Текст книги "Когда уходит человек"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Перед тем как уйти, обвела дом уже другим – хозяйским глазом; проверила, закрыты ли окна, и только тогда затворила дверь. На обратном пути перечисляла самые главные дела, мысленно занося их в книжечку. Зайти к этому милому доктору. В ответ с готовностью заныла лодыжка (сегодня много пришлось ходить). Надо его отблагодарить, но как? Деньги, Леонелла понимала, он не примет. И Лайму с Яном, конечно; но это проще – у нее есть настоящий кофе, дворничиха будет довольна.
От непривычных забот голова шла кругом, но эти заботы странным образом придавали сил, вытесняя куда-то далеко совсем другие мысли, тоскливые и иссушающие, похожие на соленое питье.
Он не выходил из квартиры четыре дня. Человеку, в сущности, нужно совсем немного, а из немногого у него осталась половина французской булки, крохотный брусочек сливочного масла да изюм на дне банки, такой засохший и твердый, что стучал, как камешки. Натан вспомнил изюм у бабушки Песи – крупные лиловые морщинистые ягоды, тускло лоснящиеся в розетке с кружевными краями. Вспомнил – будто увидел свои пальцы, розовые от холодной воды, хватающие одну изюминку, но к ней липнут еще несколько, упрямо воссоздавая мумию виноградной кисти, от которой некогда произошли… Еще раз встряхнул банку, и ожило другое воспоминание: черенок серебряной ложки, торчащий из густого, как смола, компота. Он достает расползшуюся черносливину и курагу, разварившуюся в губку; потом набрякший ломтик бывшего лимона, похожий на колесо от телеги. Наконец, ложка натыкается на незнакомые коричневые ягоды, округлые и упругие, пропитанные компотом. Узнав, что это изюм, мальчик огорчается и долго не верит, а поверив, огорчается сильнее: зачем?!
Зильбер хлопнул себя по лбу: думкопф! Если залить их кипятком, то получится не настоящий, конечно, не бабушкин, но – компот. Кипяток можно налить прямо в банку – чего проще? Осторожно, стараясь не звякать крышкой, ставит чайник на огонь. Никто не должен знать, что он дома. Из этих же соображений он второй день не курит, хотя Макс оставил целую коробку папирос. Но сейчас можно, он заслужил одну папиросу – придумал себе шикарный обед. Дым можно выдыхать в окно. Нет, лучше в печку: если в окно, то могут заметить с улицы.
Натан усаживается на корточки перед печкой, открывает тяжелую чугунную дверцу – как громко она скрипит! – потом вторую, резную, и достает папиросу. Руки слегка дрожат; должно быть, от бессонницы: ночью особенно страшно, сегодня он спал не раздеваясь. Так глупо и унизительно будет, если ониввалятся, а он сонный и в одном белье.
Голова закружилась от первой же затяжки, он едва не падает. Вторая легче, и Зильбер жадно затягивается, потом выдыхает дым прямо в черный печной зев. Дым лениво течет обратно в комнату, обволакивает сидящего на корточках человека. Он вскакивает, но папиросу держит, опустив, у дверцы, и смотрит на плывущий дым… Труба! Забыл открыть трубу!
…Теперь дым быстро и послушно уходит серым шлейфом в печку, но радости от курения больше нет.
Какой-то шум. Да, шум со стороны кухни: ровный, уверенный звук. Дверь черного хода, не иначе. Ключей ни у кого… Ключи есть у дворника. Если подойти к кухонной двери, то можно через стекло увидеть дверь черного хода. В одних носках он минует прихожую – рядом с ним в зеркале крадется в полурасстегнутой рубашке сутулый рыжеволосый двойник, – подходит к кухне и приникает к стеклу.
Чайник, распираемый бурлящим кипятком, гневно подрагивает на плите. Думкопф!..
Натан прислоняется лбом к притолоке. Усмиренный чайник обиженно смолкает. По кафельной стенке плиты стекают ручейки от пара, по спине струится пот. Зильбер закуривает новую папиросу и осторожно вытягивает шею к окну, готовый в любую минуту отпрянуть к стене. Через стекло видно, как люди продолжают разгребать развалины соседнего дома. Вначале работали советские военнопленные; кто-то говорил, что их отправили в лагерь, теперь работают евреи. Выворачивают обломки и складывают в кучи.
Время разрушать – или время собирать камни? Время нашей жизни. Нельзя измерять его Экклезиастом, ибо это Апокалипсис.
Люди собирали камни, и любой из них вправе кинуть камень в тебя, любой и все вместе: так казнили отступников. Желтые звезды двигались, как живые мишени, – звезды, которые ты не носишь.
Кончался день, но желтые звезды были отчетливо видны. Кончался день, который тянется целую вечность, а Вечность могла наступить в любую минуту.
Предложение Шульца переселиться к нему очень растрогало Макса. Нужно было как-то отказаться, не обидев старика, и придумать, куда деваться с собакой. Хорошо, что у них, по крайней мере, не требуют паспортов, усмехнулся он. Впрочем, у Каро безукоризненная родословная – чистокровный ариец. Он редко произносил имя пса – в этом не было необходимости; не произнес и сейчас, но тот почувствовал что-то, подошел и боднул в колено тяжелой головой.
– Уходить нам отсюда надо, вот что.
Макс ласково погладил собаку, поднялся с кресла и достал из секретера паспорт. Вгляделся в фотографию, потом подошел к зеркалу. За одиннадцать лет он не очень сильно изменился. Внимательно всматривался в собственное лицо, пытаясь увидеть его чужими глазами. Правильный овал, нос с чуть заметной горбинкой, рот… как рот, про такой, кажется, говорят «твердый». Темно-русые волосы (на фотографии они вышли черными) и густые брови. Глаза какого-то непонятного цвета, как болотная вода. Веки чуть тяжеловаты для арийского лица, пожалуй. Глаза у него от матери, только у нее были по-настоящему зеленые, а из-за тяжелых век лицо казалось сонным. Нос и волосы – отцовские; правда, у отца волосы курчавились, а у него только чуть волнятся.
Бергман повертел в руках серую книжечку. «Все граждане должны пройти регистрацию в полицейском участке», однако в приказе ничего не говорится о паспорте.
Сенбернар привстал и насторожился. Ни о чем не успев подумать, Бергман швырнул паспорт в печку и открыл трубу. Схватил спички, и в это время раздался звонок, ровный и уверенный. Вот как это происходит. Подождите минутку, господа. Поставил паспорт домиком, чиркнул спичкой, потом прикрыл дверцу и пошел навстречу судьбе.
В дверях стояла Леонелла.
На ней был стального цвета английский костюм и шляпка, слегка сдвинутая на лоб.
– Ваша собака не бросится? – спросила она.
– Она не бросается на дам, – не чувствуя губ, улыбнулся Бергман, – входите спокойно. Как ваша нога?
Так возвращаются к жизни, подумал он. Ты уже пережил, как тебя сбрасывают с лестницы и шлют вдогонку пулю, а в этот момент приходит соседка поинтересоваться, кусается ли твоя собака. Кто бы ни создал эту жизнь, у него хватало чувства юмора.
– Господин доктор, я зашла поблагодарить вас…
– Никуда не годится, – строго перебил Бергман, – я первый спросил и повторяю: как ведет себя ваша нога, госпожа пациентка? – последние слова он шутливо подчеркнул.
– Я и забыла о ней, – гостья улыбнулась, – не могу вообразить, как бы я без вашей помощи…
– Коли так, – подхватил хозяин, – это освобождает меня от обязанности называть вас пациенткой. Стало быть, и я для вас больше не доктор. А поскольку мы соседи и еще несколько дней останемся соседями, обращайтесь ко мне по имени. Макс, – он протянул руку.
– Коли так, – передразнила женщина, – прошу вас тоже называть меня по имени: Леонелла. И представьте мне вашего пса – он обижен.
Что я затеваю, с недоумением спрашивал себя Бергман. Он был уверен, что дамочка мазнет прохладной лапкой по его ладони, но у Леонеллы оказалась теплая и вполне жизнеспособная рука.
– Забавно, – гостья с любопытством огляделась, – словно у меня в гостиной поменяли обстановку.
Он чуть было не признался, что почувствовал то же самое, когда оказался у нее, в такой же точно квартире этажом выше, но передумал; и так наговорил лишнего. Леонелла продолжала:
– Вы уже договорились о переезде?
– Какое там, – Макс озабоченно сдвинул брови, – я еще и квартиры не нашел. Почти забыл, как это делается, – он невесело улыбнулся, – а у меня собака, попробуй найди покладистого хозяина…
Пес чуть приподнял голову и укоризненно посмотрел на него. Врешь ты все; только что придумал, читалось в его взгляде. Прости, дружище, мысленно ответил хозяин, чего не сделаешь для салонной беседы.
– Вы позволите его погладить? – спросила Леонелла и, не дожидаясь ответа, протянула руку: – Иди сюда, Kapo!
– Не обижайтесь: он у меня нелюдим, – снисходительно объяснил Бергман, но пес уже стоял возле гостьи и совсем не противился, когда она потрепала его по мощной шее. Как лошадь, ревниво подумал Макс, а дамочка, однако, не из робких. Эх, ты, взглядом упрекнул он собаку. Сам хорош, дернул ухом сенбернар.
Когда не знаешь, что делать – закури; для того и папиросы придуманы.
– Курите? – он подвинул коробку к Леонелле.
– Нет; но я люблю, когда рядом курят, – улыбнулась та, – муж всегда курил в комнате. Люблю запах хорошего табака.
Подождав, пока он закурит, продолжала:
– Как же вы… Где вы квартиру искать думаете?
– Ума не приложу. К тому же паспорт не могу найти, – он с досадой кивнул на секретер, – поверите: все обыскал. А ведь точно помню, всегда там хранил.
Что правда, добавил мысленно. Всегда держал в секретере, еще полчаса назад.
– А вы? Нашли уже? – спросил с вежливым интересом.
– Нашла, – она ответила чуть рассеянно, словно думала о другом, – да, нашла. В Кайзервальде.
– Вот как? – Макс по-настоящему удивился. – Но там сейчас пустовато, вечерами будет неуютно. Сейчас столько хулиганья развелось; как же вы одна?..
– Как раз об этом я сейчас и думаю, – Леонелла сощурившись смотрела куда-то мимо него, а рукой медленно и спокойно гладила собаку.
Ответила, ничуть не покривив душой: думала об одиноких вечерах в доме, где никогда вечерами не приходилось быть одной. Плотные шторы, да, – но первый этаж, а хотя бы и второй… Замки – но открыть снаружи балкон ничего не стоит, да и не надо открывать, если можно вломиться. Между тем второй этаж совершенно пуст. Опять-таки, если в доме такая собака – она одобрительно сжала толстую складку на шее, и Kapo прикрыл глаза, – если в доме такая собака, то никто не посмеет сунуться…
Бергман ошарашенно закурил новую папиросу, забыв о недокуренной. Предложение дамочки застало его врасплох. Не было ни гроша, да вдруг алтын, вертелось в голове.
– Боюсь, что… Откровенно говоря, я сейчас и в средствах ограничен, – он начал говорить о закрывшейся клинике, но женщина перебила:
– Господин доктор… Прошу прощения: Макс, вам ничего не придется платить – я ведь и сама не плачу. Некому платить, – пояснила терпеливо, – когда вернутся хозяева, тогда и… тогда и мы вернемся. Вот и все.
– Вас не смущает беспаспортный жилец? – Бергман пытался пошутить, – это ведь риск, – запнулся, – …Леонелла.
Какая у него улыбка славная. И эта ямочка на щеке, когда улыбается.
– Не трудитесь объяснять – я не домком. Рекомендации тоже не нужны – мы много лет соседями были. На днях зайдете в префектуру и закажете новый паспорт. После переезда, – добавила уверенно, – а если вы колеблетесь, давайте съездим вместе – посмотрите дом. Вам понравится, я уверена.
Странно, как она набрела на этот особняк, думал Макс, поднимаясь по лестнице на второй этаж. Превосходная вилла, просторная, комфортабельная. Отдаленное предместье, настоящая колония особняков. Построены прихотливо и с любовью, некоторые выглядят просто изысканно. От Палисадной ехали не меньше получаса. Загадочная дамочка… И сам устыдился своих мыслей. Тебе предлагают бесплатное жилье, к тому же удачно расположенное. До Шульца минут пятнадцать, а в случае чего рядом лес…
А – в случае чего? Паспорта больше нет. Леонелла (он сам не заметил, как мысленно назвал ее по имени, а не дамочкой) явно не знает, кого собирается приютить, – иначе не говорила бы так беззаботно о новом паспорте.
– Макс? – донеслось снизу. – Спускайтесь, я покажу вам сад.
Договорились, что завтра она найдет грузчиков (до выселения оставалось шесть дней), а потом съездит в деревню на день, не больше; вот ваши ключи.
Хутор носил романтическое название «Родник». Леонелла не ездила в телеге с тех самых пор, как уехала из деревни, и поразилась, как легко узнала не эту местность (здесь никогда не приходилось бывать), а само ощущение деревни. Например, запах дегтя, который раньше всегда раздражал, показался приятным. Сухой октябрьский воздух приятно освежал, укатанная дорога пружинила под колесами. Мужчина держал вожжи, а женщина, по виду его жена, с любопытством присматривалась к пассажирке. На дне телеги стояли молочные бидоны, и по тому, как легко они накренялись при поворотах и гулко погромыхивали, понятно было: пустые.
– Расторговались? – Леонелла кивнула на бидоны.
– Если бы, – махнула рукой женщина, – только до рынка добрались, место заняли, как сразу с двух сторон полицейские, из новых: бумагу давай!
Муж негромко хмыкнул.
– Какую бумагу? – не поняла Леонелла.
– Ну как же, – охотно заговорила женщина, – сколько должны сдать, сколько сдали, сколько осталось… Называется «трудовая повинность». За что это нам повинность такую дали, чем мы перед немцами виноватые? Большевики колхозы хотели, а этим хочешь не хочешь, а норму ихнюю отдай: и молока, и мяса, и курей, и всего чего; с какой стати, спрашивается?
Она перевела дух и затянула узел развязавшегося платка. Мужчина, не оборачиваясь, угрюмо сказал:
– Мяса захотели… Я лучше мясо закопаю, не доищутся. А то засолить, – рассудительно передумал, – в лесу тоже мясо надо…
Значит, это правда, подумала Леонелла: лесные братья никуда не пропали, и кто-то заботится, чтобы они были сыты.
– Все нынче в начальство рвутся, – непонятно к чему обронил возница и натянул вожжи. – Подъезжаем, – он кивнул на столб с прибитыми дощечками-стрелками. На одной было выведено: «Мыза РОДНИК».
Статная пожилая женщина, стоящая на крыльце, никак не вязалась с обликом тетки Мариты, сложившимся из письма. Женщина стояла, приложив ко лбу ладонь козырьком, чтобы защититься от солнца. Прошло несколько минут, прежде чем Леонелла сообразила, что солнце здесь ни при чем – хозяйка рассматривает ее.
Вместо приветствия она вытащила из ридикюля письмо и шагнула вперед:
– Я приехала.
…Возродился дом № 19. Вот уже и последние леса, опутывавшие его, как бинты – раненого, сломаны и сброшены вниз. Более того: их ровненько сложили в грузовик и увезли. Ожил дом, стряхнул с себя ремонтный мусор, одернул новехонькую форму мышиного цвета и встал во весь рост, только что не щелкнув каблуками.
Каблуками щелкают немецкие солдаты, приветствуя офицеров, – в этом доме теперь казарма. Несколько дней ходили с ведрами еврейские женщины – группками по пять, по шесть (в одиночку не появлялись): убирали, мыли окна и полы. Обновленный дом то и дело посматривает на соседа: ну и кто из нас счастливчик? Может, цифры врут?..
Принять вызов не позволяет воспитание. Парадная дверь, зеркало и доска солидарны, как всегда. Главное, что возразить нечего… Как – нечего? У нас дворник свой, вот и весь разговор, журчит водосточная труба.
Все меняется и внутри, и снаружи. Так непонятно и тоскливо становится, когда дом узнает о переезде Леонеллы. Дом привык гордиться собственной Феей. Больше всех огорчается зеркало. Как она всегда была к нему внимательна, а теперь только глянет мельком, пробегая… Спокойней всех держится доска. В самом деле, что ж сокрушаться – посмотрите на меня: каждая строчка заполнена. Ну-у… Кроме одной; так господин Мартин сам не пожелал вписать свою фамилию. А что квартиры стоят пустые, никакого значения не имеет. Главное, все имена на мне запечатлены; даже дядюшке Яну не удалось оттереть.
Сегодня трещина придавала зеркалу особенно разочарованный вид. Все мы не молоды, подумало оно, однако не все становятся так болтливы к старости.
Доска не слышала этих мыслей и безмятежно продолжала: например, Бурте. Помните? С пятого этажа, положительный такой, ходил с чемоданчиком? Женился, то-се; съехал. Когда еще съехал! А имя – имя навсегда осталось, хоть артистка с мужем вселились.
Действительно, перед фамилией Леонеллы были видны бледные буквы: Бурте.
Все интересничаете, скрипнула доска, а лучше бы вспомнили – разве в квартире хозяина никто не жил? Майор тот, насупленный такой; ходил, то на часы, то на сбрую свою кожаную уставившись, с дядюшкой Яном ни разу не поздоровался. Ну вот; лучше бы вверх смотрел. Наши – сами уезжают, а майора – увезли. Кто его помнит? Ни одной буквы от него не осталось! То ли дело – Бурте, или господин… антиквар из восьмой квартиры.
Зеркало с трудом удержалось от улыбки. Конечно, фамилию Стейнхернгляссер в таком запале не выговоришь… Но ведь мы не раздражаемся на старых друзей.
Снаружи многое поменялось и продолжает меняться. Где стоял доходный дом, стало пусто, развалины исчезли. Дворник так и сказал: пустырь. Немцы проходят, смотрят, клацают словами: «плац», «плац». Что за плац? Сказано: пустырь – значит, пустырь.
По улице часто едут грузовики. Все в одном направлены – туда, где кладбище, тюрьма и водонапорная башня. Отсюда видна только ее серая крыша, похожая на круглую остроугольную шапочку. Ни кладбища, ни тюрьмы не видно совсем, да мы не скучаем. Одни грузовики везут одинаковые свежеобтесанные бревна, другие – гигантские катушки толстой блестящей проволоки, но не гладкой, а с шипами…
Тетушка Лайма бросилась к окну – неужто машины так увлекли? От окна – к дверям: «Сынок!..» Выбежала в коридор, а в проеме парадного уже стоит Валтер – загорелый, стройный, – и говорит улыбаясь:
– Жидо-о-ов – вон!..
Руки, потянувшиеся обнять сына, замерли нерешительно на полпути, будто дворничиха выронила из рук посудину.
Человек может отвернуться, опустить или отвести глаза; а куда, скажите на милость, деваться огромному зеркалу на стене, чтобы не увидеть?..
– Сын, – в коридор вышел Ян, – приехал! Ну, пойдем, – и первый направился к лестнице.
Нет, не может быть – нет у нас жи… евреев. Дом вспоминает жильцов, хоть знает наизусть все имена, как знает и помнит их лица и привычки: Нейде – Шихов – Гортынский – Ганич – Бергман – Стер… Стрех… Стейнхернгляссер – Зильбер – Бурте – Эгле – Строд.
Господин Баумейстер, деликатно поскрипывает доска; ничего, что на строчке ничего не написано и квартира пустует, а на дверях висят печати. Однако неожиданно отзывается балконная дверь с площадки второго этажа – она своими глазами видит, как Ян заводит сына в квартиру господина Мартина.
Валтер с любопытством озирается в гостиной. Круглый столик, стоящий на ковре четырьмя гнутыми ножками, точно дерево корнями; на столике лампа с шелковым абажуром и тяжелая малахитовая пепельница. Два кожаных кресла властно придавили тот же огромный ковер. Рассматривать его некогда, хоть глаз невольно бежит по причудливому переплетению пестрого рисунка – то ли ветки, то ли змеи. Двойная дверь с тяжелыми шторами; по обеим сторонам висят картины.
Одна кажется Валтеру такой знакомой, что он останавливается, пытаясь припомнить, где он мог такое видеть. Две небольшие елки с заснеженными ветками, перед ними огромный камень. Вдали за елками в тумане, как за мутным стеклом, едва вырисовывается высокий церковный шпиль. Ну так и есть: Соборная башня! А елки… Этого добра везде полно.
Половину – не меньше – второй картины занимает широкая юбка. Молодая деваха, по виду батрачка, сидит на траве. В одной руке серп, другая под подбородком. На жидовку не похожа; сидит и смотрит, ничего особенного. Картины, Валтер слышал, ценятся, когда с голыми бабами. А еще рамы. Рамы были золотые и на вид тяжелые.
– Сначала снимем люстру, – сказал отец.
Еще раз обернувшись на деваху с серпом, Валтер поспешил к отцу. Старик знал толк в вещах, этого не отнять. Люстра не иначе как хрустальная, с какими-то бронзовыми загогулинами. Ян уже выволок откуда-то стремянку, и вскоре люстра, чуть покачиваясь и роняя хлопья пыли, оказалась на ковре.
– Теперь вот это, – Ян кивнул на стол черного дерева, – вдвоем снесем.
– Куда?
– К нам, – пожал дворник плечами, – куда еще.
Пришлось сходить несколько раз. Стулья с высокими спинками, обтянутыми кожей, нести было не то что тяжело, а неудобно. Потом осторожно сняли и вынесли картины. Ян достал из кармана ключи и запер дверь.
– А остальное? – не веря своим глазам, удивился сын.
– Места нет.
Отец не оборачиваясь спускался по лестнице. Валтер шел следом, порываясь обогнать, но что-то удерживало.
Лайма уже хлопотала вовсю. Бесхитростную мебель сдвинула; остальное велела перенести в привратницкую.
Поставили стол со стульями, Валтер повесил люстру. Картины стояли, прислоненные к стене, и только сейчас Валтер заметил небольшое распятие, стоящее в снегу около елки. Держась за раму, наклонился ближе…
– Аккуратней, – предупредил Ян, – это же вещь.
– Посмотри, отец: это же крест. У жидов?! – Валтер задохнулся от негодования.
– Это господина Мартина вещи, – Лайма тщательно застелила черный стол газетами и положила сверху клеенку, – хозяина. Мой руки, сынок, сейчас ужинать будем.
– Зачем… Зачем тогда мы это тащили? Я думал, квартира жидовская!
Потный, взлохмаченный, в запыленных брюках, он сердито смотрел на отца.
Тот отозвался не сразу.
– Каждый делает свое, – заговорил негромко, но отчетливо, – мне доверили беречь дом, тебе – страну. Ты зачем ушел к «лесным братьям», с врагами воевать или жидовское добро растаскивать?! Красных прогнали? Нет! – за вас немцы дело сделали. Теперь надо немцев гнать. Вас каждый хутор, – он смотрел сыну прямо в глаза, – каждый хутор поит да кормит, а вы что? Чем людям платите, чужим барахлом? Сами же и пропьете…
Все, что Валтер готовился сказать, потеряло смысл. Хвастливая болтовня товарищей, его собственные надежды и мечты – все сгорело, как сам он сейчас сгорал от стыда. Хотелось только одного, как в детстве: чтобы не было того, что было, чтобы отец смотрел на него, как прежде, а не так, как смотрит сейчас.
Ян снял пиджак и повесил на спинку непривычного стула, словно стул замерз на новом месте, и его нужно был согреть.
– Хозяин вернется – отдам, что смогу сберечь. Было бы куда деть, сберег бы и больше. Не сегодня-завтра немцы займут квартиру – потом ищи-свищи…
Лайма смотрела из кухоньки не на сына, а на прислоненную к стенке картину, особенно на маленькую фигурку у подножия камня. Мальчуган – или парень? – сидит на снегу, сложив руки, и молится перед распятием. Заблудился, небось. Что ж, Отец Небесный спасет и поможет.
Дом не заметил, как рано утром Валтер выскользнул через черный ход, да если бы через парадное шел, тоже не заметил бы, – по улице, по дворам катились, повторяясь и отскакивая от стен, одни и те же простые слова: что-то… – это… – это? – это! – где-то… – где-то? – где-то, – пока из них не сложилось новое, тревожное и непонятное: гетто.
Гетто? – Гетто.
Где-то?
Здесь.
Доктор Бергман посмотрел на часы: два. За окном ночь, этажом ниже Натан – хорошо, если спит. Утром – к Шульцу, после обеда – назад (пока еще домой), а сейчас хорошо бы подремать. Нет: печка.
Все бумаги, папки и конверты, которыми человек обрастает за оседлую жизнь, лежали двумя неровными стопками. Еще раз внимательно перебрал каждую. В результате на крышке секретера остались аттестат об окончании гимназии, медицинский диплом и несколько фотографических карточек. Все остальное отправил в печку и сразу, чтобы не передумать, поджег.
Мебель… Не тащить же с собой. Kapo чуть отодвинулся от печки, но смотрел на огонь, иногда прикрывая глаза. «Твой ковер я возьму, конечно», – негромко произнес Макс. Пес вытянулся, положив голову на лапы. А сам, значит, гол как сокол? И что делать в этой глуши, если бросить книги? Да с какой стати?.. Уже не говоря о том, что грузчики могут заподозрить неладное: благополучный доктор отправляется с двумя чемоданами не на вокзал, а в самый фешенебельный район, в отдельный особняк. Извозчики всегда знают, что происходит. Дамочка призадумается, отчего это он все оставил…
Без двадцати три. Секретер, отныне не хранящий никаких секретов, и кресло; книги. Что еще? Диван из кабинета: все это уместится в одной комнате, если возникнет необходимость. Или если каким-то чудом он смог бы приютить Зильбера…
Вчерашний разговор оставил у Макса тягостное чувство беспомощности. Зильбер в одних носках ходил по комнате, наклоняясь вперед сильнее обычного, и то возбужденно говорил о гетто, где евреи будут в безопасности, то резко разворачивался и садился – как падал – на стул, закрывал лицо исхудавшими руками и мотал головой из стороны в сторону с таким отчаянием, что Бергман отводил глаза и закуривал.
В платяном шкафу стало просторно – из носильных вещей Макс уложил только самые привычные и те, что были куплены перед самой войной. Что-то темнело на верхней полке, в углу; он протянул руку… Здравствуй, дружище!
…Ему исполнилось три года, и господин Рудольф Гейер, коллега отца, вручил подарок: серого плюшевого медведя с клетчатой лентой через плечо, на которой висела плоская бронзовая блямба с именем: Michel. Все четыре лапы сгибались, но туго, и когда счастливый именинник попробовал усадить Микеля, тот сразу свалился на пол, звякнув медалькой. «Э-э… – разочарованно протянул господин Гейер, – вот растяпа! Настоящий Toffel!». Макс поднял игрушку и крепко прижал к груди, изо всех сил стараясь не заплакать:
– Это Михель! Михель Тоффель…
– Мефистофель?! – восхищенно изумился дед. – Ребенок – вы слышите? – ребенок сказал: «Мефистофель»!
Взрослые смеялись. Макса брали на руки и рассматривали с уважительным вниманием, господин Гейер помахал ему рукой из-за фортепьяно, а сам он больше всего боялся уронить Михеля-Тоффеля, который так легко обрел имя и его преданную любовь на всю жизнь, оказавшуюся неожиданно долгой. Имя безошибочно сочеталось с его уютной пушистостью, и не раз было так, что Макс утыкался лбом в серый плюш – чаще, чем приникал к плечу матери, не говоря об отце.
Несмотря на нарядную ленту и медаль, Михель-Тоффель был неприхотлив и стойко переносил ночлег за кроватью, коли случалось свалиться туда ночью. Не протестовал, когда к Максу приходил кто-то из гимназических товарищей, хотя приходилось подолгу просиживать в шкафу за крахмальными недотрогами-сорочками, не обращая внимания на фамильярность болтавшихся галстуков. Что ж, товарищи приходят и уходят, а он, Михель-Тоффель, будет виновато извлечен из шкафа и посажен прямо под настольную лампу. С течением времени плюш потускнел и стал больше похож на изношенный мех, протертый до сукна на веселой доверчивой физиономии. Бусины глаз, однако, блестели по-прежнему, зато черный кожаный нос потускнел и вытерся, как носок старого ботинка. Как ни странно, это придавало Михелю не жалкий, а умудренный вид.
Однако возраст есть возраст: стал сказываться артрит. Одна нога Михеля-Тоффеля сгибалась все хуже и хуже, а в один горестный день тазобедренный сустав разразился опилками. Sic transit gloria mundi, полупечально-полунасмешливо подумал Макс, в то время начинающий медик, а сердце вдруг защемило так сильно, что он рывком вытащил ящик комода, переворошил содержимое и выдернул, как выдергивают редиску с грядки, несколько носков. Был выбран шерстяной, с достойным неярким рисунком в виде ромбов, и в этот носок был бережно помещен инвалид. Шерсть очень хороша при артритах… Прихватить суровой ниткой край носка на плечах Михеля оказалось едва ли не труднее, чем наложить шов во время операции. Да ты просто франт, Михель-Тоффель, восхищенно признал он вслух.
Друзей не оставляют; ты отправишься со мной. Хватит вынужденного прозябания в шкафу, среди безмозглых шляп.
Если бы можно было так же легко и Зильбера…
…Почти пять. Михель-Тоффель был бережно завернут в полотенце и уложен в чемодан.
– Kapo, гулять!
На улице моросил дождь, и Макс пожалел, что не обладает собачьей способностью вот так же стряхнуть с себя холодную влагу. Шнурки намокли и не развязывались; чертыхнувшись, он присел на плоскую крышку сундука, всю жизнь служившего скамейкой в прихожей, наклонился к ботинку и замер. Вскочил, измерил скамейку взглядом…
Озарение, вот что это было. Теперь, медленно двигаясь по разоренной квартире, Макс воплощал его в план. В самом деле, если дамочка нашла и заняла пустующую виллу и ни у кого из соседей это не вызвало подозрений, сам собой напрашивался вывод, что соседи отсутствуют – или пребывают в тех же местах, где хозяева особняка, куда они переезжают. Там действительно на редкость малолюдно; можно найти хоть сарай, хоть подвал, где Натан укроется… на время. Конечно, на время: когда-нибудь это кончится.
Без десяти шесть. Сна не было ни в одном глазу. Он лихо подкинул в воздух ключи, поймал и вышел.
Старый Шульц встретил его в передней с полотенцем в руках. Он промокал голову и так старательно тер лицо, словно хотел стереть тревогу и растерянность:
– Я все вокруг обошел, два раза, – произнес, едва поздоровавшись, – без толку. Главное, здесь не спрячешься, разве что, – кивнул на окно, – в клинике. А там солдаты. Я объяснил, что кошка, мол, пропала. На свою голову сказал – один все порывался помочь, я уж не знал, как от него избавиться…
Весь во власти своего блестящего плана, Бергман стряхнул дождевой бисер с плаща и остановился в недоумении.
– Мальчик, – пояснил Шульц, – мальчик ушел.
За кофе он рассказал, что хватился парня под утро: шорох какой-то разбудил. Оказалось, дождь.
– Заглянул к ним, – старик кивнул на дверь, – все спокойно; темно. А что кровать пустая, я и не заметил. Но он раньше ушел – я ведь так и не уснул, а то слышал бы…
– Доктор, – Макс так торопливо отодвинул чашку, что кофе выплеснулся на блюдце, – я сейчас пробегу вокруг, чем черт не шутит… Но вам же в больницу…
Шульц покачал головой:
– Обойдутся без меня, да и операций сегодня нет. Я позвонил, сослался на нездоровье. Вас тем более не пущу бегать по улицам: согласитесь, что если два человека ни свет ни заря ищут кошку, это подозрительно.
Закурил и продолжал:
– Не сочтите за назойливость, коллега: вы, насколько я понимаю, в участке не регистрировались?
Знает.
Старый Шульц знает и знал все время. Знал и молчал.
Так чувствует себя жук на булавке. Или Зильбер.
– Тогда, – продолжал хирург, – заройте, а еще лучше – спалите свой паспорт. Какой-то документ при себе имеете?
Немеющими пальцами Бергман вынул из портмоне узкую полоску бумаги, до сих пор ему не понадобившуюся, и выговорил сухим горлом:
– Вот. Июньский пропуск в клинику. К тому же, – он впервые пристально вгляделся в шаткие буквы, – к тому же фамилия…
Бумажка свидетельствовала, что ее предъявитель, Бергманис Макс, врач, имеет право появляться на улицах после комендантского часа.
Скрестив дужки очков и потирая переносицу, Шульц кивнул: