Текст книги "Цвингер"
Автор книги: Елена Костюкович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Лишь потом, когда он попадет в компанию нормальных людей, Андрей с Мариной растолкуют ему, что у простых студентов не бывает заграничных командировок. Что уже на этом месте надо было стойку делать, Виктор! Но он только радовался, что Инна невероятно мила и обещает показать Москву.
Вопросы Виктора ее удивляли. С чего он вдруг спрашивает, например, про небеса в квадратики.
– Это протянуты между зданиями электропровода. А в Европе не так?
– Не знаю… По-моему, у нас провода закопаны. В воздухе не видно.
Еще впечатляло Виктора, хотя в детстве он, конечно, видел, но успел забыть: в углах и впадинах зданий были жестяные трубы с рупорами. Это что, спускать воду с крыш? Прямо на асфальт?
– Ну да, – растерянно отвечала Инна.
– Как в Париже в Средние века? – Виктор не верил. А потом вдруг вспомнил, как в Киеве бурлил под ногами такой вот поток, несясь с горы на Подол. У академика Лихачева он вычитал, что в старые времена, бережа прохожих, под водосточными сливами размещали зеленые лохани. Дворникам полагалось выливать эти лохани на середину мостовой, где, естественно, в щели между брусчаткой все всасывалось. А теперь вода льется прямо под ноги. И не уходит. А куда ей уходить, асфальт.
Он умилялся на форточки, хотя и форточки были в детстве, и на первоэтажные решетки в форме восходящих из угла (или закатывающихся в угол?) солнц. Решеток такой странной формы он не видал ни во Франции, ни в Швейцарии. Ни в своих европейских экскурсиях. Инна, похоже, получала удовольствие, прогуливая его по Москве.
Русский к нему возвращался. Явно зрел флирт.
– Инна, мне нужно найти Первую Мещанскую.
– А зачем? Если отдать кому-нибудь что-нибудь, я сама съезжу, ты еще не умеешь по Москве.
– Нет, я хочу на эту Мещанскую посмотреть. На Мещанской моя мама и отчим познакомились.
Инна так сдружилась с ним, что выспрашивала и о маме, и о семье. Изящная девушка, тонкая, высокая. Краска на лице непривычно густа. Зато пострижена вполне по-европейски, удивительно даже. Мещанскую улицу она сразу указать не смогла. Обещала, спросит в семье. Старшие, может, подскажут.
– В какой семье? Ведь ты живешь, говорила, в общежитии?
– Да, да. Но у меня в Москве родственники есть.
Вика предложил попросту купить карту. Инна засмеялась. Карты Москвы и не печатаются вовсе. Из соображений безопасности. Приходится наизусть. Викина память была молода. Вот он и стал мысленно фотографировать город: просевшие переулки, где на влажные колдобины подушками налипал тополиный пух. Запоминал фасады, к которым не прикасался с девятнадцатого века ни взгляд реставратора, ни мастерок ремонтника. От низу зданий всползала чернота, городская сажа. А где дома были покрашены, то там брались краски, с учетом сколь они недолго в этом климате сохраняются, большей частью пронзительные. Как на картинах Ларионова.
Насчет Первой Мещанской – продолжалось недоумение: никто не знал названий улиц. Слишком часто их переименовывают. Кстати, в девяностых все перекрутили опять. Теперь типичные новые московские разговоры:
– Варварка это что же, Ногина?
– А бог знает!
– У памятника Шипки!
– Не Шипки, а Плевны, ну, где на лавочках кагэбэшники вербовали…
– Разве она не Богдана Хмельницкого?
Инна хоть и говорила, что будет занята, а все-таки соглашалась день за днем водить по Москве. Оказывается, она увлечена московской архитектурой. Но как этот город разглядывать? С тротуаров ничего не видно. Все загорожено поддонами, вывесками, растяжками. А когда Виктор попробовал поизучать фасад «Метрополя», став столбом среди улицы, Инна еле его из-под колес выдернула. Для кого все статуи и барельефы? И не Инна Виктору, а Виктор сообщил Инне, что на фасаде «Националя» – абрамцевские майолики, на фасаде «Метрополя» – абрамцевские панно по рисункам Врубеля, а под ними идет по фризу надпись «Только диктатура пролетариата может освободить от ига капитала». Надпись эту ни увидеть невозможно, ни прочесть.
Еще он хотел посмотреть на Дом литераторов, о котором много слышал от Лёдика.
– Это нет, нас не пустят без писательского билета.
– А я думал, в ресторан. Иначе где поесть?
– В «Национале» для иностранцев на валюту.
– Ну, я иностранец, есть у нас и валюта, идем.
Чтоб пустили в «Националь», пришлось Виктору вытянуть паспорт. На Инну портье зверски глянул и пропустил. Когда прошли, Инна вдруг приблизила губы к Викторову уху.
– Ты узнай, если можно расплатиться рублями по официальному курсу, я сама.
– Нет, я тебя приглашаю.
– Ну и отдашь мне франками или долларами.
Вокруг было очень тихо, темновато. Вика спросил официанта о рублях, но до того неуклюже, размахивая франками, что образовалась неловкость, и сразу же за Инниной спиной вырос какой-то несговорчивый мужчина. Он тихо бормотнул Инне нечто резкое, по звуку – страшное. На первую реплику она ему шепотом, но решительно ответила. Однако он опять рыкнул.
Вика вдруг понял, что эти звуки к тому языку, который он представляет себе как русский, не имеют отношения. И понять их у него нет надежды.
Понял он только, что назавтра смотреть Рублевский музей Инна просто не явилась.
Тогда у Вики и появились вопросы. Что это все-таки? Кто такая была эта Инна? Студентка, обожательница архитектуры? Выдумщица? Продажная дрянь?
– Скорее всего, гэбэшница. Может, еще и проститутка. Внешне, как правило, это изящные особы. Да на тебя ее навесили прямо в Шереметьеве, – пояснил ему Андрей, филфаковский аспирант, большой знаток французского кино, все больше по рецензиям. – Проверяли, с кем встречаться будешь, чего везешь. А она, дурища, сорвала операцию из-за очень небольшой порции валюты.
– Да нет, слушай, она же платила бы, я бы ей только возвратил.
– А ты вообще понимаешь разницу официального курса и спекулянтского, Виктор?
Виктор оставил попытки уразуметь этот город и сосредоточился на том, зачем приехал: двинулся в первый гуманитарный знакомиться с будущим местом работы. Беглым взором смерил пустующий сачок. Дотащился лифтом до девятого. И замер перед удивившей его стенгазетой: что за дацзыбао? В центре маячил обведенный рейсфедером малиновый квадрат: «Срочно набираются добровольцев на Спартакиаду». С падежами был явный нестык. Но зато публиковались списки этих из-под палки сгоняемых добровольцев. Виктор не знал, что их брали из-под палки. Лично его это заинтересовало: практика и работа! Он тукнул в двери деканата. Там, не разобравшись и даже не расчухав, что перед ними иностранец, записали его фамилию на какой-то лист.
И никто ему ничего не объяснил. На каникулах МГУшный Дом студента на Вернадского (ДСВ, в просторечии «Крест») стоял пустой. Между тем иностранцам, если по-хорошему, вход на спецобъекты в том году категорически запрещался. Объекты нуждались в доводке и не были предназначены для чужих глаз.
– Передвигаться только по коридорам безопасности!
– А где проходят эти коридоры?
Начальница переводческого отдела сурово качнула головой, не спуская глаз с Виктора.
– Так вам и сообщат местоположение коридоров! Они секретны, будут обозначены в надлежащий момент.
Дело в том, что для работы на Спартакиаде народов СССР, то есть на репетиции назначенной на следующий год Московской Олимпиады, требовались переводчики. Город уже был обклеен пятицветными кольцами, мишей и условной кремлевской каланчой, вздыбливающейся из беговых дорожек. В ходе этой Спартакиады предполагалось продемонстрировать работникам прессы и иностранным наблюдателям досрочную готовность к лету 1980-го. Первоначально устроители думали, что нужды лингвистического обслуживания покроют бесплатные переводчики – студенты языковых вузов. Но студенты, ни разу не выезжавшие за рубеж, не имевшие языковой практики, не умели понимать с голоса речь иностранцев. А иностранцы не понимали их.
Требовалось срочно отрихтовать этот бардак. Стали хватать сотрудников языковых редакций «Прогресса» и дикторов, вещавших на заграницу. Все равно переводчиков сколько надо не набиралось. Поэтому Виктора взяли сразу. Даром что он путался в местных реалиях. Но старался. Все запоминал, сам себя исправлял.
Оторопев, на второй день услышал:
– А вот вашу хипповую бороденку придется сбрить.
Виктор попал как кур в ощип отрабатывать показушные экскурсии для туристов и профессиональных делегаций. Куда его только не гоняли. На автозавод Ленинского Комсомола, на автозавод Лихачева, на кондитерскую фабрику «Рот Фронт», завод телевизоров «Хромотрон», на Второй Московский часовой завод, в колхозы «Ленинский луч» и «Заветы Ильича». По музеям показывать какие-то братины, сулеи и ендовы. Он даже о смерти Герберта Маркузе узнал равнодушно, с изрядным опозданием – так был поглощен.
Ум его работал в сотню расчетных мощностей. Все было вроде по-русски, но многое непостижимо. Спасибо, конечно, всем этим накладкам и проколам: выученное и узнанное в тот год позволило ему в будущем зарабатывать на жизнь. С тех пор Виктору заказывают экспертизы по датированию советских предметов, опознаванию городских пейзажей, «считыванию» нечетко сфотографированных книжных корешков.
Многое он добирал из газет. После его приезда в восьмидесятом Лера завела себе привычку (манию?) раз в неделю отправлять ему вырезки в пухлом конверте. Всю неделю она, вероятно, пропахивала горы периодики, вырезая курьезы, колонки аналитиков, идиотские объявления, смешные фото. Прочитывала для этого «Известия», «Вечернюю Москву», обязательно «Литературку», а позже «Аргументы и факты», «Огонек» и все перестроечное. Вот только она, похоже, с течением лет все слабее понимала, кому посылает, и надписывала на полях полуфразы, семейные шутки, явно предназначенные не Виктору – Симе.
«Тетя Маня будет порядочно недовольна, помнишь, она в Житомире из-за этого вопила возле монопольки…»
«Хорошее дело! Знал бы настройщик Корант…»
Кому это писалось? Не иначе как Симе на тот свет, где с ним обязательно рояль беккеровский, и с молоточками Корант пыхтит у рояля над вирбелем с нижней намоткой струн.
Лерочка, буленька, почему не шлешь ты их мне теперь с небес? Разве там у вас с Симой, Маней и Корантом не работает почта? Газеты неинтересные? Ну, тогда о маме рассказала бы, о себе. Ничего от вас не слышу вот уже которую вечность.
На «Лужники» гоняли колоннами студентов, невзирая на летние каникулы. Выдавали грабли и командовали грести с газонов палую листву. Слышался зык преподавателя физкультуры: «Сейчас я буду формировать кучу!» – и ехидный фальцет курсового остряка: «Нам отвернуться?»
На стадионных откосах были рассажены солдаты. Потея в глухих гимнастерках, а временами с голыми лоснящимися торсами, они вертели пластмассовые плашки. У каждого солдата был набор таких плашек плюс еще и по толстому пучку флажков. Плашки были двусторонними. Двуцветными. Каждая группа слаженно подымала по команде щитки, загораживаясь ими, и махала флажками под командный рык. Издалека трибуна казалась картиной, где из мелких мазков складывались то герб СССР, то олимпийский логотип, то улыбающийся миша. И даже главный фокус – миша, роняющий слезу.
Чтобы отрепетировать синхронность, потребно было море сил.
– Пошла волна, зараза, волна пошла! Восьмые встают, седьмые привстают, остальным сидеть, а первые на карачках!
Большая морока оказалась с Лениным. Как доходило до ленинского портрета, со стадиона изгоняли свидетелей. Чтобы не затесался на трибуны или в технические нижние этажи зевака с объективом и не сфотографировал.
Ленин гримасничал. Не хотел получаться. Глаза Ленина таращились и мигали. Организаторы наливали брюхо бесплатной фантой, почти не радуясь. А ведь обычный человек чего бы не отдал, лизнуть, какая эта фанта. Фантой и потели: желтый пот окрашивал подмышки рубах, тек по подбородкам. Шныряли у подножия трибун выдохшиеся массовики, прохаживались капитаны, матюгались в рупоры. Массовики поцветистее, капитаны посвирепей.
Виктор написал Ульриху про штурмовщину и пупонадрывание, тот ответил воспоминанием про военные времена, когда сам чеканил лозунги в отделе спецпропаганды армии: «Ни шагу назад! Убьют, и тогда вперед головой падай!»
Ничего не переменилось.
Спросил, что там аврально строят на этот раз. Вика описал, как подрядчики-французы сдают штабную гостиницу «Космос».
Угнетающего вида, Ульрих. Твои-то предки подобными уродствами не сквернили Москву. А «Космос» – просто позор для Франции. Он похож на осколок снаряда или на радар-глушилку. Только и радости, что весит аж как пять эйфелевых башен! Сто раз они об этом, пыжась, объявляли!
«Космос» долаживали потом год. Вика заселился в июне восьмидесятого, когда заполнились туристами и подсадными наблюдателями обставленные сувенирными ларьками фойе, и Олимпиада пошла, и любовь Вики и Тошеньки пошла взлетать с нею синхронно и слаженно – чтобы рухнуть и расколоться в точности в неделю финала, в день торжественного закрытия, на следующий час после того, как вознесся олимпийский медведь.
Любовь-то и вышибла его обратно из России. Антонии пришлось стремительно сойти со сцены, с арены Лужников, не оставив адреса. Виктор сначала не поверил, что разрушена жизнь. Он, угрюмо бубня в уме что-то в стиле Антонии – «она сегодня здесь, а завтра будет в Осло, да, я попал впросак, да, я попал в беду», – бессмысленно протоптался по Москве почти неделю. И лишь потом ринулся за Золушкой, удравшей без туфли. Тогда и выяснилось, что беглую не разыскать. Но и туда, где оставлена туфля, не вернуться. Виктора с его с подмоченной из-за Тоши репутацией обратно в Союз не пустили. Расторгли контракт, аннулировали визу. И сделали отметку в паспорте.
Но с бабулей он повидаться все-таки успел. В самом начале олимпиадного лета.
– Когда ты приедешь?
– Как только получу разрешение.
– А кто тебе должен разрешать?
– Московский визовый отдел. Я в Москве имею право работать три года, а чтобы к тебе приехать, отдельные бумаги получаю.
– А нам вот, наоборот, в Москву не попасть. Можно бы пробовать через «Нефтегазосъемку». Меня-то они приняли на работу, хотя была война и все было очень напряженно. В Москву въезжают только по брони. Себя поставить надо уметь. Чтобы к тебе соответственно относились. Тогда и тебе «Нефтегазосъемка» пришлет бронь. А ты что, воюешь?
– Что ты, буленька. Я в университете работаю. Войны давно нет.
– А нет, так пускай тебя демобилизуют. У тебя гражданская специальность прекрасная. Преподаватели и на гражданке нужны. Добивайся демобилизации, слышишь? Есть кому похлопотать за тебя?
В общем, как высказалась бы по этому поводу сама же Лиора, мерех, мерех, мешушхецех! Говорили, говорили и до безумия договорились.
Понятно. Этого следовало ждать. Ведь сколько лет в молчании, стиснув зубы, вела жизнь отшельницы. Геройски продержалась в одиночестве семь лет. Со временем отмерли все общения. Ее собеседниками стали рукописи Симы.
Честно сказать, ничего уж необыкновенного не было в этих рукописях. Но Лиора перепубликовала что могла в «Советском писателе» и в «Детгизе». Подготовила для «Нового мира» публикации болгарских путевых записок, которые он, можно сказать, и не писал. С педантизмом и систематичностью, лучше музейщика, Лиора сложила, пронумеровала и перечислила фотоснимки, вырезки, квитанции. Сняла копии для всех музеев. Оригиналы – ангел! – сохранила для Вики. Сформировала небольшой фонд в ЦГАЛИ. Отнесла аккуратную папку в Музей истории Киева. Еще что-то в Литературный. Отослала и в Житомир два ящика книг и бумаг.
А потом (и Вика опознал себя в ней) погрузилась в чтения и в свою душу.
…Вот, Викочка, чей ты отзвук и чей побег. Вот почему тебе пуще жизни важны текст, звук и ритм, линейность и логика рассказа. Думал, только дед через тебя пророс? Конечно, он. Но и Лиора. Ее веселое любопытство, расторопность и разумная витальность.
– Размечтался! – нахамил в ответ на похвалы сам себе Вика.
Он прибыл в Киев ночным поездом, как в детстве, когда ездил с мамой и Ульрихом. С замурзанными стеклами и с наслоениями битых мошек, где стекло воткнуто в липкий шлиц из желтой латуни и держишься за прут, приминающий шторки с тремя оттенками зеленого мулине на вышивке: каштаны, листички, пирамидочки. Полпеченины ерзает по тарелке. Вернул на кирпичик сахара скользкую обертку, прочел первомайский лозунг, и вот наконец бравурно по громкоговорителю: «Знова квитуть каштаны, хвыля днипровська бье».
Вика, приехавший по визе, был теперь валютный иностранец. Его ловили в силки фарцовщики, не говоря о женском контингенте. На Крещатике в магазинах у винных отделов, на втором этаже «Мороженого» у Пассажа, в «Ливерпуле» и в «Гроте» кипели свары, шныряли молодые люди с приятными манерами, намекали, что могут продать рубли, купить валюту, интересуются шмотьем. Очень просили заказать им спиртное в баре гостиницы «Днипро», где продавалось только на валюту и только иностранцам. Тут, говорили они, была впервые подана киевская котлета, не заказать ли котлету?
Киев, ну да, Киев.
Однако Леру Виктор нашел вообще, можно даже сказать, не в Киеве. В предыдущем году ее выселили. Тогда и слетела окончательно жизнь с оси. Лера не понимала себя вне Мало-Васильковской, откуда ходила и в школу и в консерваторию, бегала на Днепр, возвращалась вечерами со свитами провожальщиков, с охапками астр. Откуда вышла в парусиновых, начищенных зубным порошком туфлях замуж. А через год-другой сошла однажды на закате вперевалочку, чтобы проследовать в недалеко расположенную Октябрьскую больницу. И возвратилась через неделю морозным утром после завтрака, выписанная; муж нес замотанную в пухлое одеяло куклу.
Эта Мало-Васильковская, дом 23, откуда вывели в тридцать седьмом, стиснув под руки, арестованного отца, а через несколько месяцев – брата. Откуда Сима отбыл на войну и куда возвратился через четыре с половиной года, неузнаваемый, плечистый, в ремнях, а потом в пятидесятые откуда каждый вечер по Крещатику, парой, дед и Лера плыли к Лёдику в гости в Пассаж на чай с бубликами и не только.
Куда им принесли первые ошпарившие счастьем письма от издателей – Твардовского, Смирнова, Аси Берзер. И куда из той же Октябрьской больницы был доставлен тоже в одеяльце – но не в пуховом, а в хлопчатобумажном, по сезону – вспоминатель всей этой истории, Виктор. И раскатывал потом по Мало-Васильковской под кленами и каштанами к Бессарабке на низкой скорлупе, выгнутой, как парижское ландо. Только задом наперед к рессорной части.
Вместо иноходца в оглобли была задом наперед впряжена уроженка города Канева няня Гапа.
Но в восьмидесятом пришлось Вике искать Леру на выселках. В Ракитках. Это был поселок завода «Ленинская кузня». Выражаясь новым киевским языком – «массив». Новопостроенный массив за расстрельным Бабьим Яром. Виктор обалдел, когда вдруг понял, на каком таком месте эти Ракитки развесисто и привольно растут. Да, туточки близенько, а чего вам, Яр Бабин там, напростець, ну, идите по Салютной, за Сырцом, и вперед трошки, прямо за Сырцом же. А шо вы там, звиняйте, забыли?
Шлакокерамзитобетонные пятиэтажки из осыпающейся плитки с желтыми подтеками на фасадах, высота потолков 2,48. В тамбурах подъездов краска облуплена пластами, стены как из мраморной бумаги, а полы пещерные, в мочевых потеках, огибающих отвалы сочного перегноя.
Эти недорослые – кажется, до этернитовой плоской крыши доскочить можно, подпрыгнув, – скотинки-дома, как отара, пасутся на мураве, усыпанной одуванчиками. И коровье копытце: строители продавили в почве ложбину.
Над озерцом ива в бетонной городьбе и две короткие яблони в известке. Раззявленные мусорные баки. Мужик вручную перематывает трансформатор. На цементной площадке у мусорника под сушащимися наволочками люди в майках забивают козла.
Ну не могла Лера в этом жить. Задыхалась. Была приучена не к ракитам и придорожному татарнику с репьями, а к платанам и липам, к туевому боскетцу. К дому, где соборные потолки, наборные паркеты, дурно пережившие советскую эру витражи модерн и замысловатые перила на лестнице волной-наплывом.
Вечерами Жалусские ходили к Плетнёву по правой стороне Крещатика вдоль рустованных новых чертогов в нарядной стае центрового населения – бабетты, туфли на гвоздиках, негнущиеся нейлоновые рубашки. Перед праздниками Лера заводила Виктора в кондитерскую на Рогнединской, где по прежней еще традиции им доставали золотыми щипцами пирожные из витрин.
И гнала по волнам памяти, и правила корабликами-рассказами, а те залавливали в паруса стародавние звуки и, конечно, запахи. Викины ноздри щекотал довоенный аромат на Мало-Васильковской, где благоухало мукой «нулевкой», хрустящими сайками и яичными бубликами. Постным маслом, которым пекари спрыскивали противни. А на Васильковской Большой (теперь Красноармейской), куда они, гуляя, заворачивали, до войны реял, проникая в рассказы Леры и в память Викочки, аромат одеколона «Вежеталь».
Гуляли котиковые манто, частили по асфальту туфли «Джимми». Летом на мраморных столах чьи-то пальцы поигрывали мелкими чашечками турецкого кофе. В прохладных зеркалах двоились сияющие подносы со всем, что пеклось, румянилось и заливалось кремом на ненаглядной Васильковской-Малой. Пока не залилось кровью и не засыпалось грязным песком в Бабьем Яру.
Вика, прикатив в восьмидесятом на одну только недельку в Ракитки, оглядел лопухи и пустырь, садочки с кручеными панычами и маттиолами, поежился, поскучал, поторчал около Леры, получил от нее великую нежность, бессвязные рассказы и сварливые попреки. Лере Вика был непривычен. Его явление в некотором смысле было для нее травматичнее, чем его неприсутствие. Виктор уехал девятилетним. Явился некто, кому было двадцать два.
Так что Лера пометушилась, понервничала, по обыкновению сама с собою переговорила и предпочла не дознаваться, кто он. Пусть это будет временами не очень понятный ей, хотя и импозантный ушастый молодец, временами – повзрослевший внук. А минутами и покойный муж, возродившийся в юношеском виде.
Стоило Леру разговорить, и она возвращала на место покосившиеся сферы. Ей только живого собеседника надо было. Это одинокие месяцы и годы сносили ее в параллельный универс.
Разговорить – о чем угодно. Ее интересовало все! Детали и различия вещей, способы их употребления. Мнения всех, мнения обо всем, разногласия, курьезы. Интересные слова. Сплетни. Фотоснимки. Все, что живое, новое, что пахнет свежестью. Какую моду носят сейчас? И что там говорят о папе-поляке, не презирают?
– Да отчего же презирать, бабуля?
– А немцы в войну, у, не дай бог, знаешь, как поляков презирали. Хуже их считались только евреи.
Из Лерочки выскакивали нелепые и трогательные сентенции, залпы вопросов. Они раскатывались по полу и стукались о стены комнаты: и расскажи о себе, и нарисуй чертеж вашей квартиры в Аванше, и свою комнату в общежитии в Москве, а как обставлено? А у тебя красиво? У нас с твоим дедом всегда было красиво в комнатах. У Ульриха тоже вкус. А вот у бедной Люкочки со вкусом не очень. А Ульрих как? Он жениться не решил? Я бы его, честное слово, не осудила.
– Я и сама подумывала замуж, но приехал ты и смешал все планы. Теперь тебя ведь в школу придется водить, и на спорт, и обеды варить. Не судьба мне, видно, уж. Время на женихов не выкрою.
(Вика в сто сотый раз задает себе вопрос, как это у нее так феноменально перемешаны реальность и галлюцинации…)
– А как там дама эта новая, Тэтчер, Англией управляет? Не презирают ее?
Заехали на Мало-Васильковскую, поглядели, конечно, на родное жилье, и Лера предложила несколько решительных планов, как сменять все обратно, включив в обменную цепочку Ульрихов Аванш.
Прокатили под окнами Политехнического института на Шулявке, в котором она училась, и побывали на Рейтарской, 32, где жили родители Симы. Какой у дома все же благородный вид, в удалении от красной линии, в сквере, с нежным эркером, в котором вся семья совещалась вокруг скатерти с бомбошками, когда на столе лежала повестка «Все жиды…».
Вика побыл и уехал, а она осталась себе размышлять, разбирая пуговицы, разбирая старые конфеты, карамелированные пылью, припевая: «Петушки к петушкам, раковые шейки в сторону».
Когда он уезжал, обещал навестить ее снова через месяц или полтора. Обещал! А явился через двенадцать лет. Виктору пришлось ждать не чего-нибудь, а распада страны. Лишь когда Страна Советов развалилась на куски, наконец отпали мелочные претензии к отметкам в чьей-то там визовой истории.
Вот эту вторую пустоту, второе десятилетие одиночества Лера уже пересуществовать не смогла. Она ушла в мир, где все сливалось и слипалось. В небесную империю благодетельных знаний. Детали там оставались четкими, чувства обостренными, но на месте обычной классификации вещей бытовала другая, на нездешнем языке излагаемая.
– Это аналитический язык Джона Уилкинса, – сказал бывший поклонник, светило, психиатр из Москвы Эдвин Вайнберг.
Уж такой эрудит ученый немец – местным медработникам не понять.
Когда передали эти слова Виктору, он пробормотал:
– Цитата из Борхеса.
– Ну и что же он имеет в виду, шизофрению или Альцгеймера?
Вика еженедельно звонил Лере из Италии. Соединяли не всегда. Периодически удавалось, но разговоры были на вес золота. У него просто не было столько денег. Пытался покороче. А для нее это были звонки с того света. Обрыв каждой беседы причинял ей боль. Обидно было чувствовать, что Вика закругляется.
Садилась сразу по следам разговоров писать. Приходили длинные письма. Со временем они становились все страннее. Школьный друг Боря Самовецкий, директор Института геронтологии, предложил Лере пожить в корпусе больницы, как на курорте. Там ее понимали, не перечили. Громадный сад, хорошие палаты. Но постоянно держать все-таки не могли. Под ремиссии выписывали. Некоторое время она пересиживала в Ракитках с приезжавшей из Канева постаревшей Гапой. Знакомые заезжали, потом сообщали Виктору: «Бабушка кажется нормальной».
Нормальной? Да? А бурно действовавший телефонный узел? По сведениям от Гапы, Лера, дорвавшись до телефона, все время проводила в обнимку с трубкой. Дозванивалась до своего отца Герша Вениаминовича, расстрелянного в тридцать седьмом в подвале местного НКВД. До эмигрировавшей в Америку в девятнадцатом году прогулочной бонны. Она названивала и к Александру Трифоновичу Твардовскому с вопросами о публикации очерков покойного мужа. Постоянно говорила со Швейцарией, с Викой, не трудясь перед тем набирать номер. Требовала, чтобы Люка приехала. Немедленно. Если у нее есть остатки совести. Разбудораживалась до истерики. Тогда бригада Института геронтологии выезжала по Гапиному вызову, акатинол – мексидол – актовегин.
Но к двухтысячному году стало ясно, что в Институте меняется ситуация. Уходят на пенсию и мрут доктора, получившие Леру в наследство от Самовецкого. Последний, две тысячи второй, прошел вообще в сумасшествии. В начале года слегла, обезножев, в Каневе Гапа. И тут же из Института сообщили в Аванш Ульриху, что больше держать Леру не могут. У них подошли к концу какие-то фонды или программы. А может быть, вымогали какую-то несусветную взятку. Ульрих с Викой обменивались горячими телефонными звонками. Ни один не знал, как решить дело. И неведомо что произошло бы, не подвернись вовремя Вике сиделка Люба и не наладься сам собой в побеленной Любой ракиткинской квартире новый, достаточно необычный быт.
Странный быт. В смысле – ухватисто управлявшийся Любой, но чуждый. Виктор в первый же приезд оказался среди посторонних предметов. Таких, как это вот клетчатое одеяло. В окружении клетчатых кошелок, бело-сине-красных, рисунка тартан. Люба складировала партии товаров. Бизнес сожителя. Он возил шкурки из Норвегии в Киев. Виктор уперся взглядом в штабеля клетчатого полипропилена. Наглый, агрессивный дизайн. Интересно, к Наталии они тоже такие сумки несут?
Хотя нет, у Любы теперь новый ухажер, шоферюга. Нет, как-то иначе, начальник шоферюг. Кажется, босс извоза с Украины в Италию и обратно на Украину. А сам румын. Наталия описывала: осанист, широкоплеч, с виду лют, волосы на лбу начинаются низко и торчат плотной щеткой. Она даже набросала на салфетке в ресторане характерную физиономию, смяла салфетку, ткнула в сумку, в кармашек.
– Да где ты видела-то его?
– Ну как же, у себя в своей собственной квартире. А перед этим, к сожалению, в лифте.
Наталия возвращалась домой, когда в лифт внезапно за нею ввалился, доведя до сердцебиения, кряжистый тип с этими надвинутыми на лоб волосами. Сдавленный голос с акцентом: «Люба у вас?» Это он от ревности. Проверял. Вперся на Любины именины. Полупьяный, полугалантный, с букетом – тезоименитство, тридцатое сентября: Вера, Надежда, Любовь.
Все в квартире рассматривал, принюхивался. Наталия предположила: ревнует свою молодку. Сама старалась ни на что не реагировать. Хотя он захотел общаться и с нею. Расселся, бутылку на стол. Повел разговор с гаерским ломаньем – ни слова без выверта – на отчасти понятном итальянском. Наталия угощала влюбленную пару чаем, который они почему-то разводили водой, нагретой до кипятка, и пили из громадных завтраковых чашек.
По описанию – груда мускулов. Настоящее животное, верно, в постели. Ну, коли Любе того и надо… Стоп, Виктор, это уж точно дело не твое. Твое разве что – спросить, по какой причине Николай сам не везет Любины пожитки в Мальпенсу. У Николая же бизнес-извоз. Виктор права и лицензию недавно им переводил с украинского на итальянский… Нет, с итальянского на русский. Для заверения документов. Они себе итальянца шофера взяли третьим. Зачем тогда Любе Викторово такси?
К слову, кстати, о Наталии. Ее не слышно. Два часа прошло со Злыднева звонка. Все это время Виктор околачивается в закоулках памяти. Убежало с экрана «неопределяемый номер». Так нажмем на что-нибудь суперопределяемое. Суперопределенное.
Экранчик осветился. Магнетическими очами Наталии. Родинка слева у носа. О, нет сил терзаться, за что? «Наталия» – пропелось в ушах. «Наталия» – написалось на экране. Не успел заволноваться, подготовиться – уже непререкаемый у уха голосок.
Да, Наталия ответила, что помнит: у них в программе сегодня сходить вместе, конечно, Виктор, да, в ресторацию, как раз ей и по работе… а ближе к ночи Наталия не исключает, уже вне рабочей программы, в порядке добавочного дринка поднимется-таки к Виктору и все же посмотрит взятый в «Блокбастере» фильм «Завещание доктора Мабузе»…
– Репортаж… по работе… сами выбираем ресторан? А я думал, «Амур». Нельзя? Ах, в редакции наметили… что? Нет, не понял. Очерк о кухне другой провинции? Тоже ломбардской, но чтоб около Милана? А. Ну, жаль. Хотел в районе Навильи. Возле дома. В прошлые времена я, помню, хаживал в джазовый «Шиммье». Или в пышный «Иль Порто». По части рыбы он непобиваем. Может, о нем напишешь? «Иль Порто» – достопримечательность. Даже сам по себе контингент клиентов… Бывшие фабриканты и откупщики, максимальная серьезность, лодены и верблюжьи пелерины. Вытертые ковры. В бобрик дорожек до сих пор втерты, думаю, волоски из бакенбард Кавура!