина от его солдат-сородичей. Ребята из Пакистана. Парни из Турции. Из нашей Средней Азии. Наверное, Алена была тут одна из России. Она не знала.
Она не знала языка, на котором разговаривали солдаты. Может быть, это был чеченский язык. Или какой другой кавказский. Она не вникала. Порой слышалась мяукающая английская речь. По-русски только с ней говорили.
Мороз начинал царапать щеки, прожигать каленым железом плечи, ноги. Крепкий мороз. А она-то думала – здесь пальмы и мандарины. Дура. Такой же точно мороз, как в России. Или в Сибири.
Она никогда не была в Сибири. Но сибирский мороз… это представлялось так красиво. Как Новый год и Дед Мороз.
Солдаты Руслана ужинали, горланили песни и пили разбавленный спирт, а она ушла в такое место, где ее никто не видел – и она никого не видела, не слышала. Мороз, пускай. Наплевать. Она одна.
Сидела на голой земле над пропастью, на самом краю. Тихо, вслух сказала себе: поздно. Все кончено. Все. И жизнь твоя кончена тоже. И ты с этой блядской войны не вернешься. Ну и хорошо. Может, к лучшему.
Небо наливалось грязно-лиловым, сумеречным светом. Вершины гор мерцали, сахарные головы. Из трубы сакли легко, прощально вился кудрявый дым. Доносился запах жареного мяса.
Она оглядела безмолвные, равнодушные к людской драке, морозные горы. Вздохнула глубоко. И – запела.Она никогда не пела эту песню. Но странные, будто старинные, незапамятные слова налетали с гор диким ветром, приходили сами собой и медленно, тягуче текли из осипшей на морозе глотки, как горький горский мед.
– А, как на войну побрали парней молодых…
Да не счесть вовеки, ввеки новобранцев, их…
Ах вы парни, парни юны… как вы молоды…
А вас смертушка не спросит, не подаст воды…
А как впереди-то войска – молодой сынок:
Ликом, ликом чист и светел… росточком высок…
Она передохнула. Вдыхала холодный воздух, ветер. Песня вытекала кровью из нее, выходила наружу, на свободу, из тюрьмы жестких, юных железных ребер.
Не было времени удивляться странным словам. Может, ей их принес холодный ветер.
И, может, ветер пел их вместо нее.А ей казалось – они из глотки рвутся.
– Да как подбегу, на шею брошусь ему я:
Милый, милый мой сыночек, не покинь меня!..
Он лицо свое родное… ко мне обернул…
Глубко-глубоко в глаза мне, до дна заглянул…
Ах ты, матушка родима… не плачь, не рыдай…
Если я уйду навеки – то в Господень Рай…
А в Раю – поют павлины… да цветут цветы…
Там же, матушка родная, будешь со мной ты…
Ой, родимый мой сыночек!.. Не хочу я в Рай…
Ты на той войне горючей – ой, не умирай…
Ой ты матушка родима… матушка моя…
Что ж для смертушки горючей родила меня…
Ты прости, прости, сыночек… то твоя судьба…
Что для смертушки горючей родила тебя…
Оборвала песню. Слова, приходящие ниоткуда, снова ушли в никуда. АЛЕНА И МОНАХИ
На другое утро она попросилась у Руслана отлучиться на сутки.
Не стреляли. Тишина висела в воздухе медленно летящим снеговым флагом.
Она поехала – на чеченской попутке, на старом «уазике», на дороге поймала, руку потянула и остановила, – в заброшенный в горах старый православный монастырь.Ей сказали: в монастыре живут три монаха, стены почти развалились, там и храмы сохранились, и кельи в пещерах. На праздники верующий народ со всех гор туда движется. Даже сейчас тащится, во время войны. И пули им нипочем… молельникам.
Перед разрушенными, похожими на гнилые зубы, кирпичными воротами Алена глубже надвинула пилотку на лоб и смущенно перекрестилась, будто клюнула себя щепотью: раз-два-три-четыре. Пошла по узкой тропинке, протоптанной в снегу.
Странная тишина. Не свистят пули, не грохочут разрывы.
Ни души. Никого. Шла медленно. Впервые на войне безоружная. «Моську» Руслану на хранение оставила.
Так загадала себе насмешливо: ну вот, молиться дура поехала, какое же тут, на молитве, оружие; если подстрелят птичку, это, значит, богу угодна моя смерть.
О своей смерти приучилась думать спокойно, как о чужой.
А о боге… Что о нем думать? Если все говорят, что он есть, значит, есть.
Шла по тропе, по истоптанному снегу. Никогда Алена не была верующей. Ее крестили очень давно, во младенчестве – мать сказала ей: ты орала без перерыва, все устали от твоих воплей, и бабушка Наталья сама понесла тебя в церковь – крестить. Алене было тогда два месяца от роду.
Почему она поехала сюда? Да еще без оружия, дура. Хоть бы пистолет у Руслана взяла.
Мо-лит-ва. Мо-лить-ся. Она шла по зимней тропе и повторяла эти слова как молитву.
Она не умела молиться. Ее никто молиться не учил. Ни бабушка Наталья – православным, ни баба Апа – татарским молитвам. Бабушки только вздыхали: был бы ребенок сыт и счастлив, вот лучшая молитва. Ребенок… Ре-бе-нок…
Сапоги хрустели по снегу, скрипели: хр-р-р-хр-р-р. Она поехала сюда, чтобы помолиться. Чтобы ее научили. Да нет, нет даже, не за этим. Просто – помолчать. Может быть, поплакать.
За годы работы с Русланом, за годы жестокой жизни с ним – сначала в ее родном городе, потом на войне – она разучилась плакать. Соленая водичка иногда течет по щекам. Текла. Там. Давно. В другой жизни.
Что такое бог? Может ли он утешить человека?
Когда у нее было горе, бог ее не утешил. Не помог. Утешил ее Руслан. Он окунул ее мордой в дерьмо и сказал: нюхала? Не хочешь жрать? Если не хочешь – иди со мной. Я тебя накормлю и развлеку.
Едой оказалась похлебка из расстрелянных гильз. Развлечением – смерть.
Ну и что. Кто-то должен на земле воевать.
Зачем люди убивают людей? Чтобы получать за это деньги. У каждого свое дело на земле. Каждому платят по делам его. Это работа. Ты тоже заработаешь деньги. Очень большие деньги. О-о-о-очень, о-о-о-очень большие деньги.
«Я не хочу такой работы. – Ноги в сапогах осторожно ступали по тропе, чистый снег морковно, свежо хрустел под подошвами. – Я хочу… отдохнуть. Что такое молитва? Нежно говорят красивые слова… бормочут… свечи жгут… я здесь отдохну… я… отдохну…»
Может быть, она просто устала. И ей правда надо отдохнуть. Хотя бы один день. Этот зимний день.
Синий снег. Чистый. Чистая простыня. Свадебная… простыня…
Алена остановилась. Пошарила в кармане. Сигареты Руслана. Она украла у него пачку сигарет. Она курила, когда не понимала, что с нею и с миром происходит. Дым давал мгновенное забвение, успокоение.Она стояла на монастырской тропе, курила, смотрела, как вьется сизый, усиками, дым, исчезая в прозрачном мареве мороза. Далекие горы сверкали сколами под медово-оранжевым закатным солнцем. «Завтра тоже будет мороз», – весело подумала она, сделала последнюю затяжку и выбросила окурок в сугроб.
Внезапно запахло свежей водой. Алена принюхалась. Вода, точно! Река рядом? Она осторожно прошла еще по тропке вперед – и перед ее глазами раскрылся огромный черный водяной крест, лежащий прямо на земле.
Крест из воды.
Замерло, потом забилось сердце. Смотрела с полминуты. Черная вода слепо, нежно мерцала в вечернем тающем свете, подрагивала под лаской низового ветерка. Наконец Алена поняла. Большая купель в виде креста, вырытая монахами прямо в зимней земле, в снегу.