Текст книги "Лето длиною в ночь"
Автор книги: Елена Ленковская
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Возни с этим много: сотрут в порошок, а потом ещё просеивают, отмучивают, прокаливают… Вот ещё – отмучивают! Смешно и непонятно. Выяснилось – порошок кладёшь в воду, взбалтываешь, и сор всякий, всё ненужное, что вверх поднялось – вместе с водой сливаешь…
Ух, химичат они тут! Со страшной силой химичат.
Кстати, самые красивые из земель – охры. Весёлые такие. Жёлтая, тёмно-жёлтая, золотистая «грецкая»… Глебу они особенно приглянулись, тем более, что он про охру ещё от Тони слышал. Только вот так, в порошке, – не видал.
А ещё удивила – ляпис-лазурь. Густой, насыщенной, глубокой синевы краска – такой краской, верно, кроют небеса.
– Дорого стоит, ох, дорого! – заметил Дёма. – На вес золота, а поди и дороже… А ты думал? – поймал Дементий удивлённый Глебов взгляд. – Из бадахшанского лазурита, редкостный камень. Из-за моря везут, с востока. – Он прикрыл узорчатую крышечку из луба, и заключил важно. – Туто – целое состояние, в коробьях этих! – глаза у Дёмы блестели.
«А ещё ведь в них, в этих лубяных коробейках, – красота лежит», – подумал Глеб. Он вспомнил сияющие нетронутой белизной стены собора, готовые впитать, вобрать в себя все эти краски, и робко спросил Дёму:
– А когда собор расписывать начнут?– Когда Ондрей скажет, – нахмурясь, кратко ответил тот.
Отец Варсонофий теряет аппетит
Посреди чисто выметенного, просторного владычного двора, стоял отец Варсонофий. С кислым лицом стоял. Издалека углядев тучную фигуру ключника в долгополой рясе, служки пугливо спотыкались; пробегая мимо жались к стенкам. Невысокий, оплывший, рано полысевший Варсонофий, несмотря на неказистую внешность, наводил трепет на здешнюю братию. А ныне – и уж который день – был он особенно не в духе.
* * *
Когда по велению самого великого князя Василия Димитриевича затеяли по новой храм Владимирский расписывать, ключник возрадовался. Как же – дело богоугодное, важное. Давно пора было, ещё покойный митрополит Киприан собирался, да не успел. Помер, царствие ему небесное.
Да, дело нужное. Ведь Владимирский-то собор [4] – главный храм Залесской Руси. Здесь покоился прах великих князей владимирских, здесь венчались на княжение великие московские князья. Не можно такому храму стоять в запустении и небрежении, храня следы очередного разбойного нашествия! Большое дело, великое!
Значит и расходы предстоят не малые. А где расходы большие – без потерь да недостач не бывает. Да опять же, всегда есть на что списать, ежели что… Уж тут Варсонофий многоопытен был – дело делом, но надо ж и себя не обидеть. Для того ключарь во все тонкости входил, во всё вникал, всем интересовался.
И теперь вот никак не мог уразуметь – отчего до сих пор стоит работа, хотя всё давным-давно для приезжих мастеров приготовлено?
С прошлого года готовились. Известь для обмазки стен взяли какую положено – старую, выдержанную. Ещё с того лета поливали её в специальных корытах-«творилах» водой, чтобы вышла вся «ямчуга»: похожий на ледок ямчужный налёт снимали подмастерья особыми совками. Перезимовала известь, заботливо укрытая рогожами, проморозилась. С нынешней Пасхи вновь её водою поливали, толкли в продолжение нескольких недель. Стал раствор отменно податливым, однородным, похожим как густую сметану.
Приехали мастера-изографы [5] в мае, понюхали, попробовали пальцем, поглядели, как ровно тянется известковое тесто, – довольны остались.
Ну всё уж сделано! Сколочены подмостья, ведущие к куполу храма. Очищены от старой обмазки стены. После – водой брызгали: нужно чтоб стена «напилась», пропиталась влагой. Потом новую обмазку клали. Следили – чтоб всё путём, чтоб не жидко ложилась, не сползала, чтоб туго шла. Ещё после – выравнивали, с усердием и тщанием «затирали».
А ныне уж и левкас спроворили, который кладут поверх обмазки. Сделано всё как нужно. В промытую известь песок колючий добавлен – раз, да бычья желчь, да мелко рубленая льняная пакля…
За всё заплачено, всё высшей пробы. И подмастерья дело знают. Вновь который день бьют раствор дубовыми пестами, чтоб ни комка: ежели они на стене полопаются, после трещины пойдут…
Всё готово! Знаменить [6] пора – рисунок на стену наносить.И что? А ничего!
* * *
Тут ключник, икнув, отвлёкся от скорбных мыслей – два отрока дубасили друг друга изо-всех сил как раз супротив паперти, а рядом стояла и ревмя ревела простоволосая, замурзанная, растрёпанная малая девка.
– Это ещё что за непотребство! Гляди-ко, прям на владычном дворе драку затеяли! – возмутился отец Варсонофий. – Ещё не хватало, из-за подаяния что-ли разодрались, ироды? Вот нечестивцы! Взашей их, нищебродов, отсюда!
«Ироды» оказались вовсе не нищебродами, а артельными подмастерьями Дёмой и Прошкой. За драку в виду храма наказаны были оба. А взашей со двора служки прогнали только немую девку – иди, иди отсель, неча тут без дела болтаться…
Раскрасневшийся от негодования Варсонофий, отдуваясь, направился в трапезную. Пора было подкрепиться и успокоиться.
Однако по дороге, рискуя окончательно потерять аппетит, ключник с раздражением вернулся к прежним мыслям – об оттяжках в работе артельных.
Знаменить, знаменить пора! – Ан – тянут. Все Рублёва ждут. Без него – ни шагу. Он в артели – знаменщик. Графью [7] наведёт, а дальше уж и другие мастера вступят. Кто – доличное писать, одежды, горки, дерева там, утварь иль здания какие. А кто многоопытнее из мастеров – те за личн ое отвечает: лики, стало быть, им расписывать доверено.
Лишь бы начали поскорее – там уж дело пойдёт. Фреска сама быстроты требует – успевать надо, пока стена сырая, пока она «пьёт».
А уж если напортачат, не успеют, до того, как высохнет – сбивать в этом месте обмазку придётся, да заново [8] .
Ну, на то и мастера, чтоб всё ладно да красиво было.
Известно, Ондрей Рублёв – изограф опытный, дюже искусный. Только всё что-то тянет, всё думает… Как ни придёт ключник в храм – нет его. Говорят – на Клязьму ушёл…
Время – идёт. Середина лета уже! Успевать нужно, до холодов успевать. Того гляди князь Василий Димитриевич гонца пришлёт, поинтересуется – как роспись продвигается, ладно ли выходит, нет ли. А стены – всё белые.
Ключник потел, об этом думая. И руки – дрожали. Избави Господи от княжьего гнева! Деньги артельным уж вполовину заплачены, а храм и на треть не расписан. И кому головой отвечать? Вот то-то, что ему первому и достанется… на орехи.
А тут ещё расстройство – «яичные» деньги пропали! Известно, иная краска и для стенописи на яйцах творится – для прочности, для вековечности.
Яйца в корзинах – отборные, свежие – по уговору поставят в срок, только заплати. А кошель с отложенной на то деньгой – исчез, как не было. Вот так. Сбережёшь себе копеечку разумным толковым расчётом, а тут – на тебе! Непредвиденный расход.
На кого думать? Да на кого хошь!
И ключник покосился на пробежавшего мимо паренька, на днях прибившегося к артели после ухода Кондрата. Глебом крещён, вроде… Тоже неясно, что за гусь…
Проводив мальчишку подозрительным взглядом, отец Варсонофий тяжело вздохнул. Нынче вокруг собора и владычных хором – проходной двор. Много народу лишнего шляется. А может, и правда, из своих кто…
Только не пойманный – не вор.
Ручная собачка
Аксютка шла и плакала от обиды и боли.
Он подставил, а она упала. Нога у него – ого, длинная. Подставил. Смешно ему. Обижает длинноногий Аксютку. Всегда обижает. Зачем? Бежала, спешила догнать. Увидела издалека – того, хорошего. Тот Аксютку не обижает. Из крапивы достал.
Играет с ней иногда, улыбается, смотрит на неё и губами шевелит. Медленно-медленно – ждёт будто, что поймёт его Аксютка. Аксютка и так понимает, кто добрый, а кто – вредный…
У которого нос картошкой – тот ничего, тот не вредный. Потому и с хорошим дружит. И за Аксютку вступился. Побил его за то длинноногий. Сильно побил, нос расквасил.
Аксютка всхлипывает, ладонью размазывает слёзы по щекам. Жалко ей того, побитого, и себя жалко… И длинноногого жалко, что он такой вредный. Вредность – она же как хворь…
Только чего длинноногий ногу подставил? Зачем? Запнулась. Об камень – больно. Коленка теперь болит. Охромела Аксютка… И нос – не дышит. Когда ревёшь много, всегда так. Это Аксинья хорошо знает.
Прогнали. Куда пойти? На берег побрела – где первый раз купались. С тем, с хорошим.
А он – нашёл её, хороший-то. Тоже к реке прибежал.
* * *
– Вот ты где, Аксинья! – Он тронул девочку за плечо. – Не плачь. Смотри, что покажу!
Глеб выставил растопыренную руку, так что на прибрежном песке стала видна её чёткая тень.
– Гляди, ну? Да не на руку гляди, сюда, на тень… Вот балда! – Мальчик другой рукой осторожно наклонил Аксюткину голову. – Видишь? Всё! Сиди и сюда смотри!
Аксинья поняла, кивнула. Замерла послушно, хмуро уставившись на песок. Глебка пошевелил пальцами, тень пошевелила тоже. Аксинья смотрела насупившись, не улыбаясь. Вдруг тень на песке превратилась… в зайца! Мордочка, уши длинные…
Аксинья глазёнки-то и вытаращила. А Глеб – раз, и уже двумя руками ей птицу изображает. Клюв у неё внушительный, крыльями широкими машет. – А вот, смотри, кто! – Ушки острые, морда собачья. Как пошевелит Глеб выпрямленным мизинцем – вверх-вниз – собачка начинает рот разевать, будто лает.
Глеб знает, что девчонка не слышит, а всё равно подгавкивает слегка – так самому смешнее.
Мигом девка повеселела, и слёзы высохли. Знаками показывает, давай, мол, ещё!
Глеб и рад стараться. Это Тоня, спасибо ей, всяким таким штукам его научила. Она мастерица была детей развлекать, чтоб не ревели, не баловались… Вот Глеб и воспользовался. Надо сказать, удачно.
Собачка Аксютке больше других понравилась. Улыбалась, мычала восторженно, пальцы так же как Глеб сложить пыталась. Быстро всё переняла, сообразительная всё-таки, хоть некоторые её дурочкой считают…
Потом он взял её за руку, и обратно повёл. Ну его, Варсонофия этого. К счастью, он не всё время на владычном дворе торчит.
А то – вечереет уже. Накормить-то ребёнка надо, или как?
За земляникой
– Можно мы по ягоды? А? – Дёма, мосластый, прогонистый, вечно голодный, с уже пробивающимся пушком над верхней губой смотрел на старш ого искательно, просительно переминался с ноги на ногу.
Большой, косматый Даниил ответил не сразу. Потоптался, сутулясь – ну точь-в-точь медведь. Огляделся вокруг, будто потерял кого. Басом спросил мужика, затиравшего стену деревянной тёркой.
– Где Ондрей?
– Ушёл, – с досадой в голосе откликнулся тот, не отрываясь от работы. – На Клязьму ушёл…
– Опять? – Даниил нахмурился. – Всё бродит, всё что-то новое измыслить хочет. Что тут думать, всё подготовлено, бери да пиши… – проворчал он, окидывая взглядом белые, девственно чистые стены собора. – А ты, Дементий, – повернулся мастер к Дёме, – скажи-ко лучше – известь толок?
– А то! – почтительно кивая, заверил его Дёма.
– Сам толок, или опять Прошку заставил?
– Если и Прошку, что с того! – не удержавшись, буркнул Дёма себе под нос. – Пущай учится…
– Вот то-то и оно, что Прошка мешал, не ты. От его мешанины толку-то мало!
И Даниил, сердито сутулясь вышел из храма.
– Да сколько уж можно её бить, известь эту окаянную! Кажен день бьём, – взвыл Дёма.
– Сколько нужно! – мужик, затиравший стену, оглянулся через плечо. – Ежели не выбить как след, потрескается всё художество. Будто не знаешь.
Но Дёма отступать не собирался. Постоял, помялся, опять завёл своё:
– Земляники охота… Её нынче страсть как много. Принесём, всем принесём! Можно, а?
– Не канючь! – в сердцах прикрикнул на него артельный. – Мочи моей нет… Ы-ых! А идите вы хоть куды! Купаться? Давайте! За ягодами? Валяйте! В Крутово, церковь расписывать, как Кондрат? Скатертью дорога! – И чтоб не видел вас до вечера! Неча тут на глазах у начальства безделить!
– А исть?
– Исть! Ишь, проглот бесов! Ничё, не оголодаешь! Ягод поешь! Ты по ягоды собрался? Вот и ступай!
Дёма ухмыльнулся. Его и маячившую всё это время в дверях «мелкоту», – младших артельных учеников Глебку и Прошку, – как ветром сдуло.
* * *
Горячий, густой стрёкот кузнечиков стоит над лугом, как пар над кастрюлькой. Изредка его словно сдувает прочь, к самой кромке леса, но ненадолго. Тёплый июльский ветер, слабея, застревает в спутанной траве, и луг парит с прежней страстью.
Глеб ставит поровнее берёзовый туесок, полный спелой земляники: обидно будет рассыпать ягоду – вон сколько набрал, почти до краёв, всё утро старался. Убедившись, что всё в порядке, ложится ничком в траву. Приятно гудят уставшие ноги.
Прямо у щеки качается одуванчик. Крупная божья коровка, сверкая глянцевым боком, ползёт по его острому листу.
Глеб осторожно подставляет измазанный земляничным соком палец. Чуть помедлив, божья коровка устремляется вверх, на тыльную сторону ладони, щекотно перебирая короткими ножками.
Чувствуя оголившимся под рубахой животом ласковое тепло от нагретой земли, Глеб с улыбкой разглядывает беспечно ползущее насекомое. Коровка не улетает, а Глеб терпеливо ждёт – когда же, когда взлетит в воздух.
– Кого поймал? – босые мальчишеские ноги, покрытые свежими ссадинами, приминая траву, приближаются почти к самой его щеке. Одна ступня пяткой чешет другую, потом широко расставленные, обе уверенно врастают в землю.
– Как думаешь, улетит? – поднимает голову Глеб, глядя снизу вверх в круглое как шаньга, добродушное лицо Прошки.
– А то! – тот садится на корточки, ногтем большого пальца колупает облезлый веснушчатый нос.
Коровка доползает до рукава Глебовой рубахи, топчется на месте, на мгновение замирает. Вдруг, щелчком раскрыв твёрдый лаковый панцирь и трепеща прозрачными крыльями, взмывает в небо.
– Как вертолёт, – шепчет Глеб, – без разбега.
– Чего? – пялится на него приятель. Рот приоткрыл, переднего зуба нет, синяк под глазом – подраться горазд, говорит про него дядька Степан. Да только, наоборот, это – Прошке обычно достаётся. От Дёмы, пока никто не видит. Дёма – старше, он вредный и ленивый, нудную работу на младших свалить норовит…
– «Ветролёт»? – удивляется Прошка.
Ну, конечно! Откуда ему про вертолёты знать! Средневековый чувак, одно слово. Зато Прошка – товарищ надёжный. Не то что Дёма…
– Да так… – бормочет Глеб. – Подумал – взлетает, не разбегается.
– А-а… хм… ветролёт… – Прошка замолкает, и, подняв голову, щурится на сиреневое марево у горизонта.
Ветер. Крепкий. Взметнув подол Прошкиной рубахи, поднимает, путает его соломенные волосы, волной ударяет Глебу в лицо. Вокруг шумит, серебрится, пригибаясь под сильными порывами ветра густая луговая трава.
– Гроза будет! – тянет Прошка и снова чешет облупленный, похожий на картофелину нос. – Идём! Дёма звать тебя велел. – Ну-ко, сколь набрал? – заглядывает с любопытством в Глебов туесок, смешно, трубочкой, вытягивает губы. – Кру-упная… Тамо, на пригорке – мелкая совсем, зато мно-ого! И слаще она, мелкая-то.
Глеб приподнимается, берёт двумя пальцами крупную продолговатую ягоду. Суёт её в рот, прижимает языком к нёбу – сладкую, душистую, чуть шершавую. Вкусно. Мелкие семечки хрупают на зубах. – Не-е, эта вкуснее!
– Ну-ко, ну-ко! – Прошка бесцеремонно ссыпает в свою ладонь изрядно ягод из Глебкиного туеска и, со свистом втянув носом густой земляничный дух, быстро закидывает горсть в разинутый рот.
Жрать он горазд, а не драться, лениво думает Глеб.
– Эй, оставь, всё не слопай…
Ветер вроде опять поутих. Вставать не хочется – на солнцепёке совсем разморило, так бы и лежал, смотрел бы сквозь траву на небо, слушал стрекотание кузнечиков и низкое гудение тяжёлых мохнатых шмелей. Но и впрямь пора возвращаться.
Глеб нехотя поднимается, стряхивает травинки-былинки, прилипшие к ладоням, бережно берёт берестяной туесок…
Вдруг совсем рядом – как грохнет, затрещит…
– Гремит, ого! Говорил, гроза будет! – Бежим скорее!
Крупные капли одна за другой сыплются с неба. Через несколько минут летний ливень припустит вовсю.
Они мчатся к кромке леса, под навес большого дощатого сарая. Дёма, вовремя успевший укрыться от дождя, встречает их – вымокших до нитки, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами – насмешливо улыбаясь.
Пока сидят, пережидая ненастье, разговор заходит о том, почему стоит работа.
– А я слыхал, – полушёпотом признаётся Прошка, потирая нос, – как Ондрей с Даниилом спорили.
– О чём спор-то?
– Про Страшный суд спорили. Даниил одно своё – эх, так можно чудище броско разделать: чтоб дым из ноздрей, и зуб кривой, и копыта, и хвост. И грешников рядом – пусть кривятся, плачут пусть. Грозно и страшно, человеку – в наставление: мол, не греши.
– Так оно.
– А Ондрей-то… Не хочет он чудище. И так, мол, зла в мире много. Зачем ещё добавлять? Ещё говорил – отвращаться надо от зла…
– А как без чудища-то? – хмыкает Дёма. – Страшный суд – без Сатаны, да без адовых мук? Так и вовсе не бывает…
Прошка пожимает плечами.
– По-другому он хочет сделать… Вот всё, видно, и думает – как лучше…
– А! – перебивает Дёма. – Пущай сами решают, как писать, – он зевает, лениво, протяжно, крестит не спеша разинутый рот. – Наше дело малое – краски тереть, да известь бить… – Дёма поднимается, выглядывает наружу. – Идём-ко, не льёт боле.
Бурный летний дождь, и в самом деле, быстро пролился – весь, до капли. Снова весело пригревает солнце. Играют, сверкают искры в мокрой, прибитой ливнем листве. Встрепенулись и вновь щебечут смолкшие было птицы. Умытые рощи и луга, подсыхая, курятся влажным паром.Мальчишки, подобрав завязанные тряпицами туеса, гуськом шагают по раскисшей, чавкающей под босыми ногами извилистой тропе.
Горе-бортник
Назад идут перелеском. Дёма сказал, так быстрее. Идут, поторапливаются, отгоняя сорванными ветками вьющееся вокруг, поднимающееся тучами из зарослей настырное комарьё. Глеб поотстав, слышит чуть впереди писклявую ругань. Это Прошка наступил на замшелую корягу, скользкую после дождя.
Отругавшись, никогда не унывающий Прошка машет рукой, кричит радостно:
– Глядите, вон! Я первый увидал!
Глеб задирает голову: высоко, метрах в пяти, а то и шести от земли, он видит дощатую дверку в стволе. Так выглядит снаружи борть – улей для диких пчёл, устроенный в дупле дерева.
– Сладкого охота-от! – мечтательно тянет обжора Прошка и громко сглатывает слюну. – Мёду бы…
– Давай-ко, Глебушко! Ты у нас самый молодой, да ловкий! Достань-ко нам медку! – вдруг просит Дёма.
Глеб с удивлением смотрит на Дёму, мол, не ослышался ли. Дёма улыбается ему – широко, открыто, ласково так. Мол, всё ты братец верно расслышал.
А глаза у Дёмы – наглые, испытующие, смеются холодно, берут на слабо.
– Высоко-о! – говорит Глеб чуть дрогнувшим голосом и снова задирает голову кверху, оценивает расстояние до земли… – Не, я б забрался… – осторожно заключает он, – да только…
Он смотрит на Дёму вежливо, отвечает миролюбиво, потому что с длинным, мосластым, жилистым Дёмой лишний раз ссориться ни к чему.
– Я б забрался, – повторяет Глеб, – только мёд там – есть ли? И как его брать, голыми руками что ли? Не-е, Дементий, не полезу я. – И потом, ну как свалюсь? – рассудительно добавляет он.
– Ой, да кто горевать-то станет? – хихикает Дёма, и щёлкает Глеба по носу.
Глеб не выдерживает спокойного тона, вспыхивает, отталкивает Дёмину руку:
– Отстань ты!
Но Дёма, чёрт такой, не отстаёт.
– Давай, Глебко, достань нам медку, – канючит он нарочно противным, тонким голоском. – Не то скажу отцу Варсонофию, что это вы с Аксиньей намедни кошель стянули.
Глеб, покраснев от возмущения, теряет дар речи.
Рядом сопит Прошка. Ему неловко, что дело принимает такой оборот. Получается, он, Прошка, своими разговорами про борть жадного Дёму надоумил, и Глеба подвёл.
– Грех тебе! – насупившись, хрипло вступается Прошка за товарища. – Не брал ведь он, – Это Кондрат стащил перед уходом, не иначе как его бес попутал…
Дёма будто и не слышит Прошкиных слов.
– Варсонофий и так уж ругался, ногами топал, – продолжает он. – Развели, кричал, голытьбы на митрополичьем дворе. Вот и непорядок. Вот и порастащили всё. Как Киприан-то помер, с той поры добра-то поубавилось! Новый митрополит ужо приедет, наведёт порядок-то!..
Глеб подумал, если кто и порастащил, так сам ключарь первый (вон хоромы какие за это лето себе отгрохал), но ничего не сказал. А за Аксинью испугался. Если и впрямь погонит – куда ей, сироте? Артель к зиме, даст Бог, работу закончит, и уйдут отсюда артельные дальше. А Аксинья?.. Ну, пойдёт по деревням христарадничать. Только зимой – холодно, замёрзнет где-нибудь в снегу…
– Так кто ж тогда кошель стащил? Не знаешь?
– Ну не Аксинья же…
– А-а… Так может – ты?
– Нет.
– А я скажу, что тебя на заутрене не было…
Глеб молчит. Что тут скажешь. Проспал он. Выходит, правда, не было…
– Ведь не было же? – торжествует Дёма. – А сразу после и обнаружилась пропажа-то. Погонит, как пить дать – и тебя, и немую твою заодно… Давай, полезай! Мёду охота! Достанешь мёду – буду молчать. Ей-богу, как рыба молчать буду. Я не вредный. Мне твоя «невеста» не мешает. Просто сладкое – страсть как люблю. Я б и сам, да видишь – у меня рука болит…
Рука у него болит… Это после вчерашней драки. Так тебе Дёма и надо. Мало тебе. Жаль, я не успел, а то бы добавил!
– Да не созрел мёд-то ещё, Дёма! – вставляет Прошка.
– А вот мы и проверим… – тянет Дёма, и облизывается, как кот.
* * *
Эх, дал бы этому этому гаду в рожу. Как следует бы двинул. Пусть тот и выше почти на голову! Да только… Аксютка-то потом как же? А если и правда выгонит ключарь девчонку со двора. Сирота, да ещё немая, да не шибко красивая… Кому нужна?
А драки с Дёмой Глеб не боялся. Если честно, драться всё равно было не так страшно, как на дерево лезть. Ещё потому и полез, вообще-то…
Мрачно сплюнул в горсть и, медленно растерев плевок между ладонями, Глеб начал карабкаться вверх.
* * *
Забраться высоко оказалось не таким уж простым делом. По деревьям он лазить не мастак… На Ямале, где Глеб прожил большую часть своей не такой уж длинной жизни деревья… – ха, так себе на Ямале деревья. Правда, Глеб был не последним в гимнастике, нормально подтягивался, даже переворот силой несколько раз подряд мог сделать, все дела.
Он поднялся метра на три, и глянул вниз, на землю. Артельные, вольготно развалясь в тени и задрав головы, не без интереса наблюдали за его стараниями.
«Расселись, будто в цирке», – зло подумал он, и полез выше.
Тяжело дыша и чувствуя, как немеют от напряжения мышцы, он подобрался к борти поближе, и упёрся одной ногой в сучок, чтобы дать себе небольшую передышку.
Наконец, неловко, вкось, попытался сдёрнуть дощатую заслонку.
Рука сорвалась. Глеб, едва не ухнув вниз, замер, неловко прижимаясь разодранной в кровь щекой к шершавому стволу, пытаясь восстановить шаткое равновесие. Сердце колотилось.
Он помедлил, дожидаясь, когда успокоится дыхание. Потом приноровился поудобнее и, с силой дёрнув, отодрал заслонку. Его обдало сладким, медвяным духом.
Жужжат. Недовольное жужжание. Вот они, у самого лица вьются. Кто бы сомневался, что так и будет.
Глеб неловко отмахнулся – заслонка полетела вниз.
– Эй, поосторожнее! – послышались недовольные крики снизу. – Нас не поубивай, бортник аховый!
Глеб, морща покрытое испариной лицо, и опасливо отдуваясь от гудящих, вьющихся у самого носа пчёл, взялся за край дупла рукой и…
И тут руку словно обожгло. И не только руку! Лицо, шею словно сунули в кипяток – такой нестерпимо, пронзительно горячий, что поначалу кажется ледяным.
Всё опрокинулось. Качнулось пронзительно синее небо, и крона дерева, упиравшаяся в тугие высокие облака, ушла под ноги. Замелькали ветки, взмывая куда-то вверх.
Он даже не врубился, что уже летит.
На землю.
Вниз головой.
Последнее, что мелькнуло перед глазами, было Тонино лицо, и Глеб, понимая, что теперь уже точно больше никогда её не увидит, заорал дико, отчаянно:
– Ма-ма-а-а!
Лето длиною в ночь
…Он с трудом разлепил опухшие веки. За окном был серенький петербургский рассвет. Надо же, я снова здесь.
Словно длинный-предлинный сон наконец кончился…
* * *
Падая с дерева, Глеб не долетел до земли, а каким-то чудом оказался здесь, на Итальянской. Что и говорить, возвращение было неожиданным. Грохот обрушившейся крышки бехштейновского рояля до сих пор стоял у него в ушах. Пчелиные укусы, приземление на рояль… Зверски болело всё тело.
Но он был рад уже тому, что остался жив. И что они с Тоней снова вместе.
* * *
Антонина была рядом. Спала сидя, зябко закутавшись в шерстяной платок, устало привалившись к изголовью его постели. Волосы – растрепались, под глазами – тёмные круги…
Глеб вздохнул. Осторожно, чтобы не разбудить, вынул из оттопыренного кармана её халата телефон, разблокировал одним движением большого пальца. Мобильник тихонько пискнул, засветился. Глеб выбрал в меню пиктограммку «дата», посмотрел на число и тихонько присвистнул. Прошла всего одна ночь?!! Фантастика! А там, в той удивительной жизни, протекло едва ли не целое лето…
Это только на Ямале подобное возможно было – чтоб почти полгода длилась ночь… И – зима кромешная. Не, ну его… Чем полгода зима – лучше лето, пусть и длиною в одну лишь ночь…
Руся разом вспомнил сладкий дух нагретой на солнце земляники, и купание до одури в тихой приветливой Клязьме, и особый вкус колдезной воды, и ночи на сеновале – терпкий, щекочущий в горле запах свежего сена, колкая труха под рубахой, шумные протяжные вздохи хозяйской коровы откуда-то снизу, и звёзды на небе – огромные, похожие на крупицы крупной соли, – видные ему сквозь щели в дощатой стене сенника.
Так неужели и правда это был всего лишь сон?
Можно, конечно, признать всё это плодами его воображения, бредом, сном… Но пчёлы! Они кусались более чем реально! И опух он по-настоящему.
Хотя… Говорят, под влиянием гипноза от простой монетки может возникнуть настоящий волдырь, как от ожога…
Глеб покосился на Тоню, осторожно, чтобы не побеспокоить её, откинул край одеяла, высунул ноги и потёр грязные босые пятки друг об друга. М-да, улёгся с такими ножищами да в чистую постель. Ну, если честно, не до мытья уж тут было.
Хорошо, кстати, что Тоня ничего не заметила, подумал он, пряча немытые пятки обратно. И плохо, что он вчера начал рассказывать ей всё как было на самом деле… Да, зря брякнул, не подумав… Просто очень уж больно было – даже и соображать перестал.
Но Тоня, похоже, не поверила. Смотрела озабоченно, трогала лоб, гладила по волосам. В этом мире в путешествия во времени поверить могут только ненормальные, вроде каких-нибудь уфологов или парапсихологов, которые притворяются, что верят во всякую несуществующую чушь… Но Тоня же не Полумна Лавгуд – с редисками в ушах вместо серёжек.
Однако ноги грязные, это факт. Так что приходится признать: всё было по-настоящему.
А в разговоре с Антониной на этой версии настаивать не стоит. Ещё всерьёз подумает, что он спятил! Учитывая, что здесь прошла всего одна ночь, можно было бы вообще ничего не объяснять. А укусы списать на какую-нибудь внезапную аллергию – мало ли чем он мог объесться…Ладно, отмажусь как-нибудь, решил он. Скажу – сон приснился…
Часть четвёртая. Вор поневоле
Пыльные амуры
Четвёртый день их петербургских каникул подходил к концу.
Луша в махровом халатике и с полотенцем на плече она стояла у окна гостиной, и глядела сквозь стекло на боковой фасад Шуваловского дворца, который выходил на Итальянскую, как раз напротив их дома. Влажные, только что вымытые волосы её сияли.
– Какие они пыльные, эти бедняги путти… – вздохнув, вдруг сказала она.
Глеб с Русей, развалившиеся на диване, скептически хихикнули. Девчачьей жалости к пыльным амурам они явно не испытывали…
Мальчики, ну что с них возьмёшь… Луша гордо встряхнула мокрой головой, распространяя благоухание. Просто сегодня ей хотелось, чтоб весь мир сиял чистотой вместе с нею!
Мир, надо заметить, не разделял этого желания. На кухне стоял страшный кавардак, и Лушу там поджидали грязные тарелки: сегодня была её очередь мыть посуду. Впрочем, оптимистка Раевская унывать не собиралась. Гора посуды ей явно была нипочём. Тарелки она вымоет в два счёта, вот только волосы подсохнут…
– «Амур скорбел – и ничего другого/ Не оставалось мне, как плакать с ним,/ Когда, найдя, что он невыносим, / Вы отвернулись от него сурово…», – медленно проговорила Тоня, оторвавшись от штопки Глебова дырявого носка и с иронической усмешкой уставившись в окно, на покрытых копотью путти.
– Кто это сказал? – заинтересовалась Лукерья, не прекращая прихорашиваться.
– Это – Петрарка… – ответила Тоня. – Франческо Петрарка, великий итальянский поэт.
– Ой! Это он прям об этих амурах написал? – удивилась Луша.
– Да нет, что ты. Именно этих амуров, что напротив, Петрарка никогда не видел, ведь он жил в 14 веке. А Санкт-Петербургу всего-то триста лет… А писал он о неразделённой любви. Он любил, а его возлюбленная не отвечала ему взаимностью. И он писал и писал сонеты, и посвящал их своей Лауре…
Глеб вдруг поперхнулся леденцом. Скривился, закашлялся и, схватившись за свою «пиху», принялся с какой-то неожиданной, прям-таки неуёмной злостью давить на кнопки.
Луша удивлённо скосила глаза на резко помрачневшего Рублёва.
– А-а, – вдруг вспомнила она, – Тоня, так это его книжка у тебя тут валяется. Ну та, что на итальянском…
Глеб молча, со свирепым выражением лица склонился над «пи-эс-пи», отстреливаясь от скачущих по пятам отвратительных монстров.
– Так его тоже Франческо зовут, как кого-то из твоих знакомых итальянцев? – сообразив, обрадовалась Луша, и в глазах её тут же запрыгали лукавые искорки. – Вот это совпадение!
– Это распространённое в Италии имя, – пробормотала Тоня.
– Ха-ха, по крайней мере у этого Франческо не было ни малейшего шанса, – зло бросил Глеб, казалось бы не слушавший разговор.
– О чём это ты? – карие Лушины глаза уставились на него в упор. – О любви?!
– Вот ещё! Я про этих… – он ткнул пальцем в окно, – про амуров ваших пыльных…
– Наши? – У Луши что-то вдруг сжалось внутри… – Не наши, а ваши, питерские… – нарочито-беззаботно засмеялась она, тщательно скрывая смутное разочарование. И – ушла с независимым видом, встряхивая мокрыми кудрями.
Рублёв только невесело усмехнулся.
Из глубины квартиры зашумел фен. Глеб зыркнул в сторону Тони, и снова мрачно уставился в экран. Тоня озабоченно посмотрела на часы, потом – недовольно – на Глеба с «пихой» в руках, и холодно процедила:
– Та-ак, у тебя ещё пять минут и ты сдаёшь мне эту штуковину. Хватит глаза портить.
Молчание было ей ответом.
Тоня утомлённо провела ладонью по лицу, посмотрела на Глеба, не отрывавшего глаз от экрана, и вздохнула. Ну вот, опять… Снова неизвестно откуда взявшееся отчуждение стеной встаёт между ними…
* * *
Уже совсем стемнело, когда все дети на Итальянской – кроме почти растворившихся в питерских сумерках беспризорных амуров – были выкупаны, высушены и накормлены. На кухне – прибрано, а посуда помыта.