Текст книги "Мученики ленинградской блокады. На краю жизни"
Автор книги: Елена Марттила
Соавторы: Светлана Магаева
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Мамина жизнь убывала с каждым днем, и мне казалось, что, если я со своими крохами не приду, мама умрет. Еще до войны мама часто повторяла, что каждая песчинка значима на весах природы, а ведь она знала, что говорила. И я приходила почти каждый день, а может быть, мне это так казалось, ведь детдомовские дни были однообразны и проводили мы их в полудреме.
…В тот горький день, помимо этих крошек, я принесла кусок сухого солдатского хлеба, который дал мне военный, извинившись, что не может помочь мне добраться до госпиталя. С трудом поднявшись на второй этаж, я вдруг услышала раздраженный голос Клавдии Михайловны. Она кому-то приказывала сказать «этой девочке», что ее мама умерла и больше приходить незачем. Не знаю, откуда взялись силы, но я стремглав бросилась в мамину палату. Мама лежала в своей обычной безучастной позе и… дышала. Я разрыдалась, и меня увели. Клавдия Михайловна пыталась успокоить меня, просила простить ее за вынужденную ложь, якобы во спасение моей жизни. Я вырывалась из ее рук и долго не могла прийти в себя. Кто-то отнес меня в детский дом. Потеряв остатки сил, я перестала вставать с кровати и долго не знала, жива ли моя мама.
[22] Афанасьева А. Л. Стационар – это спасение // Медики и блокада: взгляд сквозь годы. Воспоминания, фрагменты дневников, свидетельства очевидцев. – СПб. 1997. – С. 149—152.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
МАЛЬЧИК САША
зима 1942
Сашу принесли в детский дом из госпиталя вместе с костылями. Саше было лет одиннадцать-двенадцать. У него не было руки почти до локтя и ноги тоже не было, почти до колена. Мама и братик умерли от голода. Саша зашил их в простыни и по очереди отвез туда, где складывали трупы. Возвращаясь домой, он попал под обстрел. Руку оторвало, ногу размозжило так, что пришлось ампутировать.
Мы называли его «мальчик Саша», в отличие от девочки, которую звали тем же именем. Умирающие мальчики и девочки лежали в одной спальне. Должно быть, у воспитателей не было ни сил, ни времени разносить нас по разным комнатам.
Саша был бледен, худ и молчалив. По ночам он плакал от боли или от горя. Он покорно разрешал доктору перевязывать культи и слегка морщился, когда приходилось отрывать бинты, присохшие к незаживающей ране. Вскоре Саша… умер. Накануне своей смерти он сказал, что не хочет жить, повернулся к стене и замолчал. Наутро его кровать была пуста, лишь костыли стояли.
Его смерть потрясла нас, хотя и наши жизни висели на волоске, но ведь у нас были руки и ноги и была надежда, что когда-нибудь они станут сильными, а у Саши такой надежды не было, вот он и умер… В нашей спальне каждый день кто-нибудь умирал. По утрам приходили воспитательница и доктор Леля с круглым карманным зеркальцем. Леля приближала зеркальце к лицу тех, кто не проявлял признаков жизни, и, если стекло не мутнело… Эта скорбная процедура не пугала нас, мы к ней привыкли и равнодушно дремали. Такими вялыми и безучастными мы были до Сашиной смерти. Его гибель словно бы разбудила нас. К смерти от голода мы уже привыкли, но Саша погиб от ран, как солдат на фронте. Его смерть пробудила в нас сознание и угасшую волю к жизни. Мертвую тишину нашей спальни нарушили слабые голоса.
Кто-то приподнялся с подушки и сел, кто-то спросил, как дела на фронте и когда кончится война. Наша спальня наполнилась слабыми звуками. Воспитательница раздвинула шторы светомаскировки, и в спальню проник серый свет зимнего дня. За окнами медленно падал снег и даже солнышко тускло белело сквозь тучи, обещая нескорую весну и тепло. Появилась робкая надежда выжить и дождаться Победы, но до нее было далеко, и немногим из нас суждено было дожить. Однако безучастность исчезла, и кто-то из нас впервые за месяц детдомовской жизни заплакал. Мы плакали о мальчике Саше и от жалости к себе и друг к другу.
Мучительно долго рождались стихи о Саше, нескладные и страшные. Я медленно шептала их, а моя соседка Лена записывала огрызком карандаша и потом читала вслух:
В детском доме нашем
Часто плачет Саша.
У него нет ноги
И почти полруки.
Всех своих схоронил
И остался один.
Вот и плачет Саша
В детском доме нашем.
И стоят костыли
У кровати, в пыли.
Он не может ходить,
А вчера он сказал,
Что не хочется жить.
Отвернулся к стене
И совсем замолчал.
Саша, Саша, живи.
У меня две руки,
У меня две ноги.
Я тебе помогу,
Я смогу, я смогу.
В детском доме нашем
Часто плакал Саша.
А теперь мы вдвоем
С Леной плачем о нем:
В детском доме нашем.
Умер мальчик Саша.
И стоят костыли
За кроватью, в пыли.
И опять «мессершмидт»
Над детдомом висит…
Я на всю свою жизнь
Ненавижу фашизм.
Ненавижу войну
И люблю тишину…
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
ОЛЬГА НИКОЛАЕВНА СИМАНОВСКАЯ
февраль 1942
Мы были знакомы еще до войны. Ольга Николаевна работала в маминой школе. Кажется, она преподавала математику. Всегда подтянутая, не по-учительски ярко одетая, с мальчишеской стрижкой, очень шумная и веселая, Ольга Николаевна настораживала своих коллег и неудержимо привлекала внимание учеников. Они ходили за ней толпами и просили поиграть с ними в футбол, и она с явным удовольствием играла, поддавая мяч ничуть не хуже мальчишек. Во время игры она снимала свой ослепительно белый берет, и кто-нибудь из ее рыцарей почтительно держал его на вытянутых руках.
У Ольги Николаевны не было семьи, но она обожала малышей, смущая их своими шумными восторгами. Вероятно, любовь к детям и привела ее в наш блокадный детский дом. Нас было много в большой нетопленой комнате, восьми-десятилетних девочек и мальчиков, настолько истощенных голодом, что нас нельзя было эвакуировать по ладожскому льду. Мы тихо лежали на сдвинутых кроватях и молчали целыми днями, терпеливо ожидая, когда принесут скудную еду. Вставать мы не могли: ноги не держали.
Ольга Николаевна в своем ослепительном белом берете (Бог знает, как она сохраняла его белизну в тяжелую блокадную зиму, когда никто ничего не стирал, потому что не было воды) появилась в нашей спальне в начале февраля 1942-го. Подняв светомаскировочные шторы, она объявила командирским, громким и бодрым голосом, что сейчас мы будем делать… зарядку. Мы вяло подумали, что, наверно, она не в себе и пусть сама и делает свою зарядку. Но оказалось, что зарядка нам вполне по силам. Надо было повторять за Ольгой Николаевной сочиненные ею стихи:
Январь пережили,
Февраль переживем,
А в марте запоем.
Первый день мы промолчали. По-видимому, это не смутило ее, потому что на следующее утро она снова подала свою команду: «Дети, на зарядку!», несмотря на то что за ночь нас стало меньше и несколько кроватей пустовало. Она приходила каждое утро и оставалась с нами дотемна, мешая нам спокойно дремать. Постепенно мы привыкли к ней и даже стали вторить ей нестройным хором: «Январь пережили…» Мы ждали ее по утрам и вежливо прощались вечером, сожалея, что она уходит. Нам казалось, что вместе с ней уходит слабенькая бодрость, которая начала пробуждаться в нас.
Ольга Николаевна была с нами почти весь февраль и вдруг не пришла. Говорили, что она упала, возвращаясь домой, и не встала.
На следующее утро кто-то из старших девочек скомандовал: «На зарядку!» – и мы хором повторили ее оптимистическую присказку:
Январь пережили,
Февраль переживем,
А в марте запоем.
Стихи так и остались с нами до конца марта, но и в марте нам было тяжело и мы не запели. Кто-то догадался изменить слова, и мы уверенно повторяли: «Март пережили, апрель переживем, а в мае запоем». Но до мая немногим из нас удалось дожить. Мы снова изменили месяцы на май, июнь и июль, вовлекая в эту игру новеньких детей. Бодрая присказка Ольги Николаевны жила с нами долго – наверно, до весны следующего года.
Те из нас, кто пережил блокаду, вспоминают Ольгу Николаевну и с благодарностью повторяют «стих-зарядку»:
Январь пережили,
Февраль переживем,
А в марте запоем.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
ДОКТОР ЛЁЛЯ
зима 1942
В детский дом Олю направил Медицинский институт, в котором она училась. Это было самое тяжелое время блокады. Худенькая светловолосая девушка с бледным лицом и приятным голосом появлялась в нашей спальне почти каждое утро, чтобы определить, кто из нас еще жив, а кого уже нет на свете. Потом на носилках вместе с воспитательницей уносила неживых на верхний этаж, где трупы лежали до весны, пока за ними не приезжали солдаты похоронной команды и не увозили их на Смоленское кладбище. Мы знали о том, что над нашей комнатой лежали покойники, но не боялись их, вяло полагая, что всему свое время.
Лечебной работы у нашего доктора почти не было, так как лечить умирающих от голода было нечем. Наверно, Леля страдала от своей беспомощности, но она уже носила военную форму и должна была выполнять свою печальную работу. Вначале мы ее не любили, да и как можно любить вестника смерти?
Позже мы осознали, что ее работа была необходима и даже полезна. Оленька спасла жизнь многих детей, пребывавших в пограничном между жизнью и смертью состоянии голодного обморока. Спасла она и меня. Когда карманное зеркальце воспитательницы не помутнело у моего лица, она позвала доктора. Повозившись со стетоскопом, Леля не услышала слабого биения сердца и подумала, что я умерла. Но это была еще не смерть:жизнь уходила не сразу, а какое-то время сопротивлялась смерти и лишь на миг уступила ей.
Когда меня перекладывали на носилки, я очнулась от каменного сна и вяло подумала, что надо бы сказать, что я еще жива, но не было ни сил, ни желания говорить, и я снова забылась. Как мне потом рассказывали, по дороге в покойницкую Леля засомневалась, что я умерла, и повернула носилки к своему кабинету. Сквозь дурной сон я поняла, что она решила повременить.
Леля принесла керосинку для обогрева воздуха, ввела мне глюкозу и, полагаясь на мою судьбу, пошла проверять чью-то обрывающуюся жизнь, которую еще можно было каким-то чудом сохранить. После моего неожиданного воскрешения Леля часто приходила ко мне со своим стетоскопом и слабо улыбалась, довольная своей работой. Выяснилось, что она когда-то училась у моей мамы и любила мамины уроки по физиологии человека, которые помогли ей выбрать профессию врача. Это сблизило нас. Леля навестила маму в госпитале и сказала ей, что я жива и скоро поправлюсь.
В тот сумеречный день, когда мы читали стихи о Саше, Леля задержалась у моей кровати и попросила разрешения переписать их и передать в газету, где работал кто-то из ее знакомых. Переписав стихи в блокнотик, она осторожно оторвала листочек и оставила мне блокнот для новых стихов. Я смутилась и пролепетала, что больше не стану придумывать стихи, потому что боюсь их. Когда Леля ушла, мы с Леной долго рассматривали красивый довоенный блокнотик, который так и остался чистым.
В один из вечеров, возвращаясь с работы, Леля, должно быть, погибла, так как обстреливался именно тот микрорайон (квадрат, по военной терминологии), который она не могла миновать по дороге домой. Сохранялась робкая надежда, что она не убита, а только ранена и ее увезли в госпиталь, а потом эвакуировали на Большую землю. Хоть бы это было так!
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
ДИМА ЛЯХОВИЧ
осень 1942
Дима прожил на белом свете всего одиннадцать лет, но остался в памяти надолго, надо полагать, навсегда.
Темноволосый, темноглазый и большеротый мальчик отличался каким-то недетским благородством, которое проявлялось в изысканной вежливости и изяществе манер. Дима тяжело страдал от дистрофии и мучился голодным поносом. Когда воспитательница обмывала его и меняла белье, он смущенно извинялся за свою оплошность, не зная, как назвать правильнее свою беду. Воспитательница ласково уговаривала его не стесняться и надеяться на лучшее, а Дима целовал ее руки.
Наши воспитатели насмотрелись всего и всякого, но рук им никто не целовал, только Дима… Ему запрещали делать это, но он не слушался и робко повторял, что так поступал папа, когда болел, а мама ухаживала за ним. Глядя на Диму, думалось, что руки его мамы были мягкими и нежными и восхитительно пахли духами, как руки Николенькиной мамы из «Детства» Льва Николаевича Толстого. А руки наших воспитателей высохли от голода и загрубели от студеной воды и непривычной работы.
Мальчик был обречен, и спасти его было нельзя. Он умер ночью, никого не побеспокоив. Воспитательница долго стояла у Диминой кровати, потом обмыла высохшее тельце, завернула его в одеяло и унесла. Вернулась она только на следующий день, усталая и опустошенная. Мы молча ждали, что она расскажет о Диме, но она молчала, и мы поняли, что расспрашивать нельзя. После войны она рассказала, что схоронила Диму на Смоленском кладбище, отдав свой хлебный паек, не ожидая, когда приедут солдаты похоронной команды, чтобы зарыть тело в братской могиле. Тяжело вздохнув, она прошептала, что собиралась усыновить Диму. Не пришлось…
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
БЕЗЫМЯННЫЕ ДЕТИ
зима 1941/42
Никто не знал, как их зовут. Имена были, но они исчезли блокадной зимой, остались рядом с мертвой мамой или потерялись по дороге в детский дом.
Мальчики и девочки разных лет, совсем маленькие и подростки, крайне истощенные голодом. Они лежали молча, неподвижно, вытянувшись на кроватях, и почти не дышали. Нет, они не спали, разбудить их было уже невозможно, они не проснулись бы. Но они были еще живы. Некоторые из них едва приоткрывали рот, почувствовав легкое прикосновение ложечки с едой, и с трудом проглатывали пищу. Другие и на еду никак не реагировали. И мы понимали, что их уже почти не было на свете. Они так и умирали, не приходя в сознание. Никто из безымянных детей не смог выжить. Никто. Даже те, кто вначале брал губами пищу с ложечки. Очень скоро и они переставали проявлять хоть какие-нибудь признаки жизни. Они умирали безмолвно и безымянно…
Как звали неизвестных мальчиков, неизвестных девочек? Мы этого никогда не узнаем. Кто-то из них был Митей, кто-то Николенькой, Павлушей или Лекой, Машенькой или Катюшкой, Маринкой или Светкой. Кого-то из них мама ласково называла Зайкой, Рыжиком, Белочкой.
Братские безымянные могилы…
Память, за которую мы в ответе…
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
ОЛЯ И СЕРЕЖА, МИЛОЧКА И ПОЛИНОЧКА
весна 1942
Мы лежали на сдвинутых кроватях в промерзшей за зиму комнате с опущенными светомаскировочными шторами, поднять которые ни у кого не было сил. Прижавшись друг к другу озябшими телами, мы тщетно пытались согреться и равнодушно ждали смерти. Она приходила в нашу спальню ежедневно. Воспитательница, еле переступая опухшими от голода ногами, подходила то к одному, то к другому из нас и маленьким зеркалом проверяла дыхание, которое было настолько слабым, что уже не просматривалось издали. Эта печальная процедура участилась с приходом весны. Изголодавшиеся дети таяли и умирали, освобождая место для других девочек и мальчиков, у которых умерли мамы. Их приносили на руках и помещали в опустевшие кроватки, едва успев сменить постельное белье.
Несмотря на одинаковые, экстремальные условия, дети резко различались по своему поведению в трудной ситуации. Большинство из нас безразлично ждало конца, уже не страдая от голода, как раньше: вечно голодный желудок перестал судорожно сокращаться, тело успокоилось и замерло в ожидании смерти. Не было сил сопротивляться и надеяться, что доживешь до Победы. В Победе мы были уверены, мы сомневались только в себе. Мы знали, что снова будет солнце и спокойное небо, новогодняя елка с мандаринами и детский смех, но это будет уже без нас.
А пока смерть выбирала самых слабых телом и духом. Она давно стояла рядом с девочкой Олей, но не решалась оторвать ее от младшего братика. Сереже было лет пять, Оле – не более двенадцати. Маленький, хрупкий светлоголовый мальчик почти всегда дремал, просыпаясь от прикосновения чайной ложечки с едой к губам. Не открывая глаз, он равнодушно проглатывал и свою, и Олину порцию. Так продолжалось много дней. Воспитательница и доктор уговаривали Оленьку поесть, но она не слушалась и таяла день ото дня. И все-таки Сережа умер раньше сестры. Оленька целовала его высохшее личико и долго не соглашалась расстаться с братиком. Когда его унесли, она вытянулась на кровати, вздохнула и… тоже умерла. Это была взрослая смерть, исполненная достоинства и сознания выполненного долга, и я вдруг подумала, что никогда не смогу забыть Олю и Сережу. Так оно и случилось…
На освободившееся место привели двух сестричек, Милочку и Полиночку, как они сами себя называли. Девочки выглядели неожиданно упитанными, у них даже сохранились пухлые розовые щечки и ямочки, словно они шагнули к нам в детский дом прямо из доброго довоенного времени. Они могли не только ходить, но и бегать и даже играли в прятки, нарушая привычную тишину. Откуда взялось такое чудо в блокадном городе – не знаю.
Впрочем, нам было безразлично, кто они и откуда появились в нашей спальне. Когда они затевали шумную возню, мы просыпались и удивленно смотрели на «довоенных» девочек в нарядных платьицах и туфельках. Порой мне думалось, что я сплю и вижу восхитительный сон. Иногда они запевали украинскую песню, но прерывали ее, не допев до конца, а может быть, это я, не дослушав, проваливалась в бездну голодного обморока.
Воспитатели были ласковы с ними, и ничто не предвещало беды. Никто не сомневался, что кто-кто, а уж Милочка и Полиночка непременно доживут до Победы. И вдруг вскоре после их появления начался прицельный обстрел. Снаряды не свистели, а оглушительно разрывались где-то совсем рядом. Новенькие девочки испугались, залезли под кровать и истошно завопили по-украински: «Ой, рятуйте, люди добри! Ой, лышенько, лыхо. А-а-а…» Можно было подумать, что под шквальный обстрел они попали впервые. Вероятно, до сих пор они жили в каком-нибудь глубоком подземном бомбоубежище.
Никакие увещевания воспитателей не помогли. Девочки боялись вылезать из своего убежища даже после отбоя воздушной тревоги. Их с трудом извлекли из-под кровати. А после очередного обстрела обе девочки умерли. Они почти не изменились и были такими же пухленькими, как прежде, ведь голод не успел коснуться их. Появилась странная мысль: быть может, мы, притерпевшиеся к обстрелам и бомбежкам, сможем как-то пережить блокаду, потому что не испытываем смертельного ужаса?
Вспомнилось, как после первой бомбежки мама пыталась успокоить меня, уговаривая не бояться и не терять силы по-пустому, так как маловероятно, что бомба упадет прямо на наш дом, а от страха можно сойти с ума и даже умереть. В начале войны, по вечерам, заслышав вой сирены, оповещающей о начале воздушной тревоги, мы с мамой тесно прижимались друг к другу и, стараясь не терять самообладания, слушали частые удары метронома, которые звучали по радио до конца тревоги, с нетерпением ожидая ликующей мелодии горна – сигнала отбоя. Со временем мы как-то свыклись с ежедневными воздушными тревогами и стали чувствовать себя менее напряженно и даже смогли разряжать тревожность, азартно играя в настольные игры. Было ли нам страшно при вое бомб и свисте снарядов? Конечно, было, особенно в начале войны, но не до степени ужаса, парализующего мозг и сердце.
Оля и Сережа, Милочка и Полиночка… Какие разные взрослые стояли за ними! Почему истощенная голодом Оля могла растянуть остатки своей ускользающей жизни до самой смерти братика? И на той же кровати у нас на глазах умерли здоровенькие девочки – не от голода, а от панического ужаса…
Некоторые из нас, жалкие маленькие дистрофики, смогли выжить и дожили до Победы, хотя по правилам медицины и законам войны должны были умереть… По-видимому, моя мама и мамы моих друзей по несчастью успели научить нас самообладанию, которое было так сильно в них самих.
Когда мне больно, душевно или физически, или тягостные предчувствия гнетут меня, я вспоминаю девочку Олю, слабенькую и истощенную, но сильную духом, и боль затихает перед памятью о величии ребенка, сумевшего прожить так достойно до последнего дыхания и умереть достойно.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
ТАНЯ УТКИНА
январь 1941 – осень 1942
Крайне истощенная восьмилетняя девочка, со старчески изможденным личиком, тяжело страдала от голодного поноса. Болезнь так измучила ее, что она превратилась в живые мощи. Глаза глубоко ввалились в ямы огромных глазниц, нос заострился, пересохшие губы кривились в немом страдании. Руки и ноги превратились в тоненькие «макаронины», суставы казались непомерно огромными и тяжелыми для плоского, высохшего тела. Кости натягивали кожу так сильно, что казалось, будто она вот-вот порвется.
Несмотря на голодное время, Танечку неплохо кормили, но пища не удерживалась в организме угасающего дистрофика. Таня жадно проглатывала свое усиленное питание, но оно не задерживалось в желудке и тут же проливалось на простыню. Ей вводили глюкозу и что-то еще и сокрушались, что некуда было уколоть: вены спались, на попке зияли пролежни… Девочка таяла, как свечной огарочек, и казалось, что ее уже покрывают неземные тени. Однако сознание сохранялось, и никто не знал, хорошо это или плохо, так как наша Танечка понимала, что погибает, и не хотела умирать.
В детском доме не было детишек с таким ужасным истощением. Никто не думал, что Таня выживет, но самоотверженная воспитательница делала все, что могла, чтобы облегчить ее страдания и поддержать робкий огонек надежды. Она обмывала девочку и по многу раз в день меняла ей белье, дежурила у ее кроватки по ночам, бережно брала ее на руки и носила по комнате, слегка покачивая, как малое дитя. Девочка успокаивалась и дремала, просыпаясь всякий раз, как ее опускали в кроватку, и жалобно просила покачать еще и еще. Бедная воспитательница еле держалась на ногах от усталости, но, сменив перепачканную рубашку девочки, покорно брала ее вновь на руки и тихо укачивала. Каждое утро она пристально смотрела на свою подопечную и бодрым голосом объявляла, что сегодня та выглядит намного лучше, чем вчера. И Танечка верила ей, ей так хотелось верить. Они вместе мечтали, как она встанет на ноги и выйдет на улицу погреться на солнышке…
Таня часто спрашивала, не умрет ли она, и все мы дружно уверяли, что она обязательно поправится и снова сможет бегать и прыгать, хотя сами не верили в чудесное исцеление. А она верила нам и робко улыбалась. Она не переставала беспокоиться о младшей сестричке, Сонечке, которая после смерти их мамы попала в детский дом грудничков, откуда ее быстро переправили на Большую Землю. Вскоре кто-то удочерил малышку.
Создавалось впечатление, что тревога за сестренку не позволяет нашей Тане покориться смерти. Наверно, так оно и было. И случилось невероятное: смерть испугалась воли ребенка и отступила. Понос внезапно прекратился, пролежни стали заживать и мало-помалу затянулись, и девочка начала поправляться. Потребовалось немало времени, чтобы она встала с кровати и смогла сделать несколько коротких шагов, но она встала и пошла. Все взрослые и дети собрались посмотреть на это чудо. Танечка улыбалась и уже шутила: «Не все сразу, не все сразу, подходите по очереди». Все это было непостижимо и утешительно. Каждый дистрофик подумал, что уж если Таня Уткина смогла выжить, то он-то непременно доживет до Победы, и в том, что многим это удалось, есть ее заслуга.
В конце войны справочная служба выяснила, что Соню удочерили в далеком тылу. Приемная мама приехала за Танечкой, и наша подружка какое-то время погостила у доброй женщины. Но что-то не сложилось в новой семье, и она возвратилась в детский дом.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
АЛИК
май 1942 – осень 1945
Алику не было и четырех, когда умерла его мама. Закутанного в детское одеяльце, его принес в детский дом какой-то военный. Алексей он или Александр – Алик не знал, да в то время это было не так уж важно. Мальчик был тщедушным и сонным, ничего не помнил и не отвечал на вопросы. Мы подумали, что он разучился говорить – это бывало с малышами блокадной поры. Особых тревог он не вызывал, так как быстро съедал свою порцию баланды и с молчаливой мольбой смотрел, не дадут ли еще. Добавки не было, и он покорно ложился на свою подушку и тут же засыпал до новой еды.
Зимой мы молча лежали на своих кроватях, ни на что не реагируя, даже на звук сирены, оповещающей о воздушной тревоге. Но летом приободрились и стали выползать на улицу, чтобы погреться на солнышке. Силы понемногу прибавлялись, особенно после того как нам стали выдавать по половине яичка в день. Вареные яйца привозили на самолетах и отдавали в детские дома. Это было восхитительное лакомство, от него исходил запах мирной жизни.
Проглотив половинку яичка, Алик улыбнулся и заговорил. Что он говорил – не помню, но что-то очень радостное для нашего слуха, потому что все заулыбались и закивали, подбадривая малыша. Говорил он чисто для своих лет, но слова выговаривал с явным усилием долго молчавшего ребенка. Вскоре речь его убыстрилась, и он стал болтать без умолку с утра до вечера. Симпатичное личико утратило обычную бледность. Наш Алик обаятельно улыбался и болтал с явным удовольствием. Он был малышом по сравнению с нами, и девочки наперебой оказывали ему мелкие услуги, хотя и боялись обидеть его будущее мужское достоинство. Но Алик и не думал стесняться и называл все своими именами, позволяя спускать и надевать штанишки на трогательных лямочках. Особых хлопот он не доставлял, и со временем его и вспомнить было бы нечем, если бы не прямое попадание снаряда во флигель нашего дома…
Обстрел начался внезапно и без предварительного объявления воздушной тревоги. Как-то необычно громко грохотали разрывы, и не было слышно воя снарядов. Били по нашему микрорайону. Детьми и взрослыми овладела паника впервые за все время нашей детдомовской жизни. Почти все побежали на черную лестницу и устремились вниз. Я осталась в спальне, потому что у меня не было достаточно сил, чтобы бежать, да и убежища у нас не было. Про Алика в спешке забыли, и он жалобно плакал, забившись под кровать.
Разрыв необычной силы потряс здание, разбились стекла, покачнулся пол, в воздухе заклубилась пыль. Алик истошно закричал и вдруг замолк под своей кроваткой, хотя разрывы грохотали где-то рядом. Я испугалась, что он ранен или и того хуже, и с трудом встала. Добравшись до противоположной стены, просунула руку под кровать и позвала Алика. Малыш вылез из своего убежища. От пыли мы еле различали друг друга. Алик прижался ко мне и попросил унести его куда-нибудь. Мы выбрались из спальни в коридор и вышли на лестничную площадку. Там было светлее. Алик тянул меня вниз, и я послушалась.
Оказавшись на площадке между этажами, мы услышали голоса детей, толпившихся внизу. И вдруг случилось что-то ужасное. Казалось, что раскололся мир. Снаряд попал во флигель напротив нашего дома, и взрывная волна, не найдя выхода из двора-колодца, ударила по стене и окнам лестничной клетки, на которой мы находились. Все это случилось в доли секунды, и сначала мы ничего не поняли. Раздался неимоверный грохот обрушившегося здания, звон вылетающих стекол, скрежет оконных рам и дверей. Воздух покраснел от кирпичной пыли. Словно горячая кровь заливала глаза. Взрывная волна вдавила меня спиной в стену, острая боль пронзила позвоночник и на какое-то время затемнила сознание.
Кроваво-красная пыль медленно оседала, постепенно впуская поблекший свет майского дня в проемы высаженных окон. Подсознательно я поняла, что должна пересилить боль и найти Алика. Искать его не пришлось, он был рядом. Должно быть, взрывная волна прижала его ко мне и тем самым ослабила удар по малышу. Алик дрожал всем тельцем и молчал. Оглушенные взрывом дети медленно поднимались по лестнице. Никто, кроме меня, не пострадал, если не считать засоренных кирпичной крошкой глаз, долгой пронзительной боли в ушах и глухоты, которая поразила всех нас.
Кто-то отнес меня в спальню. Долго мне пришлось пролежать неподвижно на доске. Когда боль стихала, я дремала, тревожно предчувствуя ее возвращение. Открывая глаза, я почти всегда видела Алика. Физически малыш не пострадал, но стал мучительно заикаться, повторяя одну и ту же фразу: «А-дайте-а-Алику-а-корочку-а-хлеба». До сих пор такой просьбы от него никто не слышал. Интонация его голоса не была ни жалобной, ни просящей, а какой-то бесцветной и никак не соответствовала смыслу речи. Повторив свою фразу несколько раз, он замолкал, и лицо его принимало испуганное и удивленное выражение. Казалось, он сам недоумевает, зачем произнес какие-то ненужные слова. Со временем Алик произносил свою навязчивую фразу все реже и реже, но лишняя буква «а» так и не исчезла из его замедленной речи, по крайней мере, до конца войны.
После победы нашелся папа Алика, и наш малыш оказался Александром. Впрочем, ему было все равно. Отца он не помнил и встретил его равнодушно. Прощаясь с нами, Алик заплакал, и снова прозвучала его печальная стереотипная фраза: «А-дайте-а-Алику-а-корочку-а-хлеба». Господи, неужели наш малыш так и не поправился?
Травма позвоночника превратила меня в «героиню». Кто-то подумал, что я спасла Алика от взрывной волны, прижав его к себе (как будто от нее можно было спасти). Привязанность Алика ко мне была истолкована как доказательство моего «подвига». Я пыталась объяснить, что все это вышло случайно: я оказалась ближе к стене, а Алик стоял передо мной, ведь все так просто. Но взрослые снисходительно улыбались и еще пуще хвалили меня еще и за скромность. Самое неприятное в этой истории было то, что впоследствии и мама не захотела поверить мне и неоправданно гордилась своей «героической» дочкой. Я долго мучилась этой неправдой, но постепенно роковой день вместе с моим «подвигом» ушел в прошлое для всех, кроме меня. Этот день не забывается из-за боли в позвоночнике, которая преследует меня почти всю жизнь, то затихая, то усиливаясь и воскрешая в уставшей памяти больную, навязчивую фразу контуженного малыша: «А-дайте-а-Алику-а-корочку-а-хлеба…» И становится горько и тревожно.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
МАРИК И САША АЛЬТШУЛЛЕРЫ
зима 1942
Двухлетний Марик был так мал и тщедушен, что казался грудным ребенком. Мальчик был крайне истощен, но не лежал спокойно, как другие ослабевшие дети, а все время плакал или жалобно стонал. Наверно, у него что-то болело, но он не мог объяснить, что именно. Ни воспитательница, ни дети не могли успокоить мальчика. Другой наш малыш, Алик Нестеров, сползал со своей кровати, шатаясь, подходил к нему и спрашивал: «Марик, что ты плачешь, у тебя что-нибудь болит?» Марик не отвечал. Алик сокрушенно разводил руками и тихо возвращался к своей кровати. Мальчик продолжал плакать. Казалось, уж и слез-то у него не было, а он все всхлипывал и всхлипывал.