Текст книги "Когда уходит человек"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Вот и пригодится. В администрации что-то напутали. Фамилия, впрочем, в вашу пользу, очень типичная для наших краев. Никто ничего не заподозрит. Главное, побольше возмущайтесь: вас пациенты, дескать, ждут, вам некогда. Спросят паспорт – говорите что угодно, но уверенно: потерян, украден… Получите аусвайс – и прямиком в больницу Красного Креста, я уже говорил о вас; не захотите – устроитесь в другую.
Помолчал, посмотрел на потухшую папиросу.
– Куда он мог пойти, доктор? – спросил медленно и тихо. – Куда?
Поднялся, нацепил очки.
– Пойдемте. Наш подопечный уже проснулся.
Раненый спал. На Йосиной кровати лежало аккуратно сложенное одеяло, но подушка была примята. Нарочно не накрывался, понял Макс, чтобы не проспать побег. Старик перехватил его взгляд, кивнул и пробормотал:
– Вот такая клюква.
Раненый повернул голову, открыл глаза и произнес:
– Журавль.
Дворничиха выходила из бакалейной лавки, когда за знакомыми воротами послышались крики. Никак, горбатый Ицик?..
– Крысы! – раздался громкий веселый голос. – Бей крыс!
Она толкнула калитку. Хибарка Ицика была окутана дымом, и оттуда, пригибаясь, выскакивали люди и разбегались по двору, стараясь увернуться от дубинок веселых парней в черной форме. Домишко горел, но как-то неохотно: второй день дождило, и дым вяло расползался по двору. В дыму метались люди, желтые звезды мелькали здесь и там, как разбегающиеся искры от горевших стен.
– У-ху-ху-ху! – глумливо заорал один из черных, сдернул с плеча какую-то штуковину и начал стрелять.
Люди падали, словно их толкали в спину, в грудь; другие, задыхаясь и кашляя от дыма, продолжали выбегать из дверей, навстречу пулям. Сколько же их там поместилось, ужасалась Лайма и пятилась обратно к калитке. Кое-как протиснулась на улицу, но калитка не отсекла ползущего дыма и криков, они звучали все пронзительней. Вспомнился низкий потолок химчистки, погруженный в газету Ицик и темный проход за занавеской, ведущий едва ли не в преисподнюю. Нет: преисподняя ждала снаружи.
Слава Богу, с облегчением повторяла она. Слава Богу, что Валтер не здесь, не с этими черными.
Она брела домой, подняв воротник пальто, и соленые дождевые капли медленно катились по щекам. Дождь будет идти, пока небо не выжмет из себя последнюю каплю. Подняла взгляд – и отпрянула от неожиданности: прямо перед ней с мокрого дерева сполз мальчуган лет двенадцати, споткнулся, едва не упав, потом резко повернулся и бросился к бакалейной лавке. Хозяин стоял на крыльце, вытянув шею и сощурившись, и глядел на горящий дом. Увидев бегущего ребенка, он скрылся внутри, захлопнул дверь и перевернул висящую табличку: «ЗАКРЫТО».
Скользя по мокрым булыжникам, мальчик кинулся прямо к пустырю, за которым начиналась другая улица, а все остальное было прежним. Таким же, как здесь.
Ночь прошла. Часы показывали четверть десятого. Зильбер быстро и неслышно ходил по квартире. Дождь, дождь.
Из окна он видел горящий домишко и мечущихся людей. Отчаянные крики и звуки стрельбы доносились сюда, на пятый этаж. Сквозь серую марлю дождя отчетливо выделялось два цвета, желтый и черный: желтое пламя, желтые звезды, черный дым и черные костюмы гикающих парней с дубинками. Все остальное было серым, под цвет дождя. Одна желтая звездочка прижалась к забору и замерла, а потом появилась с другой стороны, у самого приюта, и скрылась за деревом. Отодвинул планку и пролез, понял Зильбер. Догонят. Где он?.. Огонь разгорался сильнее. Неровные выстрелы останавливали мечущихся людей, и они оставались лежать на земле серыми бесформенными холмиками с неподвижными желтыми звездами.
Пять минут одиннадцатого. Когда это кончится?!
Какая-то женщина медленно отделилась от забора и пошла по улице к дому, зябко подняв воротник и смахивая дождь с лица. Около дерева остановилась, посмотрела вверх… Дворничиха, кажется? Натан посмотрел вниз, на дерево, откуда как раз спрыгнул мальчуган с желтой звездой на пальтишке. Он споткнулся, и Натан прикусил губу, однако мальчик поднялся и побежал зачем-то в сторону, к лавке. У крыльца секунду постоял, потом повернулся и бросился на пустырь. На его счастье, улица была безлюдна. Сними пальто, умолял его Зильбер, сними звезду. Пока никого нет, сними и брось; беги. Ах, как прав оказался Макс! Нельзя надевать на себя звезду – сразу становишься мишенью.
Господи, Господи; без пяти одиннадцать.
Мальчик скрылся – если здесь можно скрыться еврею. Зильбер задернул шторы. Странное дело, но он больше думал об одном этом мальчугане, чем о людях из горящего дома. Он пытался мысленно проследить его путь. К центру не надо, бормотал он себе под нос, нервно двигаясь по квартире, иди направо, к Католической. Там кладбище; можно спрятаться под каменным забором. Ощутил на секунду мокрые колючие ветки кустов и холодную влагу за воротником, которой его щедро окатит; по спине прошел озноб. Ночью… Ночью можно в костеле пересидеть. Если туда проникнуть, бормотал, плохо представляя себе, можно ли так сделать, но желая всем нерастраченным сердцем, чтобы мальчуган уцелел… насколько можно.
Прав Бергман: надо что-то делать, а выход всегда найдется. Не выход – вынос, поправил сам себя, представив, как будет лежать в прямоугольном ящике. Ни дать ни взять гроб. Как этот сундук понесут вниз с ним, неподвижно лежащим внутри, он не представлял. А вдруг крышка откроется? Макс уверял, что сундук обвяжут веревками, что можно будет дышать – он сам сядет на подводу и проследит, чтоб осталась щель. Можно что-то вставить, подумал Зильбер, блуждая взглядом по комнате, чтобы крышку держать приоткрытой. Да хотя бы вот этот карандаш. Взял со стола желтый (как звезда, подумалось сразу) карандаш с окаменевшей культей резинки на конце и стал рассматривать пристально, точно видел впервые. « TICONDEROGA», загадочно представился карандаш. Хорошо, что короткий – его можно придерживать изнутри за этот конец. А интересно, как делают карандаши? Странно: больше сорока лет живу на свете, в любой момент могу погибнуть – и так мало знаю… В школе, в университете, в конторе исписал за свою жизнь несметное количество карандашей – и понятия не имею, как их делают, прямо курьез какой-то! Называется: простой карандаш. Простой! Однако кто-то додумался же взять деревянную палочку, просверлить ровное отверстие, как туннель… А дальше? Как засунуть в этот туннель хрупкий грифель – и как обтачивают сам грифель, не сломав, – он такой длинный и тонкий? Да; засунуть грифель, а потом? Как потом нанести на простую палочку эти строгие ровные грани, целых шесть? « TICONDEROGA», загадочно ответила надпись. Он несколько раз повторил непонятное слово. Такие звуки может издавать гремучая змея. Или поезд на стыке рельсов.
Если останусь жив, я непременно узнаю, как тебя делают, простой карандаш.
Скоро полдень. Надо собираться. Бергман обещал появиться в половине третьего.
Самое трудное будет спуститься к нему на четвертый этаж – он не выходил уже… Сколько? Неважно; давно. В ящике достаточно места. Потом придут извозчики – или грузчики? Поднимут – там есть ручки по бокам – и понесут вниз. Четыре этажа. Что, если ручки отвалятся? Или хотя бы одна?.. Он с ужасом представил, как грузчики, отдуваясь, разворачивают сундук на лестничной площадке, и от неосторожного удара об стенку одна из бронзовых ручек вдруг легко выходит из деревянной сундуковой плоти и остается в руке несущего, а сундук с грохотом падает на ступеньки и – о ужас! – устремляется вниз. Сможет ли он сдержаться и не закричать?
Однако первый час. Он чуть-чуть отвернул краны в ванной, чтобы вода текла тонкой, едва слышной струйкой, и начал намыливать лицо. А стоит ли бриться? Конечно, стоит. Если выход найден, надо непременно привести себя в порядок. Сменить белье, сорочку… Подумать только, через несколько часов его здесь уже не будет!
Сбросил одежду, включил сильный напор и решительно встал под душ. Главное, помыться быстро, чтобы не услышали и не догадались, что он здесь.
К часу Натан Зильбер был готов. Сполоснул под краном стекла очков и тщательно вытер. Есть не хотелось совсем, а главное, не нужно было. Что еще? Да, простой карандаш, таинственный TICONDEROGA.
И пусть мальчик спасется.
Бергман шел по улице быстро и легко, ощущая какой-то азартный злой кураж. Никакой уверенности в успехе не было. Так уже случалось несколько раз в жизни, а если быть точным, то четыре раза: он брался оперировать заведомо безнадежных пациенток уже после консилиумов, результатом которых был не диагноз, а приговор, и три раза из четырех члены консилиума его поздравляли. Что его ждет сейчас, триумф авантюры или тот четвертый случай?..
Риск сумасшедший. Но разве в операционной было иначе? Была та же надежда на какой-то мизерный, заблудившийся шанс и на что-то еще, словами не определимое.
По дороге к префектуре он нарочно сделал круг: вдруг наткнется на Йосю, которого тоже звал «мальчиком», по примеру старого доктора.
Перед входом глубоко, всей грудью вдохнул мокрую паутину дождя и снова почувствовал, как накатывает знакомый кураж. На нижней ступеньке лестницы лежал блестящий кленовый лист, а рядом – английская булавка. Интересно, будет ли она лежать, когда пойду назад? Если пойду назад.
Тяжелая дубовая дверь разбухла от дождя. Бергман неторопливо закрыл зонт и поставил в бронзовую стойку, в которой уже скучали другие зонты. Не спешить. Не суетиться. Что плохого, в самом деле, может случиться с человеком, невозмутимо оставляющим зонт у входа? Разумеется, он намерен так же невозмутимо забрать его из стойки на обратном пути.
К нему подошел дежурный с зеленой повязкой на рукаве. Местная полиция.
– По вопросу удостоверения личности, – быстро и деловито заговорил Макс по-немецки, – к кому обратиться? – И мельком взглянул на часы в ожидании ответа.
Как он и предполагал, дежурный толком не понял вопроса, но манера посетителя оказала как раз то действие, на которое посетитель рассчитывал. Полицейский звякнул каким-то колокольцем на столе – в Рождество такими звенят на оживленных перекрестках добровольцы Армии Спасения, собирая пожертвования. На звон откуда-то из боковой двери выбежал другой, с такой же повязкой, и послушно сел за освободившийся стол, глянув на Бергмана безо всякого интереса. Первый с готовностью вызвался проводить; Макс еще раз глянул на часы. Помогло – провожатый, если уместно так называть человека, за которым идешь, пошел быстрее.
В коридоре горел свет. По обе стороны двери были закрыты. Все густо пропиталось табачным дымом и особым канцелярским запахом помещения, где не живут, а служат. Почему дома бумага пахнет иначе, подумал Бергман.
– Здесь, – полицейский остановился и кивнул на дверь, – обождать придется.
Многие стулья в коридоре пустовали, но нужно было выдерживать роль человека, которому некогда. Макс вынул портсигар, достал папиросу, а раскрытый портсигар протянул полицейскому, который тут же услужливо чиркнул спичкой.
На двери комнаты была набита овальная эмалевая табличка с номером: 399. Он сложил цифры: очко! Как наш дом. Посмотрел на часы, по-настоящему озабоченный, не упустить бы грузчиков. Усмехнулся: вряд ли придут вовремя.
Полицейский покосился удивленно: в префектуре улыбаются редко. Как раз открылась дверь, и он коротко кивнул: иди, мол.
Шляпу не снимать, твердил себе Бергман. Тороплюсь, какой уж там этикет. За столом что-то сосредоточенно дописывал человек лет сорока пяти, покусывая согнутый указательный палец – точь-в-точь, как это делал его одноклассник Краузе. Когда сидящий оторвался от бумаги и от пальца, Макс убедился, что это не кто иной, как Фриц Краузе, который уже вскочил из-за стола, задев угол животиком, и с криком: «Бергман!» поспешил навстречу. Шляпу пришлось снять. Схватились рукопожатием и долго не отпускали рук.
– Ох, ты же и верзила, – шутливо поморщился Фриц, – небось, в хирурги пошел? Я помню: ты на медицинском учился. А я как начал, так и осел на государственной службе, – добавил без сожаления.
Пришлось дать краткий отчет о работе и семейном статусе, затем выслушать ответное повествование. К концу третьей папиросы Краузе растроганно заговорил о скаутском отряде, и Бергман замер, подстерегая паузу, каковую и прихлопнул, словно зазевавшуюся муху:
– Кстати, помнишь, как мы вечером удрали пиво пить? – Не дав собеседнику дохохотать, тут же добавил: – Давай как-нибудь посидим в погребке: я угощаю. Нет-нет, не сегодня – сегодня я к тебе по делу.
Изложил дело, словно нарочно пришел к старому товарищу по гимназии посоветоваться о пропавшем паспорте. Тот слушал внимательно, нахмурив брови и снова прикусив палец, как делал в классе, когда задумывался над решением задачи.
– Я не стал бы, Краузе, тебя затруднять, если бы не работа, – он вынул старый пропуск и протянул через стол. – Клиника, где я работал, закрылась, а с этим билетиком меня даже в ветеринарную лечебницу не возьмут.
Тот прочитал, повертел бумажку и снова прикусил палец.
Не кури, запретил себе Бергман, и взял папиросу.
– Видишь ли, – озадаченно сказал Фриц, – новый паспорт, даже срочный, займет недели две. Снимешься на карточку, заполнишь анкету. В участок сходишь, по месту проживания, – там сведения о прописке дадут. Да ты, может, поищи хорошенько, куда ты мог его засунуть?..
Макс безнадежно махнул рукой:
– В письменном столе лежал, а стол я продал. Ящики, разумеется, освободил. Да только он мог завалиться внутрь, когда я вытаскивал ящик, вот и все. А две недели меня ждать, – он присвистнул, – никакая должность не будет.
Погасил папиросу. Встал.
– Погоди; я тебе пока аусвайс выдам, временный пропуск. Ты теперь свою фамилию как пишешь?..
– Кто как пишет, сам видишь, – Бергман заставил себя легко пожать плечами, с трудом веря услышанному, но не мог и не верить, потому что Фриц писал, тюкая пером в чернильницу и склонив голову – точь-в-точь как на уроке, только на темени нежно просвечивала светлая лужайка. Через несколько минут он прижал к бумаге утюжок пресс-папье, топнул два раза печатью и протянул бумажку на немецком языке, до смешного похожую на советский пропуск.
– Краузе, пиво за мной! И что-нибудь покрепче тоже, – Макс подмигнул.
На пороге кабинета сердечно обнялись.
…Что-то еще, напряженно вспоминал Бергман. Что-то здесь следовало сделать – спокойно, невозмутимо. Он аккуратно уложил бумажку во внутренний карман и уверенно направился к стойке с зонтиками. Не спеши, ты ничего не украл. Кроме доверия товарища, прямодушного Краузе. Не иди быстро – он может смотреть из окна. Раскрой зонт, дождь лупит вовсю.
На нижней ступеньке лестницы лежал тот же лист, мокрый и блестящий, а рядом английская булавка.
У парадного не было ни одной подводы. Никто не приезжал, успокоил дворник. Народ балованный – знают, что сейчас они нарасхват.
Бергман торопливо кивнул и поспешил наверх. И хорошо, что народ балованный, бормотал, выуживая их кармана ключи. Он привычно отпер знакомую дверь, тихо закрыл ее и только тогда произнес:
– Это я, Натан. Готовы?
Плотно зашторенные окна делали квартиру еще темнее, и он потянулся рукой к выключателю, позвав еще раз:
– Натан?..
Рука замерла и опустилась, а сам он медленно повернул голову, начисто забыв о грузчиках, префектуре, собственном страхе и спешке. Зильбер висел в передней, словно отворачиваясь от лампы, свисавшей с того же крюка, как будто свет мог потревожить печаль на спокойном, чуть снисходительном лице.
Двойная парадная дверь распахнута настежь, и чужие люди в грубых брезентовых рукавицах выносят, переступая мелкими шажками и оглядываясь, диван. Потом секретер. Кресло явно не хочет покидать дом и нарочно застревает внизу, чтобы полюбоваться на себя в зеркале; грузчики пытаются развернуть его боком.
«Ска-а-рб, ска-а-арб», – сварливо скрипит вдогонку дверь черного хода, раскачиваясь и хлопая от сквозняка. Кресло, привыкшее к сибаритству, тоже чувствует сквозняк и неуют коридора, поэтому позволяет, наконец, выволочь себя и водрузить на подводу; спасибо, хоть от дождя прикрыли. «Ска-а-а-арб», не унимается дверь черного хода, и тетушка Лайма плотно закрывает ее.
Разделавшись с креслом, чужие люди быстро погрузили связки книг и чемоданы. Последним спускается доктор Бергман с собакой. В руке он несет лампу с зеленым абажуром, держа ее слегка на отлете. Разбить боится, решает зеркало: все, что касается стекла, ему особенно близко.
Страшно подумать: остались только имена, думает доска. Она видит себя в зеркале каждый день и уверена, что зеркало хранит и все остальные отражения. Когда станет совсем грустно, надо будет попросить – пусть покажет всех, кто проходил мимо них, выходя или уходя навсегда. Хорошо, что у меня все записаны. Кроме господина Мартина; но в зеркале и его можно будет увидеть… когда-нибудь, когда станет совсем одиноко.
Остался только дом – и дядюшка Ян, вон светится одно окно; все остальные темные, никого больше нет.
Мыза «Родник» мало отличалась от любого другого хутора, и еще меньше – от того, который Леонелла без сожалений оставила когда-то, чтобы никогда не возвращаться.
Первое впечатление, когда оказалась внутри: вернулась. Огромная плита с кафельными стенками и железным поручнем, на котором сохли старательно выполосканные тряпки. Должна быть веревка с прищепками, вспомнила Леонелла и подняла глаза. Вот и веревка, прямо над плитой; когда сильно топят, ее отводят в сторону и цепляют за крючок в стенке. На низкой табуретке ведро, покрытое холодной испариной: вода. Интересно, далеко ли родник? Ведро накрыто фанеркой, сбоку видны язвы отбитой эмали. С гвоздя свисает гигантская гроздь золотистых луковиц и связка тусклых седых головок чеснока. Марлевые мешочки с творогом сочатся мутной зеленоватой сывороткой. На краю плиты – медный кофейник с вялой струйкой пара. Кофе, Леонелла знала, заваривают с утра и пьют в любое время дня, когда удается присесть.
– Я вам кофию налью.
Хозяйка легко подвинула грубый тяжелый стул с вырезанным в спинке сердечком и отвернулась к буфету за чашками. Имя Зайга, лязгающее, как вывеска на ветру, удивительно подходило к ее скрипучему голосу, как сама она подходила к этой грубой кухне. На вид лет шестидесяти, она могла быть и старше, но двигалась легко, голову держала прямо и властно. На столе появилась тарелочка с ярко-желтым маслом и большой ком творога, на котором отпечаталась тонкая решетка марли. Она секунду помедлила и проскрипела:
– Я сейчас, только в погреб…
Леонелла продолжала осматриваться. На полу – как же она забыла! – половики, сплетенные из лоскутков. Чугунный утюг на плите, на вид совершенно неподъемный, однако в руке – она помнила – очень удобный. Рядом с дверцей плиты висят холщовые льняные мешочки с вышивкой. Покажите мне хутор, где нет таких мешков-карманов, – они отличаются только цветом вышивки и рисунком. Здесь синими нитками изображена упитанная девочка в чепчике и переднике. На одном мешке вышито «Спички», на другом указательной надписи нет, но присутствует та же хлопотливая девочка. Кто вышивал: Марита или тетка? На полу корзина с дровами, длинными и корявыми.
– Сметана, – хозяйка поставила на стол кувшин.
Корову сама доит, решила Леонелла, вон какие руки крепкие.
Кофе оказался без запаха, но густой и горячий, зато хлеб издавал такой аромат… Забыла, его тоже забыла, хотя Марита приносила с базара почти такой же. Нет, для базара они пекут как-то иначе. Или все же отвыкла?..
В дверной проем была видна комната, обыкновенно называемая залой. Сколько Леонелла ни прислушивалась, ребенка не было слышно, как не видно и не слышно было Мариты. Наверно, тетка нарочно хотела поговорить с нею наедине.
– Еще кофию?
– Благодарю вас, – Леонелла отодвинула чашку.
Когда не знаешь, как приступить к неприятному делу, начинай прямо с неприятного дела. Повернула к хозяйке любезное лицо и мягко спросила:
– Так что же вы решили?
Хозяйка аккуратно смела со стола в миску хлебные крошки. Курам, догадалась Леонелла. Где-нибудь на заднем дворе, и хлев там же. От такого изобилия сдавать ребенка в приют? Как будто в приюте хоть раз так накормят…
Недоумение никак не отражалось на учтивом лице. В ожидании ответа Леонелла изучила полосатый передник хозяйки, сивые волосы, стянутые темной косынкой, и лицо, хоть и с морщинами вокруг рта, но по-деревенски свежее. Небольшие серые глаза с одинаковым выражением смотрели на хлеб, на гостью и на полено, которое как раз сейчас она засовывала в плиту. Жесткое, деревянное какое-то лицо. Закрыв дверцу, Зайга поднялась с колен и отряхнула руки.
– Я вам написавши, – она кивнула на сумочку Леонеллы, – все как есть. Немолодая я; хозяйство тяну через силу. Ребенка и вовсе смотреть некому. Еще спасибо, что сына сейчас дома нету, в лес он ушедши. Вернется – спасибо мне не скажет, что взяла ублюдка рОстить, кормить да обстирывать; сам женится, свои дети пойдут. А девчонку куда? Я вам все как есть написавши.
Скрежещущий голос смолк, точно закрыли скрипящую калитку.
– Значит, совсем взрослый сын? – задумчиво кивнула гостья.
– Тридцать будет, – Зайга улыбнулась, но – странное дело: глаза от улыбки не изменили выражения, все лицо осталось таким же деревянным.
Пора было возвращаться домой.
– Я вас понимаю, – сочувственно произнесла Леонелла вставая, – но ваша племянница должна сама принять решение. Иначе приют ребенка не возьмет. Пусть напишет, что согласна. Конечно, с малюткой она в городе место не найдет, а так…
И потянулась к своему пальто, когда снова услышала скрипучий голос:
– Господи, мой Боженька! Марита померши, две недели как…
…От ночлега на хуторе Леонелла отказалась. Хозяйка сама запрягла лошадь и отвезла ее на станцию. Не только ее, но и корзинку со спящим младенцем, спеленутым плотно, как голубец, и завернутым поверх пеленок в толстую шерстяную шаль. Туда же, в корзинку, Зайга поставила бутылку с молоком.
Много ли народу было в вагоне, Леонелла не заметила, потому что не видела ничего, кроме корзинки. Время от времени приоткрывала складки шали и наклонялась, чтобы почувствовать дыханье малютки. Довезти бы живой. Хорошо, что рано выехала, в который раз проскальзывала мысль – и тут же исчезала, вытолкнутая воспоминанием о хуторе. С каким запозданием увидела, что косынка, под цвет платью, черная, только старая и выгоревшая от солнца. Это из-за полосатого передника, вот что. Однако передник, она понимала, здесь ни при чем – просто невозможно было допустить мысль, что эта румяная здоровая девушка может не жить. Не помогло ни цветущее юное лицо, ни виолончельная фигура – залог здорового материнства. Вмешалось что-то совсем другое, понятное только докторам, в результате чего Леонелла сидит сейчас в поезде и, обмирая от страха, прислушивается к дыханию чужого младенца.
А тогда Зайга сняла с плиты кофейник и налила ей новую чашку. Сама села напротив и, медленно прихлебывая кофе, рассказывала про какую-то «гнилую горячку», и как бабка-повитуха велела позвать знахарку, «а знахарка тая свой хутор продавши и уехавши». Почему же доктора, доктора почему не позвали, несколько раз спрашивала Леонелла, не прикасаясь к своему кофе, в то время как хозяйка продолжала скрипеть, как она не любит быть никому должной и бабке заплатила, как полагается, а Марита горит вся, и кровь из ней идет дурная, нехорошая, и молока ни капли не показалось. Я письмо вам пославши сразу, как схоронили; получили, думаю, или нет?
…Письма Леонелла не получила. Скорее всего, оно так и лежало у дворника, когда она была занята переездом.
Пока один человек расставляет мебель, меняя местами то столик, то банкетку, кто-то другой тасует человеческие жизни. Что такое «гнилая горячка»?.. И как она, Леонелла, допустила, чтобы у нее на руках оказался грудной ребенок – сколько времени понадобится, чтобы устроить его в приют?
Сидела, не прикасаясь к кофе, но чашка вдруг оказалась пустой.
– Я не люблю быть должной, – проскрипел голос, – вот деньги, что Марита мне была посылавши. Мне без надобности, а деньги, може, там… в приюте потребуют. Она когда приехала, то все жалованье привезла. И раньше мне посылала, Марита моя… Вы берите, берите; я не люблю быть должной.
…Неужели прошло так мало времени? И что если она задохнулась?! – Дышит; довезти бы.
Элегантная дама с корзинкой в руках выглядела настолько необычно, что такси не спешило подъехать ближе. Не выпуская корзинки, дама сделала властный жест свободной рукой, и через минуту такси послушно устремилось к Кайзервальду.
– Тормозите осторожней, – приказала дама.
С облегчением увидела свет в окнах второго этажа и медленно пошла к крыльцу. Бергман встретил ее в передней, но поздороваться не успел – Леонелла прижала палец к губам и кивнула на корзинку:
– Это моя дочка.
Был момент, когда Йося Копелевич едва не вернулся к старому доктору. Он запрещал себе называть его иначе как «проклятый фашист», его и этого второго, тоже с немецкой фамилией. Однако вернуться означало снова попасть в ловушку.
Ему удалось пересидеть целый день в заброшенном домишке, таком старом, грязном и закопченном изнутри и снаружи, что трудно было представить, будто здесь кто-то жил. В домике было так же холодно, как на улице, но сюда не проникал дождь. Пока Йося бежал по ночному городу, сворачивая из одной улочки в другую, длинноватые брюки намокли, и ему приходилось часто останавливаться и закатывать края штанин. Так он миновал остроконечную церковь с каменной оградой и чуть не нарвался на патруль, но успел юркнуть в калитку и прижаться к ограде, хоть мокрый куст обдал его водой. Патруль давно прошел, но ему все время слышались шаги по мостовой, пока он не догадался, что это стучит его сердце. В тот момент он и подумал о возвращении.
Церковь была заперта, внутри было темно, а за каменной дорожкой начиналась трава; парк, что ли? Свет с улицы, и так скудный, сюда не проникал. Он двинулся вперед – и отпрянул, наткнувшись на что-то острое и твердое и споткнувшись о земляной холмик. К этому моменту его, дрожащего от холода, прошиб жар: он стоял на кладбище, в окружении крестов и могил. А говорят, кровь стынет в жилах, успел подумать, прежде чем перемахнуть через забор, не думая о патруле, забыв о калитке – лишь бы подальше от мертвецов.
Так он очутился в небольшом проулочке, где и наткнулся на брошенный домишко. Грязный затоптанный пол и низкий потолок дружно сдавливали снизу и сверху не то кухню, судя по плите, не то комнату, если заметить постель в дальнем углу; Йося заметил не сразу. Единственное оконце выходило на улочку, кривую и узкую, и было настолько грязным, что снаружи ничего нельзя было рассмотреть. Плита не сияла кафелем, как у старого док… фашиста, а была сложена из кирпичей и, как показалось Йосе, давно не топилась, о чем можно было только пожалеть. Топить, однако, было нельзя, да и нечем: ни одного полена, только обрывок грязной газеты и кочерга. Ни стола, ни стула не имелось, да они, по-видимому, и не требовались неизвестному обитателю, ибо он в еде был неприхотлив, о чем свидетельствовали две жестянки из-под консервов с непонятными надписями и ржавая вилка.
Кровать – вернее, топчан – была покрыта вытертым стеганым одеялом, из которого дымными вулканами торчала вата, а сверху было наброшено что-то вроде плюшевого театрального занавеса, местами прожженного.
Небо посветлело, и при утреннем свете Йося рассмотрел в закопченном углу маленькую цинковую раковину. Он замерз, но очень хотелось пить. Попил прямо из крана. Стало еще холоднее, его затрясло. Уходя от доктора, он снял с вешалки пальто – судя по модному покрою, явно принадлежавшее не доктору. Рукава пальто были ему длинноваты, как и брюки, но сейчас это оказалось очень кстати. Можно пересидеть в этой норе день, а потом двинуться дальше – к нашим.
Все было противное, грязное, чужое. Йося присел на краешек гадкого топчана, поднял воротник, спрятал пальцы в рукава украденного – у немца, у фашиста! – пальто и терпеливо ждал, когда кончится только что начавшийся день. Пытался думать только о том, как найти наших, страшась в то же время признаться себе, что не знает, как вернуться к старому доктору, если бы даже такая дикая мысль пришла ему в голову.
…Красноармеец Иосиф Копелевич оказался наполовину прав: Старый Шульц был стопроцентным немцем, не будучи при этом – ни в малейшей степени – фашистом. Его предки, местные немцы в бог знает каком поколении, здесь прожили всю жизнь и встретили свою кончину. Шульц провожал репатриировавшихся коллег и соседей, но сам уезжать категорически отказался: могилы не бросают.
Бергман уже знал, что Старый Шульц женат, дочь Элга больна туберкулезом и больше времени проводит за границей, на высокогорных курортах, чем дома; Райнер – сын – учится во Франции. Рассказал доктор и о том, как в апреле 40-го он снова отправил жену с дочерью в Швейцарию, откуда жена собиралась поехать во Францию – навестить сына, и ее письмо пришло накануне того дня, когда немцы заняли Париж. С тех пор никаких известий о семье Шульц не имел. По-прежнему каждый день проверял почтовый ящик, неизменно пустой, и надеялся, что завтра будет иначе: внутри непременно окажется конверт из Швейцарии. Или открытка от Райнера, из оккупированного Парижа. Почему-то представлял себе именно так: от жены с дочерью письмо, а от мальчика – открытка. Однажды Макс заметил, что старик легонько погладил рукав пальто, висящего в передней на вешалке, пальто, которое больше там не висело, и оба врача знали, куда оно исчезло.
Сам того не подозревая, Старый Шульц относился к сбежавшему парню намного теплее, чем того требовал долг лечащего врача и гостеприимного хозяина. А может быть, и знал, потому и называл его ласково «мальчиком». Походил ли еврейский парнишка из белорусского местечка на его сына, по воле войны замешкавшегося в Париже, Бергман не задумывался, да это и не имело значения. Он был уверен, что, будь на месте Йоси немецкий солдат, а за окном развевались бы флаги с серпом и молотом, Шульц поступил бы точно так же, и не столько по врачебному, как по человеческому долгу.
Слухи о строящемся гетто дошли до него еще до того, как Бергман сообщил эту новость. «Мерзость, – он швырнул газету на стол, – средневековье. И это – немцы!..» Задохнулся от горечи, ярости и стыда и принялся протирать очки, с гадливостью щурясь на газету. Поднял вопросительный взгляд на Бергмана: не появился?.. Тот покачал головой: нет, Йоси не было, и собрался уходить – он уже третий день работал в больнице Красного Креста.
В это время раненый, стоявший у окна спиной к ним, обернулся и произнес:
– Мальчик.
Шульц кинулся к окну:
– Где мальчик?
Раненый нахмурился:
– Не знаю. Нету. Мальчика нет.




























