355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Роковое зелье » Текст книги (страница 8)
Роковое зелье
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:11

Текст книги "Роковое зелье"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Август 1729 года

Дашу все слушали как завороженные, однако пуще остальных был поражен ее рассказом молодой император. Он весь обратился в слух, он не сводил глаз с девушки, которая с первого взгляда очаровала его красотой, а теперь явила такую силу духа, какую не часто и в мужчине встретишь.

С самых первых дней рождения надышавшийся воздухом придворной жизни, пропитанной ложью, хитросплетениями, злыми кознями и коварством, он мало что знал о чистых помыслах, самоотверженности и добросердечии. Воинская храбрость – да, это поражало его воображение. Однако она была всегда связана с жестокостью – таковы уж законы войны! А милосердие и другие добродетели человеческие оставались принадлежностью житий святых и отвлеченных нравоучений. Ни разу в жизни ему не приходилось стать свидетелем поступка, не имеющего под собой никакой корысти, видеть жажду мести не за личную обиду, а во имя справедливости. Петру часто говорили – и Остерман, и старший Долгорукий, и князь Иван, и очаровательная тетушка Елизавета, и испанский посланник де Лириа, который очень нравился молодому царю, и еще раньше Александр Данилович Меншиков, – да и вообще, чудилось, со всех сторон твердили ему: цель оправдывает любые средства. Но беда состояла в том, что никакой цели Петр перед собой не видел! Слова о величии государства оставались для него лишь призраком, а средства для достижения этого величия были ему подсказаны другими, часто недобросовестными, пекущимися лишь о личной выгоде людьми. И почему-то именно сейчас – как ударило! – он впервые осознал, что живет чужим умом, чужими страстями, чужой враждой и дружбой, что все это ничуть не волнует его, что жизнь его, в сущности, пуста, хотя заполнена развлечениями с утра до вечера, а часто им посвящена и ночь.

Он помрачнел, задумался, на миг ощутил сосущую тоску… но сладким ядом власти уже слишком давно была отравлена его кровь, и эту застарелую отраву не взять было новым, еще толком не осознанным, легким чувством восхищения перед незнакомой девушкой. Более того! Малейшее сомнение в себе раздражало мальчика, привыкшего кругом срывать цветы восхищения… пусть даже фальшивые. Ему захотелось хоть как-то, хоть мысленно, восторжествовать над девушкой, которая заставила его почувствовать себя несчастным. Он снова вообразил ее в своих объятиях, представил ее покорность, ждущий трепет, страх перед ним… перед мужчиной и властелином. И кивнул, довольный, ибо уже решил, что надо делать, – сам решил.

– Ваше сиятельство, Алексей Григорьевич, – произнес Петр с той рассудительной важностью, которая порою являлась вдруг в его повадках и представляла собой полную противоположность неровной манере поведения и неопределенному, полудетскому лицу, – в самом деле, пора уж милосердно вспомнить о раненом. Немедленно известите герцога де Лириа, чтобы позаботился о своем человеке и забрал его. Вашу же осиротевшую родственницу, думаю, пригреют в вашем доме. Княгиня Прасковья Юрьевна известна своей добротой… Буду счастлив видеть Дарью Васильевну всякий раз, когда Бог приведет побывать у вас в гостях.

Петр неприметно кивнул сам себе, чрезвычайно довольный, как складно, совершенно по-взрослому высказался. Он заметил озадаченное выражение, промелькнувшее на лице Алексея Григорьевича. Ничего, пусть только старый лис сделает вид, что не понял намека: император желает новых встреч с этой девушкой! И нечего подсовывать ему надменную княжну Екатерину – если уж государь сам не может выбрать себе даму сердца, тогда какой он вообще государь?!

– А теперь, – молвил веско молодой царь, – мне бы хотелось знать, какое наказание настигнет вашего смерда, не только пролившего кровь невинных моих подданных, но и опозорившего меня в глазах моего брата, испанского короля? Этак скоро слух по Европе пойдет, будто Россия воротилась к допотопным временам, здесь воцарились дичь и глушь, коли в десятке верст от Москвы честных людей грабят и убивают. Но прежде чем вы покараете негодяя, соизвольте выпытать у него, куда он запрятал деньги. Восемь тысяч золотых монет – огромная сумма! Коли пропала она в принадлежащем вам селении, стало быть, вам и возмещать ущерб испанцам. Не найдете у грабителей – придется отдавать свои. Дело чести, как любят говорить европейцы. Так что лучше бы найти…

– Найду! – веско уронил Алексей Григорьевич, переводя мрачный взор на трясущихся от страха Сажиных, которые были окружены долгоруковскими челядниками и лишены возможности втихаря сбежать. – Душу выну, а найду!

– Не было! Не было у него никаких золотых монет! – вскричал Никодим Сажин, доселе молчавший так окаменело, словно бы навеки лишился дара речи. Но, выходит, не навеки. У него еще хватило сил в смертном ужасе прокричать: – Не было мошны! Был токмо пояс с карманчиками…

– Да ты еще и лгать! – вскричал Алексей Григорьевич, донельзя разъяренный угрозой царя: возмещать пропавшее испанцам. Если бы можно было разорвать сейчас Никодима Сажина на восемь тысяч кусочков, чтобы каждый обратился в золотую монетку, князь сделал бы это собственноручно и незамедлительно. Мысли его с тоской обратились к давним, баснословным временам, когда некоторые деревеньки жили, жили-таки разбоем и грабежом проезжавших, но после того ни о чем не было ни слуху ни духу. Умели люди заметать сор под порог, ничего не скажешь! А главное, что делали, – щедро платили своему барину. Столь щедро, что ему был прямой интерес горой стоять за таких верноподданных разбойничков. А вот ему, к примеру, князю Долгорукому, зачем, ради чего защищать поганого Никаху Сажина? Мало что опозорил перед вальяжным, обходительным, приятным в обращении и, безусловно, полезным испанским посланником герцогом де Лириа, так еще и деньги зажал. Восемь тысяч золотых, какая несусветная сумма! И все этому смерду? Вот она, жадность непомерная, а за такую жадность Господь наказывает – пусть и не сам, но руками других.

– На конюшню его, – небрежно бросил Алексей Григорьевич. – Хоть семь шкур с него спустите, а где деньги схоронил, дознайтесь.

В орущего Никаху вцепились, поволокли.

Волчок вскочил и проводил его взглядом с совершенно человеческим выражением удовлетворения. Потом перевел взгляд своих темных, с желтыми пятнышками глаз на императора – и вдруг, осев на задние лапы, завыл, вскинув морду вверх.

Петр даже качнулся. «Ишь, воет, словно по покойнику!» И вдруг вспомнил, что собак с такими вот пятнышками над зрачками зовут двуглазками и наделяют их пророческой, вещей силою. «Что сулит? Смерть близкую? Кому? На меня глядит и воет – значит, мне?!»

Он знал: смерть всегда за плечами – стоит за нами. От нее не спасешься, будь ты хоть пуп земли. Матушка, рожая его, умерла, Петр и не видел ее ни разу. Отец-царевич умер.. ну, был убит, но все равно, смерть его настигла – посредством чужой руки, а настигла. Сестра любимая, Наталья, без которой юный государь не мыслил себе жизни… Умер даже дедушка, император Петр, которого не называют иначе как Великим, хотя внук скорее называл бы его Страшным, Ужасным, Чудовищным… Ненавистным. Никто не спасся от смерти! И он… он тоже умрет? Когда? Скоро? Собака воет на того, кому в могилу лечь предстоит!

Все заметили, как побледнел государь. Впрочем, каждому сделалось не по себе от этого жуткого воя.

Алексей Григорьевич занес ногу – пнуть Волчка, да покрепче, князь Иван схватился за плеть. Даша, ахнув, загородила собой пса, умоляюще уставилась на государя.

– Не троньте, – хрипло вымолвил тот, хотя желал отдать прямо противоположное приказание. – Чего с животины неразумной возьмешь? Только с глаз моих ее подальше отправьте.

– Я… я тотчас уеду, – пробормотала Даша. – И Волчка увезу. Мне надобно позаботиться о погребении родителей. И брату там без меня тяжело, в Воронихине. Дядюшка, ежели вы будете настолько добры, чтобы дать мне коня… окажите милость!

Алексей Григорьевич неприметно от государя сделал племяннице страшные глаза. Во дура деревенская! Только что девице было недвусмысленно сказано: император желает видеть ее как можно чаще – так нет же! Уедет она! Да о каком отъезде может идти речь? Да какие тут могут быть родители?

– Письмо напиши брату, – непререкаемым тоном велел он. – А неграмотна – писцу моему надиктуй. Все толком обскажи. Брат все и уладит. Сей же час отправлю нарочного в Воронихино, он твою собачину и увезет. Не волнуйся, ни шерстинки с его шкуры не упадет.

Даша порывисто обняла Волчка, припала к нему лицом. Сердце разрывалось от тоски, вещало недоброе, томилось болью. Однако и для нее воля государева – как и для многих поколений ее предков! – была законом непререкаемым. Хоть сердце вырви, а царю покорись! Поэтому, когда Даша поднялась с колен, лицо ее было хоть и мрачным, но спокойным. Покорилась и она.

Петр Алексеевич с изумлением наблюдал, как подчинился подошедшему псарю только что свирепый, неуемный Волчок, дал себя увести, не кидался, не лаял. Как будто понял необходимость прощания с хозяйкой. Что она там ему нашептала, эта загадочная девица?! Говорит, сны вещие ей снятся. Вон со зверями по-ихнему беседует. Может, ведьма? Отчего так волнуется в ее присутствии душа? Чары, чары…

Князь Долгорукий пригласил всех в дом. Беспамятного Хорхе наконец-то унесли. Даша шла рядом с носилками, Петр Алексеевич – сбоку шага на два и мерил ее опытным – уже опытным! – вполне мужским взглядом.

Очень хороша, ну очень. И платье ей куда более пристало, чем штаны да кафтан. Косу жаль, небось роскошная была косища… но ничего, эти легкие вьющиеся волосы, которые спускаются на стройную Дашину шейку, ему тоже очень нравятся, хоть ничем и не напоминают тяжелые прически придворных красавиц. Он усмехнулся, вспомнив: когда Даша – еще в образе Даньки – хлопотала вокруг бесчувственного испанского курьера, этого, как его там зовут, не то Алекс, не то Хорхе, – тогда, помнится, молодой царь подумал, что дело здесь нечисто, уж очень мальчик взволнован… Не иначе за время пути «черногла-азенький» успел приохотить приглядного, что девка, юнца к некоторым непристойным забавам, которые, по слухам, очень в ходу при изнеженном, испорченном, сластолюбивом мадридском дворе и даже при испанском посольстве в России. При всем своем неуемном любострастии Петр к мужеложству относился с отвращением и брезгливостью, а потому был откровенно доволен, что ни «Данька», ни испанский курьер в сем не могут быть повинны.

Император улыбнулся было – но улыбка тотчас сползла с его уст. Греху содомскому они, конечно, не предавались, но как насчет другого греха – ну, этого самого, первородного, в который рано или поздно впадают всякий мужчина и всякая женщина, вдобавок если они так молоды и так хороши собой, как Даша и этот испанский курьер? И они провели вместе не один день… не одну ночь… Ей-богу, женщина не станет так волноваться за мужчину только по доброте душевной!

Брови Петра сошлись к переносице, уголки рта обвисли. Как узнать, было между ними что-то? Не было? Как узнать?..

А, ладно. Было, не было – но больше никогда не будет!

– Вы вот что, Алексей Григорьевич, – он повернулся к хозяину. – Не стоит гнать гонца к испанцам. Негоже заставлять посланника трястись по нашим дорогам без особой надобности. Лучше велите карету снарядить да отправьте раненого прямиком в Москву. Де Лириа всегда был со мною любезен, нынче я хочу ему любезность оказать.

– Распорядись, Иван, – приказал князь сыну, порадовавшись, что не придется встречаться здесь, в Горенках, с возмущенным испанским послом. – Да помягче пусть раненому постелят, перин побольше положат.

Петру стало полегче на душе. Но все же он больше ни о чем не мог думать, как об одном: было или не было?.. Устремился к дому, не сводя глаз с Даши, не замечая, что хозяин, князь Долгорукий, который всегда был весьма очестлив[17]17
  Вежлив, почтителен (старин.).


[Закрыть]
с молодым императором и чуть ли не под белы рученьки вводил его в свой дом, никому не уступая чести служить ему, сейчас приотстал и подхватил под локоток Стельку, своего доверенного человека и первого среди смотрельщиков за княжеским хозяйством. Крестильное имя его было Гараня, то есть Герасим, однако, с легкой руки князя, никто его иначе как Стелькою не называл: за истовую готовность в стельку расшибиться, только бы угодить своему барину, а также за пристрастие к любимому русскому занятию: упиться в стельку.

– Ты это, слышь-ка… – осторожно проговорил Алексей Григорьевич. – Про деньги вызнаешь – мне первому на ушко шепни, не ляпай принародно. Понял?

– Как не понять, – остро глянул на господина смышленый Стелька. – Чай, не пальцем деланы…

– Вот и ладненько, – кивнул немного успокоенный Долгорукий. – А после того, как выбьешь из Никодима все насчет денег, выбей из него заодно и душу. На что она ему такая – подлая да корыстная?

Стелька поклонился с прежним выражением полнейшего понимания и покорности, да вдруг схватился за голову.

– А девка-то сбежала, – сообщил он с виноватым видом. – Дочка Никахина. Как ее, Мавруха, что ли? Не уследил я…

– А, леший с ней! – отмахнулся Долгорукий. – Что с нее проку, с убогой? Ты мне, главное дело, с Никахой разберись по-свойски!

Стелька опять поклонился и заспешил на конюшню, куда уже уволокли Никодима, а князь заспешил к дому – слишком озабоченный, чтобы заметить вопиющее нарушение им установленных, строжайших правил: дочь Екатерина, которой полагалось неотступно находиться при государе императоре, всячески прельщая его своей красотой, неприметно свернула в сторонку и сперва как бы от нечего делать, неспешно, а потом со всех ног устремилась в сад, лежащий чуть поодаль дома. Все подворье и этот сад были окружены высоким и прочным забором, однако известно ведь, что не бывает заборов без проломов, так что сбежала не только Мавруха…

Август 1727 года

…Его вели с завязанными глазами, поддерживая под руки, чтобы не спотыкался: ведь оступиться на пути к истине – значит не обрести ее. Алекс услышал, как его спутник трижды стукнул в дверь. В ответ прозвучали три глухих удара молотом по столу. И раздался голос, в котором он узнал голос Джеймса:

– Кто там?

Алекс, не мешкая ни мгновения, ответил, как учили:

– Человек, который желает иметь и просить участия в благах этой достопочтенной ложи, посвященной святому Иоанну, как это сделали до меня многие братья и товарищи.

Двери распахнулись. Алекса вновь взяли под руки и трижды провели вокруг комнаты. Рядом поднялся шум и стук, и потом голос мастера:

– Подтверди свое желание сделаться вольным каменщиком.

– Подтверждаю, – ответил Алекс, чувствуя, что нетерпение переполняет его. Он был предупрежден, что, пока повязка не сорвана с глаз, еще есть время отступить, отказаться от вступления в орден и удалиться, не изведав тайны его символов, которые навеки обрекут его на повиновение уставам масонов. И сейчас он не знал, что крепче удерживает его на месте: искреннее желание довести ритуал до конца, обрести истину – или безошибочное чутье того, что Джеймс все равно не позволит ему уйти далеко… – Подтверждаю!

– Покажите ему свет! – приказал мастер, и с глаз Алекса сдернули повязку.

Он не зажмурился – только сильно прищурился после полумрака, глядя на братьев, которые окружили его с обнаженными мечами, направив острия в его грудь. Лица их были серьезны и отчужденны настолько, что Алекс с трудом узнал Джеймса.

Ему дали время оглядеться. На полу ложи был нарисован мелом символический чертеж основания Соломонова храма. Три горящих свечи стояли в центре чертежа, образуя треугольник. Алекс понял, что именно вокруг этого чертежа его и обводили трижды, поставив так, что он находился теперь на нижнем конце его.

Мастер стоял на востоке – на груди у него висел наугольник, на столе лежала Библия, открытая на Евангелии от Иоанна.

Алекса подвели в три шага, заставляя ступать то налево, то направо, к скамейке, стоящей перед чертежом. На скамейке лежали линейка и циркуль. Джеймс выступил вперед и с этим же незнакомым, торжественным выражением лица произнес:

– Товарищ, ты вступаешь теперь в почтенное общество, которое серьезнее и важнее, чем ты думаешь. Оно не допускает ничего противного закону, религии и нравственности; оно не допускает также ничего противного обязанностям подданного. Достопочтенный мастер объяснит вам все остальное.

Алексу велели стать правым, обнаженным, коленом на скамью, и великий мастер спросил, обещает ли он никому и никоим образом не выдавать масонской тайны, кроме брата в ложе и в присутствии великого мастера?

Алекс дал обещание.

Ему расстегнули рубашку и к обнаженной левой груди приставили острие циркуля, который он сам держал в левой руке. Правую руку он положил на Евангелие, развернутое на чтении от Иоанна, потом – на обнаженный меч и при этом произнес за мастером присягу, предавая в случае измены свою душу вечному проклятию, а свое тело – смерти от суда братьев:

– Клянусь во имя Верховного Строителя всех миров никому и никогда не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев масонства и хранить о них вечное молчание. Обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем – ни писать, ни печатать, ни вырезывать, ни рисовать, ни красить или гравировать, не подавать повода к тому, чтобы это случилось ни на какой вещи под небесами, подвижной или неподвижной, на которой тайна могла бы быть прочитана и понята, и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Все это я обещаю без всякого колебания, внутреннего умолчания или какой-нибудь увертки. Если я не сдержу этой клятвы, то обязуюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык с корнем и зароют в морском песке при низкой воде, за кабельтов расстояния от берега, где прилив и отлив проходят дважды за двадцать четыре часа. Да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника.

– Почему вы сделались масоном? – спросил мастер, причем лицо его по-прежнему было суровым, как если бы клятвы, страшной клятвы, произнесенной Алексом, было еще недостаточно для полного к нему доверия.

– Для тайны, – ответил он, – и чтобы из мрака тотчас перейти в свет.

– Есть ли у масонов тайны?

– Есть много и высокой цены.

– Где сохраняют они их?

– В своих сердцах.

– Кому они доверяют их?

– Никому, кроме братьев и товарищей.

– Как открывают они их?

– Посредством знаков, примет и особенных слов.

После этого к Алексу приблизился Джеймс и научил его ученическому знаку, прикосновению и слову, по которым товарищи узнают друг друга.

Прикосновение, которым братья ученической степени узнают друг друга, состоит в том, что надо ногтем большого пальца правой руки прижаться к первому суставу правой руки брата. Слово есть «Иакин», произносимое братьями раздельно и по очереди: первый говорит «Иа», второй – «кин», первый «Иакин». Алексу сказали еще одно слово: «Боаз». «Иакин» и «Боаз» были названия двух столбов в Соломоновом храме.

Теперь церемония приема была закончена. Алекс стал братом. Он приобрел первую степень масона и диплом своего причисления к ордену. Теперь он мог не только усваивать царственную науку вольных каменщиков и готовиться к прохождению других, более высоких степеней, но и трудиться во славу ордена. Теперь он был духовно укреплен и мог выстоять против врага, не осененного сиянием пламенеющей пятиконечной звезды, которая освещала собою путь каждого масона.

Август 1729 года

Екатерина бежала через лес знакомой, еле заметной тропкой, высоко поднимая непомерно длинный подол своей синей амазонки и досадуя, что не успела переодеться. Но появилась эта новая забавная родственница, которая сперва показалась хорошеньким мальчиком, а потом обернулась такой же хорошенькой девчонкой, – и стало не до переодеваний. Вот и цепляйся теперь подолом за траву и кусты. Как бы не порвать дорогой бархат… Екатерина обеспокоенно оглядела длинный хвост амазонки, перекинутый через руку, но тут впереди раздвинулись кусты и на тропку выступил молодой человек в сером шелковом камзоле, с перекинутым через руку серым плащом. При виде его Екатерина вскрикнула от счастья – и ринулась в его объятия, мгновенно позабыв и о бархате, и обо всем на свете.

Мужчина был невысокого роста, не выше Екатерины, и производил впечатление хрупкости, особого изящества, но это нравилось ей, несмотря на то, что и отец, и братья ее отличались почти богатырской статью. Ей нравились тонкие черты его красивого лица, ясные глаза цвета густого меда, нравились чуть рыжеватые, мягко вьющиеся волосы, пышные, столь тщательно ухоженные, что смотрелись краше любых, самых дорогих париков. Ей нравились его белые руки с нежной, будто у женщины, кожей. Он и не скрывал, что ложится спать только в перчатках, сначала обильно смазав руки самым жирным кремом, который делал сам, по своему собственному рецепту, да и Екатерине подарил несколько склянок с собственноручно изготовленными притираниями, которыми она пользовалась каждый вечер с особенным, чувственным наслаждением. Покрывая душистым кремом лицо, она воображала, что губы этого человека касаются ее щек и лба. Намазывая руки, представляла, как он целует ей каждый пальчик в отдельности. А когда осторожно втирала крем в шею и грудь, кровь жарко билась во всем ее теле, и самые смелые, самые горячечные мечтания бродили в ее голове, словно молодое вино в мехах.

Высокомерная княжна Екатерина Долгорукая без памяти любила этого человека. Звали его Альфред Миллесимо, и он был шурином австрийского посланника в Петербурге графа Вратислава, исполняя при своем родственнике должность атташе. Екатерина познакомилась с ним на приеме у саксонского министра Лефорта. Представила их друг другу жена английского посланника леди Рондо, когда все собравшиеся были самозабвенно увлечены игрой в карты, для которой, собственно, и собирались у Лефорта – человека не очень приятного в общении, зато азартного картежника. Добродушной сплетнице леди Рондо сделалось жаль двух молодых людей, которые не разделяли общей страсти к игре, вот она и познакомила княжну Екатерину с молодым графом, не подозревая, что положила начало совсем другой страсти…

Они полюбили друг друга с первого взгляда, и совсем скоро Миллесимо уже сделался своим человеком в доме Долгоруких. Еще через некоторое время молодые люди были объявлены женихом и невестой. Князь Алексей Григорьевич казался очень доволен партией, которую сделает дочь: ведь семейство Миллесимо, поселившееся в Богемии в конце пятнадцатого столетия, было ветвью старинного итальянского рода Каретто, состояло в родстве с маркизами Савоны и другими влиятельными, старинными фамилиями. Князь Иван Долгорукий, благоволивший к Вратиславу оттого, что к нему благоволил молодой император, также покровительствовал увлечению Екатерины. Ее сестра Елена, и вполовину не такая красивая, как остальные молодые Долгорукие, злословила, будто Екатерина и черту руку отдаст, только бы этот черт был иноземного подданства и смог увезти княжну из России, которой та не любила. Это правда: Екатерина больше всего на свете желала бы жить за границей, однако никакого расчета в ее любви к графу не было. Беда лишь в том, что расчетами была переполнена голова ее отца!

Алексей Григорьевич сделал слишком большую ставку на дружбу сына с молодым императором. Он не учел, что князь Иван искренне привяжется к заброшенному мальчишке и будет видеть в нем скорее младшего брата, чем властелина. Когда речь зашла о том, кто займет ближайшее место при государе, кто будет пользоваться его наибольшим расположением, Долгорукие или Меншиков, князь Иван делал все, чтобы сверзить «Голиафа» и «Левиафана» (так называли Алексашку все, от знаменитого проповедника Феофана Прокоповича до великой княжны Натальи Алексеевны) с непомерных высот, на которые тот забрался. И вот Меншиков сгинул в сибирских заснеженных далях, Долгорукие приблизились к подножию трона так близко, как только могли. Но лишь теперь князь Иван понял: его отец, его дядья, прожженные кознодеи, проныры, каверзники, пролазы, пройдохи, а выражаясь по-европейски – интриганы, его брат Сергей, который спал и видел, как бы заместить фаворита собою, – все они радели вовсе не о том, чтобы избавить мальчика-царя от развращающего, погубительного влияния Алексашки, подгребшего под себя всю государственную власть, а чтобы подчинить Петра собственному влиянию!

Но было ли оно менее развращающим и погубительным, чем Алексашкино? Ведь и Долгорукими владела та же оголтелая жажда власти! Осмыслив это, князь Иван отдалился от отца и прочей семьи. Чувство, которое юный государь теперь вызывал у Ивана Алексеевича, можно назвать одним словом: жалость. Ведь мальчишку брали на живца, словно глупого голавля, потворствуя самым его низменным прихотям, разжигая самые примитивные страсти и сознательно отвлекая от дел государства. Это возмущало молодого Долгорукого. Однако он был слишком избалован и непоследователен, чтобы всерьез противостоять своей семье, и только и мог, что просто портил кровь отцу, беспрестанно споря с ним на словах, но подчиняясь в делах.

Впрочем, Алексей Григорьевич не желал рисковать и ждать, когда сын соберется с силами и всерьез пойдет наперекор родительской воле. Он решил пустить в ход «запасные полки» в лице собственных дочерей. Елена была очень честолюбива и крепка нравом – под стать отцу, она отлично знала, чего хочет, из нее получилась бы отличная государыня… однако эта дочь Алексея Григорьевича уродилась недостаточно красивой, чтобы прельстить Петра. Проще сказать, она была откровенная дурнушка, особенно по сравнению с Екатериной. Да, из этой получилась бы великолепная царица… когда бы глупая девчонка не влюбилась по уши в какого-то смазливенького австрияка! Что до крайности бесило Алексея Григорьевича. Он начал препятствовать отношениям Екатерины и Миллесимо, пошел на открытую ссору с графом Вратиславом и в конце концов вынудил дочь вернуть Миллесимо и кольцо, и слово.

Екатерина послушалась. Однако сердца, отданного графу, она уже не могла вернуть, оттого и улучала чуть ли не каждый день полчаса или даже час, чтобы к назначенному времени выбраться через проломленный забор, убежать в лес и упасть в объятия своего возлюбленного.

Между молодыми людьми было уже сказано так много, а времени у них было так мало, что они не тратили его на пустые слова. Граф потянул Екатерину в заросли, мимо привязанного к дереву коня. Они очутились на небольшой полянке. Когда ветки сомкнулись за ними, Миллесимо проворно расстелил на траве плащ. Екатерина села, расстегивая на груди платье. Откинулась на траву, отдавая себя губам и рукам графа, чуть отвернув голову, чтобы яркое солнце не било в глаза. И слишком длинный подол амазонки не стал помехой, потому что уже не первый раз влюбленные принадлежали друг другу на этой поляне, где сминали траву и лесные цветы, срывая взамен цветы наслаждения и страсти. Они стали любовниками чуть ли не в первый же день после того, как поняли: их счастью угрожает опасность. Между ними было давно решено бежать вместе, как только Миллесимо удастся уговорить своего родственника Вратислава устроить ему перевод в Вену. Они обвенчаются тайно, граф Вратислав поможет оформить проездные документы…

Они не хотели думать о том, что расчетливый посланник не пожелает портить свою карьеру в России, ссорясь с влиятельными Долгорукими. Они не хотели думать о том, что родители Екатерины могут заподозрить неладное и применить к ней самые решительные и крутые меры, вплоть до того, что и в монастырь запереть. Они не думали, что у этой связи могут быть естественные последствия… Они вообще ни о чем не думали, кроме страсти, сводившей их с ума, а оттого и встречались на этой поляне – ради нескольких мгновений полного и безраздельного обладания друг другом.

Конь спокойно пощипывал траву. Поначалу его пугал и будоражил запах похоти, он начинал рваться, ржать, мешал любовникам, но теперь привык и лишь изредка косился на них, когда стоны и вскрики становились особенно громкими.

Однако был поблизости еще один наблюдатель, который жадно таращился на два сплетенных тела. Она – да, она, потому что это была женщина – не пропустила ни одного движения, ни одного поцелуя. И чем дольше смотрела, тем более возбуждалась сама – до такой степени, что больше уже не могла стоять спокойно. Особенно сводило ее с ума зрелище резко движущейся спины Миллесимо, его напряженных бедер, настолько туго обтянутых шелком панталон, что тренированные мышцы умелого наездника и заядлого танцора так и переливались, словно перетекали одна в другую. Ей никогда не приходилось видеть мужчину в настолько плотно облегающих штанах. Шелк смотрелся, словно вторая кожа, производя полное впечатление наготы. И наконец женщина не выдержала: запрокинулась на траву, подняла юбку и принялась ласкать себя, подгоняемая все убыстрявшимся дыханием любовников, которые приближались к сладостной развязке. Она закрыла глаза, теребила свою плоть, рвала на себе одежду, представляя, что эти сильные, узкие, напряженные бедра бьются меж ее колен… и достигла желаемого в тот миг, когда Миллесимо с хриплым стоном извергся в лоно своей возлюбленной, которая сжимала в кулачках вырванную, смятую траву, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать от восторга.

А та, другая женщина не находила нужным сдержаться. Она испустила протяжный вопль, похожий на рычанье удовлетворенной самки.

Испуганный конь громко заржал.

Миллесимо вскочил, рывком поднял с травы Екатерину и метнулся вместе с ней в чащу, под прикрытие частокола деревьев. Однако бросилась наутек и женщина, перепуганная звуком собственного голоса. Конь перестал бить копытами, успокоился и снова потянулся к траве.

– Что это было? – в ужасе прошептала Екатерина, кое-как одергивая юбку. – Нас увидели? Кто там? Там кто-то есть?

Миллесимо напряженно вглядывался в сплетенье ветвей. Что-то коричневое мелькало там, и он не сразу понял, что это круп его собственного коня.

– Кажется, никого, – ответил он неуверенно. – Я помню, как заржал Байярд…

– Да, но кто-то кричал, кричал так ужасно! – пробормотала Екатерина, едва владея дрожащими губами. – Это был какой-то нечеловеческий голос. Нас видели, я чувствую это! Это шпионы отца, я знаю! Этот проклятущий Стелька… – Ее голос оборвался испуганным рыданием. – Мы пропали!

– Если бы нас видели шпионы твоего отца, то вряд ли стали бы так дико вопить, – рассудительно ответил молодой граф. – Сама посуди: им нужно было не спугнуть нас, а выследить. Верно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю