Текст книги "На сцене, в постели, в огне"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Русские – необыкновенные люди! – провозглашала она. – Россия необыкновенная страна. Русская революция – самая великая революция на земле. Я хочу жить и умереть в России, я хочу быть русской… Я счастлива любить Есенина! Есенин – великий поэт, он – гений! Я покажу его всему миру, я хочу, чтобы весь мир склонился перед Сергеем Александровичем Есениным.
Ради него она хотела быть русской – ну совсем как Екатерина Великая, которая хотела быть русской, чтобы русские ее любили. Айседоре же довольно было любви одного человека. Ради нее она готова была на всё!
Одной молодой женщине, с которой она подружилась, Елизавете Стырской, Айседора показала написанные ею по-английски и переведенные на русский стихи, исполненные такого же восторга, как и ее речи. В них Есенин назывался молодым охотником и пастухом. Но оканчивались стихи на печальной ноте: Айседора благодарила судьбу за то, что ее уход был украшен закатом последней любви.
Эта любовь была безумна – поистине! Елизавету Стырскую Айседора однажды чуть не убила за то, что та осмелилась украшать волосы Есенина ландышами. При этом, кстати сказать, присутствовало много народу, в том числе муж Елизаветы, приятель Есенина. Айседору насилу усмирили. Потом она пробормотала, глядя умоляюще, чуть не плача о прощении:
– Русская любовь…
– Айседора, что сильнее, – спросила Елизавета уже много позже, когда они помирились, – слава или любовь?
Айседора взглянула презрительно:
– Искусство – это туман, дым, ничто… Искусство – это негр любви, слуга, ее черный раб. Если бы не было любви – не было бы искусства.
А друзья Есенина в то же время продолжали высмеивать любовников. Они в совершенстве владели этим подлым и убивающим любовь искусством, а ведь ничто так не ранит неокрепшие чувства, как грубые остроты и ирония, направленные против той женщины, которая нравится тебе, но не нравится твоим друзьям.
Именно поэтому Есенин и мучился, поэтому и жаловался направо и налево, всем, кому не лень было слушать:
– Иногда мне кажется, что ей наплевать, что я – Есенин. Иногда мне кажется, что ей нужны мои глаза, волосы, моя молодость!
Вопрос немаленький: полюбила бы Айседора Есенина, окажись он ее ровесником? Полюбила бы, если бы не было у него этого золота волос и ясных глаз? Полюбила бы его, если бы и ей самой было двадцать пять? Или сочла бы простаком и вульгарным скандалистом, недостойным даже одного ее взгляда?
Не стоит думать, что она сама не задавалась подобными вопросами. Недаром Есенин частенько бурчал, что эта женщина слишком умна для него, что ему с ней трудно, трудно, трудно!
Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, —
Она глупей.
«Я счастлива любить Есенина!»
– провозглашала Айседора.
«Пей, выдра, пей!»– гнусавил он в ответ.
Каждому свое. Вдобавок нет в мире бо́льших оптимисток, чем любящие женщины. Говорят, вера горами двигает – ну вот так же и они истинно, истово верят, что их любовь способна совершать чудеса.
Да, порою эти чудеса и впрямь свершаются.
Внезапно отношения Есенина и Айседоры Дункан резко улучшились. Айседора была так счастлива, что гнала от себя мысли: а ведь «дисциплинировала» ее буйного любовника манящая перспектива поездки за границу. Только поэтому он сделал ей предложение… или все же она ему предложила это, гоня мысль, что, по сути, покупает своего любимого, и желая во что бы то ни стало закрепить его за собой?
Но даже если так – Есенин продался очень радостно. Подобрел, поумнел, стал нежным и страстным, а в тот майский день в загсе Хамовнического района хохотал, как мальчишка:
– Теперь я – Дункан!
Так никто и не понял, заметил ли он исправление в паспорте. Во всяком случае, Айседора выглядела как никогда великолепно, еще моложе, чем накануне, так что регистраторше и в голову не пришло усомниться в ее возрасте. Кроме того, она была настолько ослеплена этой парой, что не больно-то пялилась в документы. А может, получила такое указание, кто ее разберет…
Оформление виз Германии, Франции, США и других стран, в которых предстояло побывать молодоженам (учитывались и государства, где станет делать посадку их самолет, ведь путешествовать решено было по воздуху), заняло долгое время. Есенин, впрочем, держался изо всех сил.
И вот настал день отлета. В те времена аэродром в Москве находился на Ходынском поле [36]36
В районе современного здания аэровокзала на Ленинградском проспекте.
[Закрыть]. Самолетик был маленький, шестиместный, и как раз открывалась воздушная линия Москва – Кенигсберг германской компании «Дерулюфт».
Айседоре уже приходилось путешествовать по воздуху, а Есенин летел впервые. Он боялся разбиться, а еще пуще – что его укачает в воздухе, поэтому заботливая Айседора прихватила целую корзину лимонов.
В воздухе, на высоте, должно стать холодно, и для каждого пассажира был предусмотрен специальный брезентовый костюм. Айседора отказалась его надеть – уж очень он был мешковат, уродлив: она взяла свои меха, ну а Есенин покорно оделся, бледный от тревоги.
Айседора вдруг спохватилась, что не написала завещания. Конечно, всякое могло случиться… Провожавший своих подопечных Шнейдер достал блокнот, и Айседора быстро написала короткое завещание: в случае ее смерти наследником является ее муж Сергей Дункан-Есенин.
– Ведь вы летите вместе, – сказал рассудительный Шнейдер, которому вместе с Ирмой Дункан предстояло подписать завещание как свидетелю. – Если случится катастрофа, погибнете оба.
– Да! – всплеснула руками Айседора. – Я об этом не подумала. – И она быстро дописала еще строку: «А в случае его смерти моим наследником становится мой брат Августин Дункан».
Свидетели поставили свои подписи, и вскоре самолет улетел.
Это было странное путешествие… Порою радостное, порою мучительное. Танцовщицу и поэта принимали так по-разному, каждый день приносил какие-то сюрпризы, то приятные, то приводившие Есенина в бешенство. Айседора в неведомом ему «заграничном» мире чувствовала себя как рыба в воде, а он все хорохорился, пытался оригинальничать, считая, что лучшим проявлением гордости за свою страну будет хамство. Айседора, конечно, с радостью подхватывала всякое его слово и вела собственную линию эпатажа «буржуазного мещанства» во всем: от ответов на вопросы до поведения в общественных местах.
– Несмотря на лишения, русская интеллигенция с энтузиазмом продолжает свой тяжелый труд по перестройке всей жизни, – говорила она на пресс-конференции, состоявшейся тотчас после приезда в Берлин, 12 мая 1922 года в отеле «Адлон». – Мой великий друг Станиславский, глава Художественного театра, и его семья с аппетитом едят бобовую кашу, но это не препятствует ему творить величайшие образы в искусстве.
Похоже, она сама верила в то, о чем говорила, а может, просто вызывающе врала. Можно есть бобовую кашу с аппетитом… если нет ничего другого. Самой-то Айседоре питаться бобами не приходилось: она получала кучу пайков. Отчасти именно поэтому на Пречистенке и паслись вечно голодные друзья Есенина.
Закончить свою «красную пропаганду» Айседора решила пением «Интернационала». Случился небольшой скандал, но он оказался сущей ерундой по сравнению с тем, который произошел назавтра, когда Есенин один, без жены, пришел в кафе «Леон» – своеобразный литературный клуб Берлина, посетители которого не без сочувствия относились к Советской России, вернее, не столько к ее политическому укладу, сколько к литературным исканиям ее поэтов и прозаиков. Есенин не смог удержаться, чтобы не прочесть свои новые стихи: теперь, когда Айседора сыграла свою роль и привезла его в вожделенную «загранку», он жаждал самоутвердиться вновь. Что и говорить, принимали его отлично, – правда, потом, когда приехала Айседора, аплодисменты стали еще более восторженными. Но она снова предложила спеть «Интернационал»… поднялся свист, крики, супругов чуть не побили…
Есенин во время поездки по Европе, а потом и по Америке постоянно находился в состоянии сильнейшего возбуждения. Всякое внимание, оказываемое Айседоре, вызывало в нем припадок ревности. О нет, это уже была не та одуряющая, бесстыжая ревность, которая изливалась в его стихах… вернее, в талантливо рифмованной матерщине:
Сыпь, гармоника. Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Я средь женщин тебя не первую…
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.
Ту, прежнюю, собственническую ревность еще хоть как-то можно было понять, объяснить. Но теперь его обуревала ледяная, удушающая ревность к славе. Вернее, зависть. К изумлению своему, Есенин обнаружил, что Айседора как танцовщица интересней людям, чем он – как поэт. Наверное, было бы странно, окажись это иначе в стране, где русской поэзии фактически не знали, – в Германии! Однако Есенин в своем эгоцентризме не понимал элементарного. И мстил Айседоре за внимание, которое оказывали ей. По-человечески с женой он обращался настолько редко, что это было замечено посторонними.
Как-то раз, гуляя по Берлину, они встретились с поэтессой Наталией Крандиевской, которая в последний раз видела Есенина аж в 1915 году. Крандиевская отметила, что сейчас на нем был смокинг, на затылке цилиндр, в петлице хризантема, и все это выглядело по-маскарадному. Строго говоря, естественно и не «по-маскарадному» смотрелся он только в косоворотке и смазных сапогах, а в любой другой, тем паче – новой одежде выглядел так, словно вообще впервые оделся. Айседора Дункан показалась Крандиевской «большой и великолепной», грим ее – театральным, волосы – лиловато-красными. Поскольку она страшно не понравилась Крандиевской, далее та сообщает, что «люди шарахались в сторону» при виде Айседоры.
Крандиевская радостно окликнула давнего знакомого, тот остановил жену, однако Айседора еле скользнула по Наталье «сиреневыми глазами» и обратила взгляд к ее пятилетнему сыну Никите.
Она уставилась на него, и глаза ее вдруг наполнились слезами, а потом Айседора упала перед ним на колени.
Есенин тормошил ее, пытался поднять, испуганно верещал:
– Что с тобой?!
Даже Крандиевская, которая была далека от жизни этой пары, поняла: Айседора вспомнила своего погибшего сына. Никита оказался очень похож на Патрика: почему-то весь Берлин был оклеен рекламой английского мыла «Pears», где белокурый голый младенец улыбался, весь в мыльной пене (для рекламы использована была фотография Патрика), и Крандиевская не могла не уловить этого сходства.
Вдруг Айседора – Крандиевская называла ее «фигурой из трагедий Софокла» – поднялась на ноги и пошла неведомо куда. Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре, растерянный, громко вопрошая, «что случилось» да «что случилось».
Он ничего не понял. Он просто забыл о трагедии жены! Даже Крандиевскую это поразило.
Да, ни Айседора, ни ее трагедии Есенина не волновали. Пожалеть ее он был совершенно не способен и остался очень раздражен, что его встреча со старинной знакомой прервалась из-за «бабьих глупостей».
Впрочем, ему повезло: вскоре с ним захотели встретиться Горький и муж Крандиевской – Алексей Николаевич Толстой.
Устроили завтрак на пятерых в пансионе Фишера на Курфюрстендам, где жили Толстые. Пришли Горький и, так сказать, Дункан-Есенины.
Наталья Крандиевская нашла, что «усталое, увядающее лицо Дункан было исполнено женской прелести». На сей раз хозяйка преисполнилась сочувствиемя к гостье: сына заперла в дальней комнате, беспокоилась, как бы он не выбежал, а еще больше беспокоилась, что муж то и дело подливает Айседоре водки в граненый стакан.
Почему-то супруги Толстые оказались очень шокированы, когда гостья вскоре опьянела (от граненых-то стаканов было бы странно не опьянеть!) и принялась провозглашать тосты «за русски революсс», забыв, что находится как бы среди эмигрантов.
Горький тихонько сплетничал с хозяйкой:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал удачную премьеру. Это она зря.
Потом добавил:
– А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
Оставим на совести «буревестника» сей треп!
Потом он резюмировал в своих воспоминаниях: «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно».
Можно было и сказать иначе: мол, Есенин являлся тем, что не было нужно Дункан. Впрочем, справедливы оба утверждения.
Горький и Крандиевская, конечно, не принадлежали к числу «эстетов, тонких ценителей пластики», а потому танец Айседоры им не понравился. Пришедший невесть откуда еще один русский, «кабацкий человек» Кусиков, «нащипывал на гитаре «Интернационал». Ударяя в воображаемый бубен, Айседора кружилась по комнате – отяжелевшая, хмельная менада [37]37
В греческой мифологии – буйная вакханка, спутница бога Бахуса, Вакха, Диониса. Менады порою впадают в священный транс, все круша вокруг себя.
[Закрыть]! Зрители жались к стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело», – вспоминала Крандиевская.
Конечно, тяжело! Айседора на двенадцать лет старше Натальи, а осмелилась танцевать. Уму непостижимо!
Вечером поехали в берлинский луна-парк.
«За столиком в ресторане Айседора сидела усталая, с бокалом шампанского в руке, глядя поверх людских голов с таким брезгливым прищуром и царственной скукой, как смотрит австралийская пума из клетки на толпу надоевших зевак, – не без почтительного испуга описывала Крандиевская. – Вокруг немецкие бюргеры пили свое законное воскресное пиво. Труба ресторанного джаза пронзительно-печально пела в вечернем небе. На деревянных скалах грохотали вагонетки, свергая визжащих людей в проверенные бездны. Есенин паясничал перед оптическим зеркалом вместе с Кусиковым. Зеркало то раздувало человека наподобие шара, то вытягивало унылым червем. Рядом грохотало знаменитое «железное море», вздымая волнообразно железные ленты, перекатывая через них железные лодки на колесах. Несомненно, бредовая фантазия какого-то мрачного мизантропа изобрела этот железный аттракцион, гордость Берлина. В другом углу сада бешено крутящийся щит, усеянный цветными лампочками, слепил глаза до боли в висках. Странный садизм лежал в основе большинства развлечений. Горькому они, видимо, не очень нравились. Его узнали в толпе, и любопытные ходили за ним, как за новым аттракционом. Он простился с нами и уехал домой…»
То, что он тогда чувствовал, о чем размышлял, выразилось потом в одном из частных писем: «Я думаю, что для Есенина роковым был роман со старухой Айседорой Дункан».
Роковым для Есенина было количество выпитого за жизнь алкоголя, а не что-то иное. Что же касается «старухи»… В 1922 году Айседоре было, как мы помним, сорок пять. Хамоватому резонеру Горькому – пятьдесят четыре, причем это не мешало ему иметь целый штат любовниц и в России, и в Берлине, и во всех местах, где он жил.
«Айседора царственно скучала, – продолжает вспоминать Крандиевская. – Есенин был пьян, философствуя на грани скандала. Что-то его задело и растеребило во встрече с Горьким.
– А ну их, умников! – отводил он душу, чокаясь с Кусиковым. – Пушкин что сказал? «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата». Она, брат, умных не любит. «Изучайте Евро-опу!» – передразнивал он кого-то. – Чего ее изучать, потаскуху? Пей, Сашка!
Это был для меня новый Есенин. Я чувствовала за его хулиганским наскоком что-то привычно наигранное, за чем пряталась не то разобиженность какая-то, не то отчаяние. Было жаль его и хотелось скорей кончить этот не к добру затянувшийся вечер».
Наконец Крандиевская и Толстой отбыли домой, Дункан-Есенины тоже отправились на Унтер-ден-Линден, в свой дорогущий отель «Адлон» – только такое фешенебельное место, по мнению Айседоры, было достойно ее бесподобного русского хулигана… Однако Есенин, как назло, именно в эту ночь счел, что слишком уж долго придерживался приличий и даже малость переборщил в благопристойности. В ту же ночь он из отеля исчез…
Может быть, наш поэт полагал, что Айседора будет сидеть, подпершись у окошка, и ждать его, подобно тому, как Сольвейг ждала Пер Гюнта? Впрочем, нет, он так не думал и думать не мог, потому что об этой трагической паре, конечно, не слышал: вообще переизбытком образованности Есенин не страдал. Айседора историю Сольвейг, разумеется, знала, но уподобляться печальной деве не стала: взяла машину и объехала все пансионы Шарлоттенбурга и Курфюрстендам.
Наконец она добралась до Уландштрассе и узнала у ночного портье некоего тихого пансиона, что здесь недавно поселились два русских alkoholiker [38]38
Алкоголики ( нем.).
[Закрыть]. Она ворвалась в пансион с хлыстом в руке. Есенин, в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. И вдруг на пороге возникла Айседора… вот теперь уж точно похожая на менаду, вдобавок – на разъяренную менаду! При виде ее Есенин молчком канул в темноту коридора, а в столовой начался погром. Кусиков побежал будить хозяйку, но остановить Айседору сейчас не мог никто. Она носилась по комнате в своем красном хитоне, словно демон разрушения. Посуда, вазы, полки, бра со стен летели, разбитые в куски. Хозяйка только молилась в коридоре, но не делала попыток ворваться в столовую: жизнь дороже! Хозяин вызвал полицию, но та отчего-то не приехала.
Айседора бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды осколков, она ринулась в коридор и выволокла из-за гардероба чуть живого со страха Есенина.
– Quittez cette bordele immédiatement, – сказала она ему спокойно, – et allez aprés moi [39]39
Покиньте немедленно этот публичный дом… и следуйте за мной ( франц.).
[Закрыть].
Ни слова не понявший Есенин отлично понял все, что сказали ее глаза. Он надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и молча пошел за женой. Кусиков остался в залог и для подписания пансионного счета.
Этот счет, присланный через два дня в отель Айседоре, способен был вызвать разрыв сердца у кого угодно, только не у Айседоры, которую уже вряд ли что-то могло потрясти. Впрочем, она не знала, сколько еще потрясений готовит для нее жизнь с беспутным и бессердечным поэтом!
Расплатившись, Айседора с мужем и багажом отбыли в Париж, а затем и в Америку. На прощанье Есенин в письме к Шнейдеру высокомерно пригвоздил не оценившую его Европу к позорному столбу:
«Пусть мы азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, седалищные щеки, но мы не воняем так трупно, как воняют они. Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик, спасет и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы.
Нужен поход на Европу!»
Увы, Есенину пришлось смирить свое нетерпеливое желание научить несчастную Европу «чесать седалищные щеки» и отправиться с Айседорой в Америку.
На огромном пароходе-стимере «Париж» Дункан-Есенины прибыли в Америку. Это было 1 октября 1922 года. На берег их, впрочем, сразу не пустили: пришлось давать первые интервью прямо на палубе. В белой фетровой шляпе и длинном плаще, обутая в красные «русские сапоги», Айседора держала под руку Есенина, который все порывался сказать о своей вере в то, что «душа России и душа Америки в состоянии понять одна другую и что они приехали сюда рассказать о великих русских идеях и работать для сближения двух великих стран». Его никто и слушать не хотел: бросая на него любопытные взгляды, словно на дикаря, наряженного в человеческую одежду, журналисты засыпали вопросами Айседору. Они предчувствовали скандал… и очень скоро он разразился.
Но сначала вновь прибывших все же допустили на берег, причем у Есенина взяли подписку не петь «Интернационал».
Жаль, что никто не догадался взять подписку у Айседоры!
Нет, «Интернационал» она не пела. Чего не было, того не было. Однако она хулиганила так, словно в нее бес вселился… вернее, словно в нее вселился «чиорт» Есенин.
Например, каждое свое интервью она заканчивала фразой:
– Коммунизм является единственным выходом для мира!
Ну вряд ли ведь она была настолько глупа, чтобы еще верить в это после года жизни в «стране Советов», которая заманила ее лживыми обещаниями и лгала на каждом шагу, откуда ей пришлось уехать и вымаливать у буржуев деньги, чтобы прокормить сорок своих воспитанников! Не тысячу, как ей было обещано раньше. И в домике на Пречистенке, а не в помещении храма Христа Спасителя, как ей было обещано раньше… Она видела оборванную, голодную интеллигенцию России, видела сонмища беспризорников, видела, что страна стала добычей торжествующего хама, – и после этого вдохновенно лгала?
Или Айседора ничего этого не замечала, глядя на Россию сквозь розовые очки своей великой любви? Она вообще всегда видела только то, что хотела видеть… И не хотела признавать гибели России, потому что, как и ее любовник, уже почувствовала на своей шее удавку, наброшенную железной рукой победившего гегемона. Врала, потому что боялась за свою жизнь. Опасалась, что ей нельзя будет вернуться в Россию, что ее разлучат с обожаемым человеком…
Так или иначе, выступления ее в Карнеги-Холл прошли с огромным успехом – несмотря на то, что каждое завершалось восторженными речами о Советской России. Или, наоборот, благодаря этому? Люди во всех частях света падки на скандалы!
Айседоре попытались запретить въезды в другие города Америки. Ее импресарио Юрок дал слово, что больше «подстрекательских речей» не будет.
Как бы не так! «Менада» снова разошлась и на первом же концерте нарушила слово Юрока. Индианополь не пустил к себе Айседору. В Милуоки – скандал. В Бостоне – скандал. В то время как конная полиция была введена в театр, чтобы усмирить толпу, распаленную танцами и криками Айседоры, Есенин через окно с задней стороны театра проводил митинг для бостонских «бомжей». Он был готов на все, только бы привлечь к себе внимание.
Двенадцать (!) раз после спектаклей Айседору отвозили в полицию. Количество «приводов» Есенина вообще не поддается исчислению, и отнюдь не все они были по политическим мотивам. Возмущенный, оскорбленный тем, что Америка совершенно не воспринимает его как поэта, что здесь он – всего лишь молодой и скандальный муж знаменитой артистки, Есенин окончательно распоясался. При этом он чувствовал свою безнаказанность и знал: дальше задержания на пару часов или штрафа дело не пойдет. Ну подумаешь – штраф! Айседора заплатит.
Газеты в то время, такое создается впечатление, писали только о похождениях, выражаясь современным языком, «звездной пары». Потом, вернувшись домой, Айседора и Есенин будут вдохновенно отпираться от всего и клясться, что буржуазная пресса оклеветала их. На этой почве даже их внутрисемейные отношения наладятся!
Пока же турне было прервано – у американцев наконец-то кончилось терпение.
Финансовые дела Айседоры были окончательно подорваны. Она не только не заработала денег для своей школы, но и оказалась на грани разорения. Пришлось попросить помощи у безотказного Лоэнгрина-Санжера-Зингера, чтобы вернуться в Россию. Единственное, что «заработала» Айседора, это лишение американского гражданства, что ее глубоко возмутило. Видимо, она не только усвоила любимую привычку своего возлюбленного: пакостить там, где ешь (например, он еще в России обожал, придя в дом, хозяева которого были ему чем-то не по нраву, от пуза накушавшись, высморкаться в скатерть или устроить на столе что-нибудь еще похуже…), но и считала теперь данную привычку вполне цивилизованной.
Увы, это не встречало одобрения ни в одной другой стране, кроме России.
Правда, на пути домой у Дункан-Есениных снова оказался Париж.
Немного успокоившись после возвращения в Европу, Есенин засел за работу. И даже не призывал к крестовому походу на старый мир. Он писал о России, о Москве – писал так, как никто, кроме него, не умел писать:
Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях.
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.
А когда новью светит месяц.
Когда светит… черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Да, он оставался самим собой – пьяницей, скандалистом – и в том изломанном, осколочном отражении России, которое встречал здесь, в Париже, в эмигрантских кругах:
Снова пьют здесь, смеются и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
Что-то всеми навек утрачено.
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвечиной
Над пропащею этой гульбой…
«Чтоб не видеть в лицо роковое», он уехал в Берлин. Вернее, его выгнали из Франции, выдворили, не продлили визу. Айседора тяжело болела, свалилась в лихорадке, поехать с ним не могла. И там, в Берлине, Есенина вдруг настигла вспышка любви к Айседоре – последняя вспышка.
«Изадора браунинг дарлинг Сергей любишь моя дарлинг скурри скурри!»
Этот телеграфный бред влюбленная Айседора расшифровала запросто: «Изадора, браунинг убьет твоего дарлинг Сергея. Если любишь, моя дарлинг, приезжай скорей, скорей!»
«Чиорт» его разберет, Есенина, ну столько накуролесил он, таким был жестоким с этой женщиной, что даже не верится в искренность его полусумасшедших записок. Чудится, что он просто испугался остаться без присмотра, без средств к существованию: денег-то не было… Нет, ну в самом деле: а вдруг помрет «выдра», «проклятая сука» – что тогда он будет делать?! Как, вернее, на что станет жить?!
И Айседора, конечно, не выдержала. Она бросила лечение, заложила за бесценок дорогие картины и пустилась на автомобиле из Парижа в Берлин. Два авто попали в аварии (ее вообще всю жизнь преследовали автомобильные аварии… стоит вспомнить хотя бы смерть детей, но она не умела учиться на ошибках) и сломались, третий через два дня дотелепался до «Адлон-отеля» в Берлине и… Есенин прыгнул прямо в машину, обнимая Айседору на потеху собравшейся толпе.
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая, я плачу,
Прости… прости…
Ну конечно, она простила! И начался новый медовый месяц. Продана была вся мебель из ее дома на Рю де ла Помп. Часть денег прожили, вернее, пропили вместе («Пей со мною, проклятая сука! Пей со мной!» – ну вот она и пила), на последние кое-как вернулись в Москву.
Подруга Айседоры, англичанка Мэри Дести, писала потом в книге воспоминаний:
«Когда поезд, увозивший Айседору и Сергея в Москву, тронулся от платформы, они стояли с бледными лицами, как две маленькие потерянные души…»
Мэри Дести очень любила свою подругу и очень жалела ее. Она не могла без слез читать интервью Айседоры для «Нувель ревю» и «Нью-Йорк геральд»:
«Я увезла Есенина из России, где условия жизни пока еще трудные… – Ну наконец-то она признала это, бедняжка Айседора. Признала, в ужасе зажмурилась и тут же начала сочинять для себя новую сказку: – Я хотела сохранить его для мира. Теперь он возвращается в Россию, чтобы спасти свой разум, так как без России жить не может… (А также без срочного курса лечения в психиатрической клинике, где его пытались избавить от алкогольной зависимости, добавим мы). Я знаю, что очень много сердец будут молиться, чтобы этот великий поэт был спасен для того, чтобы и дальше творить Красоту».
Да?
В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон…
Может быть, ей следовало написать – «чтобы и дальше разрушать Красоту?». А впрочем, Айседора свято верила, что у большого дерева – большая тень, а значит, ее возлюбленному простительно все.
Ну вот, наконец-то они вернулись в Россию! Есенин до дрожи, до слез умилялся видом коров, бродящих тут и там по дорогам и полям (автомобиль мчался по колдобинам, и свежие коровьи лепешки брызгали навозом на шарф Айседоры, которая только слабо смеялась), и рассуждал со свойственным ему глубокомыслием:
– А вот если бы не было коров? Россия – и без коров! Ну нет! Без коровы нет деревни. А без деревни нельзя себе представить Россию.
Видимо, скандаля в Америке, Есенин не успел заметить, что даже в этой, так сказать, индустриальной державе пьют коровье молоко. Похоже, его разум и впрямь пора было спасать…
А между тем надо было спасать и здоровье Айседоры.
Ирма Дункан при встрече ужаснулась ее виду: измучена до предела! И немедленно стала убеждать Шнейдера увезти их обоих в Кисловодск.
Есенин в это время пил по-черному (в клинику он не поехал), пил, не зная что и с кем. Он то и дело пропадал из дому. Незадолго до отъезда снова исчез, и Шнейдер шастал по каким-то притонам, пытаясь найти его, привезти к Айседоре, которая почти помешалась от горя, видя новое крушение своих надежд. Повезло дворнику Филиппу Сергеевичу: невесть где отыскав, он приволок на Пречистенку грязного, помятого поэта.
– Я тебя очень люблю, Изадора… очень люблю! – с хрипотцой прошептал Есенин, припадая к ней.
Наверное, это было милосердно – успокоить ее напоследок, перед тем как нанести смертельный удар. Этакая словесная мизерикордия… Потому что у него, конечно, все уже было давно решено.
Айседора, немного ожившая, уехала в Кисловодск, уверенная, что Есенин прибудет туда спустя три дня со Шнейдером. Так они договорились.
Прошло три дня. Есенин в день отъезда прибежал к Шнейдеру вне себя от возбуждения:
– Ехать не могу! Остаюсь в Москве! Такие большие дела! Меня вызывают в Кремль, дают денег на издание журнала!
Он суматошно метался между чемоданами:
– Такие большие дела! Изадоре я напишу. Объясню. А как только налажу все, приеду туда, к вам.
Проводить Шнейдера он заявился с огромной компанией, которая пропила чуть не все его вещи, вплоть до ремней, которыми были обвязаны чемоданы. Айседоре было отправлено письмо, что они встретятся в Крыму. После этого она перечеркнула все планы своих поездок по Кавказу, махнула рукой на гастроли в Новороссийске и Краснодаре и ринулась в этот Crimée, где шел дождь, стоял холод, но который теперь казался ей землей обетованной. В Ялте ее встретили две телеграммы.
Первая:
«Писем, телеграмм Есенину больше не шлите. Он со мной. К вам не вернется никогда. Галина Бениславская».
Вторая:
«Я люблю другую, женат и счастлив. Есенин».
Позднее Шнейдер узнал, что черновик этой второй телеграммы выглядел так:
«Я говорил еще в Париже, что в России уйду, ты меня озлобила, люблю тебя, но жить с тобой не буду, сейчас я женат и счастлив, тебе желаю того же, Есенин».
Он показал черновик женщине, которая в ту минуту лежала с ним в постели и которая послала первую телеграмму Айседоре. Она сказала, что если кончать сразу, то лучше не упоминать о любви. Тогда Есенин переписал телеграмму. Он решил, что этой женщине стало просто жаль поверженную соперницу. На самом-то деле даже теперь, обладая Есениным, Галина Бениславская не могла перенести слов о любви, сказанных в адрес другой – той, которую Бениславская ненавидела с каким-то разрушительным, неистовым пылом. Они не были женаты, потому что Есенин оставался женат на Айседоре. Но Галине было плевать и на это, и на все на свете. Она завладела предметом своей давней страсти с той же алчностью, с какой сова когтит пойманного мышонка.