355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ржевская » Земное притяжение » Текст книги (страница 4)
Земное притяжение
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:46

Текст книги "Земное притяжение"


Автор книги: Елена Ржевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Потом в доме завелся небольшого роста тихий человек в старом милицейском кителе, взлохмаченный кларнетист, которого все звали Духовой. Гости вывелись. Духовой приволок выданный ему в школе, где он руководил кружком, мешок картошки.

Мать стала исправно готовить обед. В это время на Большом металлургическом восстановили взорванную немцами домну и по вечерам все выходили на Торговую улицу, откуда хорошо было видно, как шел чугун. Он шел огненной лавиной, брызги огня отражались в реке Кальмиус, розовый дым окутывал их, а на небе вставало зарево, и люди восторженно подбрасывали вверх шапки, обнимались и говорили: "Это счастье. Это необыкновенная красота. Это наш салют".

Духовой, как чуть ли не все в городе, считал себя причастным к Большому металлургическому. В дни своей молодости он работал на заводе и был, по его словам, выдвинут из рабочей массы в училище как музыкально одаренный. Он рассказывал, как потом руководил духовым оркестром в мартеновском цехе при покойном начальнике Бережном и как тот приходил усталый на репетиции, сидел, закрыв глаза, дремал и слушал. И гордился: на демонстрации мартеновский цех выступал со своим оркестром. А с его смертью стала глохнуть в цехе культура, не нашлись средства, и Духовому пришлось перейти с завода в оркестр городской милиции. Он считал, что перевелись люди, умевшие ценить культуру, и нынешние некультурные руководители ради копеечной экономии не привлекают к работе квалифицированных музыкантов.

Если ему возражали, он не настаивал, легко уступал, тушуясь.

Он оставался здесь в годы оккупации-не успел вовремя выбраться из города – и был схвачен немцами как сотрудник советской милиции. Но отчаянные рыбачки из слободки – среди них он прожил всю свою жизнь и на их свадьбах неизменно играл на кларнете – сумели сунуть немцам хабар и выкупить его.

Он был человек с оккупированной, к тому же подвергавшийся, и, если не был выпивши, вечно чего-то боялся, и храбрился, лишь когда открывал футляр, припадал к кларнету и надувал щеки. И мать, притихшая, напряженная, заражалась его тревогой. Она теперь говорила тихо, как бы защищаясь от возможных бед: "Мой муж погиб в Берлине", – и делала вид, что по-прежнему живет вдвоем с сыном, хотя это было нелепо – все знали про Духового и видели каждый день, как он шел по двору. Если кто-нибудь колол ей глаза Духовым, мать вспыхивала:

"На что он мне сдался!" Или говорила еще грубее, передергивая нервно плечами: "На черта мне его обстирывать!"

Старуха Кечеджи недоверчиво покачивала головой:

– Не скажи! Когда мужчин нету, то и петух Сулейманпаша.

Но беда пришла не с той стороны, откуда ее ждали. Она явилась из слободки в облике старых рыбачек, галдевших под окнами. требовавших, чтоб Духовой к ним вышел.

Суровые и властные, они увели его, и он покорно пошел за ними назад в слободку, к объявившейся невесть откуда жене, старой, измученной гречанке, угнанной немцами много лет назад вместе с поездом, где она служила проводницей; тогда она была еще молодой и здоровой.

Духовой несколько раз приходил и молча, страдая, смотрел на мать. А мать сидела красная, надутая. Лешка чувствовал, как она оскорблена и несчастна, и ему было мучительно жалко их обоих.

В это время в доме у старухи Кечеджи тоже разыгрывалась драма. Ее зять, Петька, такой покладистый до войны, не приживался в семье во второй раз, подозревал, что жена ему изменяла. пока он воевал и лишился глаза.

Он скандалил и громко требовал развода. И старуха Кечеджи на весь двор. чтобы слышали люди, уговаривала дочку:

– Дай ты ему развод. Не ты ж его бросила, он тебяпусть ему будет стыдно!

Но взрослым стыдно никогда не бывает. Стыдилась за них и страдала внучка старухи Кечеджи – Томочка, которая сейчас учится в Рязани в фельдшерском училище. Повзрослевшая, молчаливая, ни на кого не глядя, она быстро проходила через двор.

Лешке нравилось, идя в школу, красться за ней, смотреть, как она разбегается и скользит по обледенелым, накатанным дорожкам. Залепить ей в спину снежком и следить из-за укрытия, как, обернувшись сердито, она будет искать, кто это сделал, и не найдет и пойдет дальше быстрым, деловитым шагом, и две косы будут настороженно подпрыгивать на спине.

Он отчаянно влюбился в нее. Она училась двумя классами старше, и на такую мелюзгу, как он, никакого внимания не обращала. Отец ее переселился в общежитие консервной фабрики.

Стояла зима-короткий сезон коньков, и Томочка, махнув на взрослых рукой, весело каталась с Полинкой на катке. Лешка гонял у них под носом, выделывал всяческие фортеля, но тщетно – его не замечали.

Тогда и случилось это-он подбил Томочку. Он хотел только слегка задеть ее, чтобы заставить обратить на себя внимание, а произошло нечто ужасное. Она грохнулась на лед, сильно разбив колено. Полинка помогала ей дотащиться домой. Томочка плакала, и они обе с возмущением гнали его, а он шел за ними, забегал вперед и видел, как из разбитого колена Томочки сквозь чулок просачивалась кровь.

Истошно кричала и бранилась старуха Кечеджи.

Лешка бежал из дому, сложив в школьный портфель карту и альбом с марками, шестнадцать рублей, кусок хлеба, горсть сахару, наточенный кухонный нож и зубную щетку.

Через четыре часа пути его высадили из поезда и отправили в детприемник. За ним явилась мать с взволнованно округлившимися глазами и возмущенно стиснутым ртом.

Потом он пристрастился к чтению и не заметил, как в доме водворился Матюша.

Что это за человек Матюша? Проживи с ним вот уже семь лет, Лешка не смог бы объяснить это словами. Но он точно знает, что Матюша не такой, каким видят его люди.

У него рано поседевшая голова человека, потерявшего в войну единственного сына. Он овдовел и женился на Лешкиной матери – не шастал по женщинам, завел сразу новую семью. Он работает главным механиком на кроватной фабрике, и им дорожат на производстве. При этом он охотно первый здоровается с соседями, произнося низким приятным голосом:

– Доброго здоровья!

Этого достаточно. Его видят во дворе или за чтением газеты, или за домино, или за каким-нибудь домашним делом – он, например, любит прочищать проволокой носик чайника, – и он внушает всем окружающим почтительное к себе отношение.

С легкой руки старухи Кечеджи он слывет деликатным человеком. Но деликатным был Духовой, хотя это никого не интересовало, зато благодаря ему Лешка знает, что деликатность – это что-то совсем другое. И уж во всяком случае это не то, когда умеют считаться только с собственным мнением, а тебя вечно одергивают.

Стоит обмолвиться о каком-нибудь происшествии в школе, хотя бы о том, как во время дежурства в раздевалке одному мальчишке по ошибке подали девчачье пальто, и он, не обратив внимания, надел его и пошел на улицу, как тебя тотчас же прервут и начнут говорить о дисциплине и сознательности, и так нудно, тошно, будто заранее подозревают в чем-то.

В конце концов стараешься ни о чем не рассказывать. Но и молчание-скрытность-распаляет подозрительность. Чтонибудь случилось? Ты что-нибудь натворил? Чего ты молчишь?

Войны еще нет, но уже два враждебных лагеря стоят друс против друга. При всем том Матюша не злой человек, он ничего не жалел для Лешки, заботился о нем и лелеял какие-то иллюзии на его счет. Как-то, отчитывая его, он вдруг сказал, и глаза у него глубоко запали, и спустились надбровные дуги, как это бывало, когда он принимался чем-нибудь восторгаться:

– Я думал, ты заменишь мне сына.

Лешка тупо молчал, чувствуя свою вину и бремя возложенных на него надежд. И тогда первый раз повисло бичующее слово: "неблагодарность".

Духовой ничего не мог принести в дом, кроме своей тревоги, мешка картофеля и искренности. Матюша принес достаток, прочность и апломб.

Читая газету, рассуждая о вычитанных новостях, он восторгался нашими успехами. Лешке запомнилось, как на первых порах их совместной жизни Матюша был в восторге от того, что у нас строятся грандиозные каналы, и как потом, когда их законсервировали, он был тоже в восторге от этого решения. "Мудро!" – говорил он и в том и в другом случае. Лешку изумляло такое бесстыдство. А простодушный Игнат Трофимович поддавался его апломбу.

Матюша и Игнат Трофимович – приятели, но какие же они, в сущности, разные. Игнат Трофимович больше всего на свете любит свою домну, завод, свою работу. А Матюша любит не кроватную фабрику и работу, а свое служение фабрике, директору и убежден, что он человек более значительный, чем Игнат Трофимович. Игнат, Трофимович без слов отдает ему предпочтение.

Мать постоянно говорит о нем с придыханиями: "Матвей Петрович такой человек! Такой человек!"

Как уверенно она почувствовала себя в жизни! Посмотришь на них с Матюшей: он со своими спесивыми рассуждениями и она с суетой, с пустой крикливостью – как они схожи, точно созданы друг для друга. Будто и не было никогда ни Духового, ни погибшего отца. Боль матери давно исчезла, осталось самое живучее – тщеславие. И теперь, когда она произносит при нем: "Его отец погиб в Берлине!" – Лешку бросает в ярость.

То, что ее прежний муж погиб на фронте, а теперешний – достойный, уважаемый на производстве человек, она постепенно стала считать своей собственной заслугой, возвышающей ее над прочими женщинами, не сумевшими ничего создать себе наново взамен рухнувшей в войну жизни, вроде матери Жужелки, путающейся с этим неказистым шофером.

Лешкина мать работала теперь санитарным фельдшером.

У нее появилась профессиональная осанка контролера, чье появление внушает беспокойство, и возбужденный, требовательный тон.

Теперь, когда она во дворе распускала над тазом пушистые волосы, старуха Кечеджи не устремлялась к ней, как прежде, поболтать, пока она будет мыть голову, наблюдала за ней издали: "Соседка! Вы-форменная русалка!" Она забыла, что раньше говорила ей "ты".

Фотография отца переместилась в проходную комнату. Она висела теперь над кушеткой, где спал Лешка. Она давно уже не пугала его. С каждым годом отец становился моложе, его невозможно было представить себе мужем матери, скорей он был старшим братом Лешки. Отец был так же одинок в доме, как и Лешка, и они состояли в молчаливом заговоре.

Глава третья

К вечеру он поднялся, одернул помятую ковбойку, перевязал косынку на шее и вышел за ворота, ни с кем не столкнувшись.

Люди шли мимо него вниз, где в конце улицы в белесой дымке лежало море, или поднимались навстречу, громко смеясь и разговаривая. Он сделал всего несколько шагов в этой толпе, и на него накатилась тоска.

Он вспомнил, что Гриша Баныкин звал его сегодня в клуб моряков, и свернул за угол.

Перед клубом группками стояли моряки с девушками. По фойе разносился мощный голос. Дверь в зал была открыта, Лешка вошел и увидел на освещенной сцене Баныкина, размахивающего руками, выкрикивающего что-то в затемненный зал. Гулко отражавшийся голос его был неузнаваем. Лешка постоял в проходе, вслушиваясь, и постепенно стал разбирать слова:

Над миром страшной угрозой

Висит, темнея, она

Страшная, грозная

Ядерная война!

Баныкин был без пиджака, в рубашке с галстуком.

Окна зашторены – темно и свежо в зале. Моряки смотрели на сцену, мяли в руках бескозырки, шаркали ногами. Голос Бапыкина перекрывал все шорохи зала, гремело его раскатистое "р":

Эпохи, эры прошумели, как воды.

И хоть травка весной прорастает, буйна,

Ничего нет, о земные народы,

Страшнее, чем ядерная война!

Умрут народы. Страны умрут.

Города и деревни будут пустыней.

О земные народы!

Чего они ждут?!

Кровь в моем сердце стынет.

Лешка сел на свободное место. Он слушал с возрастающим удивлением. Он знал про Баныкина – парень законный, плавает как бог, куплеты про всех на шаланде сочинял. И вдруг такое:

Не будет чернее этого времени.

Но разве допустим, народы Земли?!

Потомки скажут:

более дикого племени

Материки никогда не.несли.

Баныкин в последний раз взмахнул рукой, сотрясаясь от пафоса, и застыл. Ему вяло похлопали, и занавес стал сдвигаться.

Вышел курчавый человек в чесучовом пиджаке и заговорил о расцвете художественной самодеятельности. За его спиной, скрытый занавесом, струнный оркестр настраивал инструменты, и в зале нетерпеливо ерзали. Баныкин, стоя в двери зала, кого-то высматривал, увидел Лешку, поманил его.

– Пошли, а? – Он был расстроен холодным приемом, но старался не подать виду, помахивал соломенной шляпой, что-то напевал.

Лешка протянул ему сигареты, молча, с интересом разглядывал его сбоку.

– Ну, рассказывай! – сказал Баныкин.

– А чего рассказывать?

– Про свои дела рассказывай. Мне, например, этим летом поплавать не придется – не отпускают с завода. А ты как живешь, как здоровье? Школу кончил? – Он задавал вопросы, но было видно, что думает он в это время о чем-то своем.

– Здоров, что мне делается. А школу я бросил.

– Это мода теперь такая пошла. Ты тоже, значит, подался.

Лешка не возразил.

Они вышли на "топталовку". По проспекту катила свадьба и люди, высыпавшие погулять в субботний вечер, с любопытством толпились у края тротуара. В головной машине ехали жених и невеста, за ними еще десять легковых машин, и в каждой за стеклами – букеты цветов, а позади громыхал грузовик, и в кузове его опоясанный полотенцем дружка и женщины в ярких лентах производили под гармонь невообразимый шум – плясали, стуча о дно кузова, и пели.

– Цыган женится. Либо грек, – громко сказал кто-то из толпы.

Баныкин докурил сигарету, рассеянно надел соломенную шляпу слегка набекрень.

– Я у них заместо торжественной части, – сказал он, не скрывая больше огорчения. – У зрителя только одно стремление: давай побыстрей и отчаливай. Не слушают...

– Слушали, – неуверенно сказал Лешка.

Он боялся, Баныкин пристанет к нему: каковы впечатления, то да се. Он не мог бы сразу объяснить. У него сейчас целый вихрь в голове, и мысли наскакивают одна на другую. И вообще лучше не разговаривать, молча идти и идти с Баныкиным вроде как вчера на заводе, когда несли трубу.

– А как на заводе? Аварию ликвидировали?

– Ну да. За восемнадцать часов справились. Спать, правда, не пришлось.

Свадьба развернулась на площади вокруг сквера и покатила вниз по проспекту, мимо недостроенного театра, в последний раз показывая себя народу,

По опустевшей улице вслед укатившей свадьбе промчался спортсмен-велосипедист, припав к рулю, весь слившись со своей гоночной машиной. Казалось, он мчится на одних никелированных спицах.

У Лешки дух перехватило. До чего же здорово едет!

Он посмотрел на Баныкина. Тот и внимания не обратил на велосипедиста.

– Ты-то меня слушал? – настороженно спросил он.

Лешка кивнул головой.

– Ну как? Только, знаешь, давая по-честному, без вранья.

– Мне понравилось. Только много общих слов и, по-моему, не всегда складно.

– Так что же понравилось? – обидчиво вскинулся Баныкин.

Лешка и сам не знал. А все же что-то понравилось.

Он отмолчался, и Баныкина, как видно, это заело.

– Пивка б раздавить, что ли, – плохо скрывая досаду, сказал он.

– У меня ни шиша.

– Не в том дело. У меня есть.

Ресторан для этой цели не подходил, а больше вроде бы некуда податься в такой час.

– Голова гудит от мыслей. Поговорить надо, – сказал Баныкин. – Сюда, что ли, зайти?

Они поравнялись с кафе-молочной, раскинувшей свои столики на тротуаре, за невысокой деревянной загородкой, перешагнули загородку и сели у накрытого клеенкой столика

– Ты сиди. Я сейчас, мигом. – Баныкин ушел в павильон и вернулся с двумя стаканами сметаны, накрытыми сдобными булочками.

– Тут, брат, не разживешься. – Он снял соломенную шляпу и бережно опустил ее перед собой на стол, отстегнул запонки, спрятал их в карман и закатал рукава.

Ели сметану, кроша в нее сдобную булку.

– Я вот о чем думаю, – сказал Баныкин. – Не растормошил, не зажег зал. Значит, слаб. На них Маяковского напустить надо было. Лично для меня каждая строчка его – золото. Я Маяковского так читаю, что со мной никто в городе тягаться не может. А между прочим, люди его тут не все любят. А как у вас на производстве обстоит с этим?

– В норме, – сказал Лешка.

Баныкин посмотрел на него, что-то соображая, и смутился.

– Ты ведь на завод к нам устраиваешься, я и забыл. Берут тебя?

– Еще не дали ответа.

– Волынят. А ты чего же? Напористей надо. А пока, значит, дела у тебя нет. Так?

Лешка кивнул и даже не удержался – присвистнул. Одно только дело у него – вывезти эти несчастные обрезки. Ему надо еще сегодня побывать на Торговой. Не в учебном комбинате, куда посылал его Матюша. Туда он не пойдет. Этого им не дождаться. На чужом месте он не рассядется ради их покоя. Ему надо к возчику зайти окончательно договориться.

– Паршиво это, когда нет дела.

– Хорошего мало.

– Я тебя понимаю лучше, чем кто-либо. Понял?

Баныкин сказал это искренне, но как-то размашисто. Лешка молчал.

– Ты что-то не Усебе, – сказал Баныкин. – Не в своей тарелке, что ли. Когда на шаланде работали, вроде ты другой был.

Парень как парень.

– Господи, чего вспомнил, когда только это было.

– Ну уж! Всего год назад было. Неужели ничего и не помнишь? Хотя б ту ночку, когда шаланду в море накрыло.

– Еще бы.

Но когда вспоминаешь про это, становится больно отчего-то.

Лучше не вспоминать.

На тротуаре, почти рядом с их столиком, отделенные от него только загородкой кафе, стояли красные автоматы с газированной водой. Сюда раз десять в день бегает пить Жужелка.

– Ты с родными живешь? У тебя кто – мать, отец?

– Ну мать. И отчим.

– А товарищи-то у тебя есть? Ну хоть один верный друг?

– Верных друзей только в кино показывают. Красиво! – огрызнулся Лешка. Его коробило от простоватых вопросов Баныкина.

Он подумал, что Лабоданов и Матюша с матерью в чем-то схоже смотрят на жизнь. Только подход у них разный и разные слова. И это открытие почему-то задело его.

– Ты что, брат, в растерзанных чувствах?

Лешка ничего не ответил. На шаланде два месяца вместе работали и близко не сходились, даже после той штормовой ночи.

Чего ж теперь ему надо, чего лезет в душу?

Он поставил локти на стол, сказал медленно, твердо:

– До меня никому дела нет, и мне ни до кого.

– Ну, ну,-произнес Баныкин с недоумением.

– До меня – никому) – упрямо повторил Лешка. И пусть Баныкин не притворяется, не делает вид, что это не так

– И тебе?

– Да и мне ни до кого. – Сказал и осекся, будто натолкнулся на что-то жесткое.

Баныкин с шумом отодвинулся от стола, смотрел на Лешку, точно видел впервые.

– Вот так ты. значит, живешь, – враждебно сказал он.– Тут подлостью пахнет! Понимаешь ты это или нет?

– Я сказал, что думал. И нечего орать на меня.

– Не переношу. Такие убогенькие сами, и представления и чувства такие жалкие. А пыжатся, точно сотворяют мир. Не терплю! – Баныкин пристукнул кулаком по столу и наклонился к Лешке. – Вот таких, как ты!

– Свирепо! Можешь это про себя держать. И вообще я тебя просил – не ори! Сделай одолжение.

– Вот, выходит, и надо стихи сочинять. И читать надо. Ничего не поделаешь! Ни на минуту вам покоя нельзя давать. Маяковский не дожил до наших дней – до этой атомной бомбы и всякой дряни. Приходится за него. Понимаешь? Приходится"

Пока не перевелись такие, как ты. Где только вы живете? Вас точно ничего не касается.

– Ну это ты брось.

– Сам же признался.

Баныкин успокоился, чиркнул спичкой, закурил, спохватился:

– Я тебя не обидел?

– Да нет.

– Может, еще сметаны возьмем? Ты не торопишься?

Лешка пожал плечами – куда ему торопиться. Впрочем, пора было отправляться на Торговую. Вдруг возчик заваливается рано спать.

В эту минуту он увидел Жужелку. Он много раз ошибался, принимая за нее проходивших мимо девушек, и теперь даже не поверил, что это она. Он смотрел, как она приближалась, не замечая его.

– Клена!.. Я сейчас, – сказал он Баныкину и перешагнул загородку.

Жужелка остановилась в замешательстве.

– Я весь день зубрю, – издали громко заговорила она, предупреждая его расспросы. – Я только напиться вышла.

Она вымыла стакан под струёй воды, опустила в автомат мелочь. Стакан, пенясь, наполнился. Жужелка протянула Лешке стакан.

– Пей.

Он отпил немного и отдал стакан ей.

Баныкин крикнул, чтобы они шли к столику, и сам нетерпеливо перелез загородку и, подойдя к ним, протянул Жужелке руку:

– Баныкин.

– Клена, – сказала Жужелка и поставила на место стакан.

– Посидите с нами. Сделайте нам такое одолжение, – учтиво сказал Баныкин.

Они втроем опять пошли в кафе. Вокруг все столики были заняты, но на их столике красовалась соломенная шляпа Баныкина, и на него никто не покушался.

– Негде посидеть вечером трудящемуся человек^. Не тянуть же девушку в шашлычную. Придется вам сметану есть. Не откажетесь? – громко говорил Баныкин, не спуская глаз с Жужелки, .и, не слушая ее возражений, ушел в павильон.

Жужелка водила пальцем по клеенке, стараясь не смотреть на Лешку.

– Кто это? – спросила она и на секунду встретилась глазами с Лешкой, и взгляд у нее исподлобья был робкий, виноватый.

– Это мой товарищ.

Она опустила голову. Черные колечки волос лежали на шее, на ключицах, виднеющихся в широком вырезе белой кофты.

– Клена!

Она еще ниже опустила голову, не отозвавшись.

– Клена, ты слышишь?

Она подняла голову и с тревогой смотрела на него, подперев ладонью щеку. Вдруг она спросила:

– Ты оформился на "грязнуху"?

Он не ответил. Ей-то что? Не ее это забота.

– Тебя взяли, Леша? Чего ты молчишь?

Вернулся Баныкин, радостно неся мороженое в металлических вазочках.

– А я совсем ведь забыл про этот продукт. Ну просто вывалилось из головы.

Он поставил вазочки на стол и одну протянул Жужелке.

– "Гриша", – прочла она вслух татуировку на его руке.

– Гриша и есть, – широко улыбаясь, покраснев, повторил за ней Баныкин. Он пододвинул вазочку с мороженым Лешке. – Давайте на спор, кто быстрее съест. Кто раньше съест, тому еще одна порция причитается. Идет?

И они оба с Жужелкой заспешили, обжигаясь холодным мороженым и смеясь. Лешка, точно откуда-то издалека, слышал, как Баныкин спросил Жужелку, какое мороженое она больше всего любит* и Жужелка, подумав, сказала: "Крем-брюле". Потом они опять спохватились, что у них ведь спор, кто съест раньше, и опять заспешили, и Лешка видел, что Баныкин только прикидывается, что спешит, а сам ест понемножку, смотрит на Жужелку и тает, как мороженое в вазочке.

"Уеду, – думал Лешка. – Теперь уже совсем скоро. Вот получу деньги и уеду. Куда-нибудь далеко-далеко..."

Она сидела рядом, нагнув голову, а он смотрел на прямой пробор, рассекающий ее темные волосы, и думал о ней грустно и нежно, будто уже уехал и они расстались навсегда.

Жужелка спала во дворе возле крученого паныча. Она лежала на спине, подложив под затылок руку. В голове мешались мысли, диктор Лабоданов, Лешка. В небе недвижно стояли звезды. Все было спокойно. Иногда гавкала собака. Слышно было, как работают станки ночной смены в "Вильна Праця". Над тихим городом, как пульс его, повис ритмичный звук скользящей вверх и вниз вагонетки и протяжное "жи-их!", когда вагонетка сбрасывала в домну шихту. Кто-то шел по двору тяжело и нетвердо, цепляясь за булыжник.

Когда Жужелка опять открыла глаза, звезды погасли, небо просветлело. Она еще раз заснула и проснулась оттого, что ее теребили за плечо.

– Клена, а Клена, уже время.

Это будила ее Полинка. Она открыла глаза и села. Черепица на соседнем доме уже зажглась от солнца.

– Ну как, поехали? А то у меня время в обрез, по минутам рассчитано.

Полинка была сама не своя, в новом, сильно накрахмаленном ситцевом платье.

Жужелка быстро влезла в юбку и кофточку, достала из-под изголовья учебник, скатала постель-мать встанет, заберет постель в дом.

Они помчались. У Полинки в самом деле в обрез времени, ей скоро заступать на смену.

Водитель трамвая-нарядная женщина с сонными глазами, в длинных серьгах. Пахнет клубникой – это везут на базар ягоды в лукошках, обвязанных лоскутом.

Переехали мост, и скоро за рекой в степи начался новый город.

Полинка нетерпеливо высовывалась в окно. Вдруг вскочила, потянула Жужелку.

– Скорей же. Скорей!

Пока протиснулись, трамвай тронулся.

– Прыгай! – закричала Полинка и первая спрыгнула на ходу.

Трамвай круто затормозил, женщина-водитель посмотрела на них сонными глазами и сердито помотала серьгами.

– Бежим, бежим! Скорей же! – волновалась Полинка.

Они куда-то побежали по нерасчищенной строительной площадке. Повсюду, куда ни глянь-движутся над городом, над шиферными крышами подъемные краны. Переваливая через груды строительного мусора, обошли вокруг дома, казавшегося совершенно готовым.

– Вот тут.

Они остановились и стали пятиться, задрав головы, и пятились, пока им не стал виден самый верхний этаж. Полинка про себя отсчитала и сказала вслух:

– Вон на самом верху шестое окно с того края. Поняла какое?

– Ой, как здорово!

– Вон какая верхотура.

– Ой, Полинка, с такой верхотуры у тебя теперь море будет прямо как на ладони. Подумать только..,. – Жужелка порывисто пододвинулась к ней.

Полинка стояла как истукан, не отрываясь от окна.

– О господи, – сказала она, посуровев от волнения. – Значит, здесь буду.

И вдруг она сказала, обратив к Жужелке строгое лицо:

– Я ведь замуж выхожу.

У Жужелки даже захолонуло внутри.

– Ой, Полинка, что ты говоришь!

Они неловко замолчали.

– Ты только никому ни слова, слышишь?

– Угу.

После ее признания Жужелке страшновато было прямо взглянуть на Полянку.

– А то начнут болтать. Волнуюсь я.

Они стали вспоминать, как старуха Кечеджи, ни разу не побывавшая здесь, когда ей рассказывали о строительстве на левом берегу, качала в волнении головой, приговаривая: "Встали бы наши мертвые и поглядели бы..."

Они пытались подражать" ее голосу, произнося эти слова, и качали головами, и это их рассмешило, они стали смеяться и не могли остановиться, и Полинка запрокидывала голову и хохотала до упаду.

Жужелка смутилась, почувствовав вдруг, как Полинка счастлива и довольна своей судьбой.

Полинка заторопилась на завод, и Жужелка проводила ее до трамвайной остановки, а сама пошла вдоль линии.

Широченные улицы, кинотеатр в глубине парка за пирамидальными тополями, трамвайный путь, мчавшийся на взгорье к горизонту, – этот размах нового города радостно захватысал дух.

Жужелка незаметно прошла несколько кварталов, ее нагнал трамвай, и она села ч него. И всю дорогу, пока трамвай вез ее обратно в старый город, минут десять, она чувствовала себя беспричинно счастливой, и ее даже не страшил предстоящий экзамен.

Было еще рано, и навстречу катили автобусы с рабочими утренней смены. На углу улицы Артема Жужелка сошла. Она перешла на другую сторону и спустилась в подвальчик, над которым маячила вывеска "Вино".

Матери за стойкой не было. Двое посетителей в рабочих спецовках пили вино у прибитого косячком к стене столика и закусывали пирожками с повидлом. Жужелке страшно захотелось есть. Она приподняла марлю, взяла из вазы пирожок и пошла за перегородку.

Мать, стоя над бочонком, отбивала пробку. Она глянула на Жужелку.

– Я пирожок взяла.

– Вижу.

Мать ударила тяжелым камнем сбоку по пробке, и пробка наконец отлетела. Она подняла пробку и заткнула отверстие, чтобы не расплескать вино. Жужелка положила учебник и стала помогать ей. Они подтащили бочонок к перегородке.

– Мама, – робко сказала Жужелка. – Я похожа на гречанку?

Мать подняла лицо, сердито поправила на голове накрахмаленную наколку.

– Ты чего явилась? Тебе делать нечего? А готовиться за тебя кто, Пушкин будет? Ты учишь химию?

– Да,-неуверенно сказала Жужелка.

– Девушка! – позвали из-за перегородки.

Мать вынула из бочонка пробку и надела на отверстие шланг, закрепленный в стене.

– Ты же сама говорила, что я – вылитый Федя...

– Ну и что?-Она разогнулась и посмотрела на Жужелку внимательным сумрачным взглядом.

– Скоро, что ли? Девушка!

Мать пошла, шлепая разношенными тапочками.

– Терпения ни у кого не стало, – громко сказала она, становясь за стойку.

– А что, Дуся, самообслуживание, что ли?

– Как же, чего захотел! Вас только допусти сюда, как козлов в огород. Она взяла протянутые ей пустые стаканы. – Повторить?

Открыла краник, и из прибитой к стене львиной пасти, сделанной из рыжего самоварного золота, полилось вино. Оно лилось через невидимый шланг, из бочонка, стоящего по ту сторону перегородки.

Мать завернула краник над львиной пастью, отдала наполненные стаканы. Скрестив на груди голые руки, она молча смотрела на Жужелку.

Двое посетителей в спецовках пили вино и громко разговаривали между собой, не стесняясь в выражениях.

– Полегче! Эй, вы! – крикнула им мать, Она опять взглянула на Жужелку, уплетавшую еще один пирожок с повидлом, и вспылила: – А ты чего стоишь! Не место тебе тут. Убирайся!

Сейчас же.

Жужелка потерла сладкие ладони одну о другую и, прижимая локтем учебник, вприпрыжку направилась к лестнице, ведущей из подвальчика наверх, на улицу.

Раз-ступенька, два! Ситцевая короткая юбчонка, стройные нога, открытые до самых колен, широкий пояс туго стянут на талии.

Три-четвертая ступенька! По шее на ворот белой кофты раскидались черные волосы. Как выросла девчонка!

Пять – шесть ступенек! Вог и выросла... И уже по глазам видать, что на уме у нее.

– Клена!

Она скатывается вниз по лестнице и стоит покорно перед матерью, ждет, за что еще та станет ее отчитывать.

...Выросла девчонка. Все залагалось вокруг, и опять для всех хватает парней. Слава богу. Будто и не было войны. А что ее любовь оборвалась в самом расцвете, в молодые годы, что она свое недолюбила – это ладно, да? Никого не касается.

Она смотрит, насупившись, в зеленоватые глаза Жужелки и медленно кладет ей руку на голову. Уж не тебя-то по крайней мере. Ты-то тут ни при чем.

Мать гладит ее по волосам, ничего не говоря, и Жужелка стоит понуро, будто понимая все, а на самом деле – лишь самую малость.

– Ну, иди.

– Ладно, мама.

– Весь день чтоб учила химию. Молока поешь. И не отрывайся никуда. Поняла? В обед приду-проверю. Чего ж стоишь?

И опять замелькали ее ноги. Короткая ситцевая юбчонка.

Черные колечки волос прыгают на плечах. Пропуская ее, колыхнулось в огкрытых дверях полотнище от мух и, покачиваясь, встало на место, загородив улицу, по которой она сейчас идет.

Девчонка, родившаяся в подвале, на ящиках, под вой промчавшихся мотоциклов, грохот танков, пальбу автоматов.

Есть ли молоко или нет его, есть ли сухая тряпка... Ни на что не надейся. Замолкни. Не накличь беды. Не дыши. В затаившемся городе тишина. Страшно.

Федя пробрался к ним из партизанского отряда, оглядел подвал, уставился растерянно в ящик, где шевелился, дышал живой комочек. Забыл, что хотел сына. Не все ли равно. Нагнулся над ящиком, торопливо, неуклюже взял на руки. Подержал. Раз только. И все. И уже надо идти куда-то в темь, слякоть, туман.

Вот и все. Стоит теперь новый мост через Кальмиус – кто ж его не знает. Ходят, ездят люди, ни о чем таком не думая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю