Текст книги "На сцене, в постели, в огне"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
А роман с Николаем Дюром? Асенкова что, не знает, кто такой этот Дюр? И если поговаривают об их связи, значит, она не просто испорченная, но и по-настоящему развратная девчонка!
Распалив себя такими мыслями до белого каления, Николай Павлович и ответил Гедеонову: не заслужила-де Асенкова повышения жалованья!
Ну что ж, даже великие люди порою бывают несправедливы, особенно когда речь идет о делах сердечных. Несправедливы и слепы, потому что усмотреть в отношениях Вареньки и Дюра любовную связь мог только… слепой!
Николай Дюр был ее партнером по сцене. Он был старше Вари на десять лет, и его уже прозвали королем водевиля к тому времени, как она впервые ступила на подмостки. В газете «Северная пчела» писали: «Водевиль, Дюр и Асенкова – три предмета, которые невозможно представить один без другого».
Изящный, стройный, белокурый, с яркими зелеными глазами, Дюр способен был свести с ума любую женщину, и если зрители стонали от восторга при виде Вареньки, то когда на сцене появлялся Николай Дюр, в зале явственно слышался звон от множества разбившихся дамских сердец.
Однако разбивались они совершенно напрасно.
Что и говорить, по силе обаяния и красоты Дюр мог вполне соперничать с умершим в 1817 году трагическим актером Алексеем Яковлевым, о котором еще не забыли знатоки театра. Правда, его красота была не столь мужественной, как у Яковлева, – более нежной. Обучаясь в Театральной школе, Дюр (его предки были обрусевшими французами) стал великолепным танцовщиком, однако балет казался ему довольно скучным занятием. Он начал пробовать себя в русских и французских комедиях, которые ставились на сцене учебного театра. Из-за удивительной мягкой спокойной красоты поручались ему в основном женские роли. Да и в самой его натуре было нечто женственное. А вот особы женского пола ему не слишком-то нравились, а если честно – не нравились вовсе. В него влюблялись все дамы напропалую, однако Дюр оставался им… другом, а скорее – подругой. Напропалую изображая удалую мужественность на сцене, блистательно фехтуя и покоряя в драмах и комедиях одну красотку за другой, он был совершенно другим в реальной жизни. Жизнь он вел замкнутую, уединенную, слыл чуть ли не анахоретом, отнюдь не спорил, когда кто-то (не по его ли просьбе?!) распустил слух, дескать, Дюр ударился в натуральные монахи, врачуя некогда разбитое сердце: он любил, и она любила, но смерть разлучила их… Словом, что-то в жанре мелодрамы.
Это было трогательно и мило – хранить верность умершей подруге. И в это верили довольно долго, однако слишком уж ярко вспыхивали глаза Дюра при виде высоченных, усатых, дерзких гусар… Прошелестел слушок, потом раздался шепоток, потом поползли сплетни… Наверняка никто ничего не знал, однако поговаривали о каком-то высокопоставленном покровителе или даже покровителях…
Кто-то в слухи верил и изображал брезгливость и оскорбленное достоинство. Кто-то не верил и горячо защищал имя Дюра. Кому-то было совершенно все равно – как, например, Варе Асенковой. Театральная среда – грязная среда, что и говорить, однако к чистому грязь не пристанет. Варенька полагала Николая Дюра как бы не от мира сего, она ведь и сама была совершенно такая же, со своим тайным поклонением солнцу… Ей нравилось верить, будто Дюр способен на вечную любовь и верность, и тем более нравилось, что с ней Дюр держал себя верным рыцарем и братом.
Вот второй Варенькин партнер, Николай Мартынов, с ролью брата мириться ни за что не стал бы и, конечно, доставил бы ей немало хлопот, кабы не был безумно влюблен в хорошенькую дочку своего домохозяина. Девица была к нему чрезвычайно расположена, да вот беда – Мартынов не пользовался расположением ее папеньки, который беспрестанно грозил согнать его с квартиры, за которую Мартынов с великолепной рассеянностью забывал платить, тратя все свободные деньги на подарочки предмету своего обожания. Увы – денег было куда меньше, чем хотелось Мартынову, оттого и подарочки получались куда меньше, чем хотелось бы «предмету». Словом, Мартынов был слишком занят своими сердечными делами, чтобы волочиться за Асенковой. Это Вареньку вполне устраивало, она любила своих партнеров поистине братской любовью и понять не могла, откуда поползла вдруг сплетня о ее связи с Дюром, который, оказывается, жалует своим расположением и мужчин, и женщин, и… такова же, видимо, и девица Асенкова!
Варе и так было тяжело переносить нечистые слухи, а ежели бы она еще узнала, что они явились причиною неблагосклонности к ней ее обожаемого солнца, то вообще была бы вне себя от горя. По счастью, она не узнала этого, и виноват в скупости остался министр Императорского двора Волконский.
А если говорить честно, то отказ повысить жалованье огорчил Вареньку меньше, чем Александру Егоровну. Главным было, что продлен контракт! Она опасалась, что дирекция вдруг за что-нибудь да ополчится против нее и выдворит за врата рая – театра, без коего Варенька уже не мыслила себе жизни.
…Скоро ударит семь.
В это время во всех театрах готовятся к представлению. На сценах опускают пониже небесные своды, заклеивают изорванные облака, в гримерных приделывают носы, приклеивают бороды, замазывают трещины на декорациях и рябины на лицах, которые на время спектакля должны сделаться лилейными.
В семь часов шум, крик, стук колес по улицам и возле театров усиливаются. Жандармы расставляют кареты, чтобы не мешались при разъездах. Заметно темнеет, и фонарщики, собравшись кучками на перекрестках, пристально вглядываются в сторону Большой Морской: лишь только там появится сигнальный красный шар на каланче, как они, взвалив на плечи свои лесенки, отправятся зажигать фонари. У каждого фонарщика свиток рогожи, которой он прикрывает фонарь от ветра, когда засвечивает его…
Перед Александринским театром зажигают две «грелки»: это такие круглые беседки, в которых разведены костры, чтобы могли погреться извозчики наемных карет и кучера, которые привезли своих господ, а также прислуга.
В это время за кулисами – суета сует! Служащий конторы санкт-петербургских театров раздает сальные свечи для кассы, для дежурного пожарной команды, истопника, столяра, смотрителя театра, для машиниста на сцене, для театральных уборных, унтер-офицеру для обхода… Ламповщики готовят лампы, которые установлены вдоль рампы и в ложах. На утренних репетициях зажигают сорок ламп – только те, что на сцене; на генеральных – четыреста, на спектаклях – до восьмисот. Ежевечерне в лампы заливают чуть не пятнадцать пудов масла!
Костюмеры толпятся возле гардеробмейстера Закаспийского, который выдает одежду для нынешнего спектакля. Мундиры и платья, халаты турецких султанов и колпаки звездочетов, пиратские короткие, по колено, штаны и нарочно порванные тельняшки, блестящие фраки и лохмотья нищего… Башмачник Фролов снабжает актеров охотничьими ботфортами и гвардейскими сапогами, лаковыми башмаками, шелковыми да бархатными туфельками, турецкими папушами с загнутыми носками и греческими сандалиями, которые надобно шнуровать до колен…
Вот уже зрители партера рассаживаются в кресла, галерка толпится у барьера… Вот уже звонки, вот уже пронеслось по коридорам театра: «Асенкова, ваш выход!»…
Да разве Варенька могла бы расстаться с этим чудом?! Кем бы она стала вне театра? Хорошенькой девицей на выданье, не более, которая ежедневно помирает от скуки девичьего бытия, а сделав так называемую «хорошую партию», станет помирать от скуки бытия женского? И, между прочим, еще неведомо, сделала бы она ту самую партию или нет. Это сейчас она – любимая, обожаемая. Это сейчас ее благосклонности добиваются студенты, чиновники, писатели, актеры, гусары, уланы, кавалергарды, и даже блестящая светская молодежь жалует своим расположением. А вообще говоря, она всего лишь незаконнорожденная дочь легкомысленной маменьки, которая, знай, рожает детей от своих сожителей, не вступая с ними в брак. Кому нужна такая невеста, а вдобавок – бесприданница?
Конечно, Варя красива. Греческая кровь ее предков со стороны отца придала ее чертам чистоту и классическую соразмерность, сделала ее волосы черными, словно вороново крыло, а синие, унаследованные от маменьки глаза и белая кожа придают ей особенную, «акварельную», как говорит влюбленный в Вареньку художник Вольдемар Гау, прелесть. Да, копии с ее портрета кисти художника (кстати, превосходного акварелиста!) выставлены в витринах книжных лавок и продаются нарасхват. И все же… Что значила бы ее нежная красота, не будь она оформлена необычной сверкающей рамкой – огнями рампы?
Варя все это прекрасно понимала. И это лишь усиливало ее страстную любовь к театру. И еще дальше уводило от обыденной жизни, где было слишком много печалей и разочарований, слишком много «нет» приходилось на одно какое-нибудь «да», где у нее не было ни малейшей надежды встретить холодноватый взгляд обожаемых голубых глаз, в которых вдруг просверкнет на мгновение благосклонная улыбка, смягчится суровая складка у рта – и Варя ощутит себя небывало счастливой, избранной, может быть, даже желанной…
Ей было легко оберегать свою добродетель от многочисленных ухажеров, однако в глубине души она знала: если бы только ее солнце сделано хоть один знак, от этой добродетели не осталось бы и помину. Варя с радостью отдала бы себя ему – так солнцепоклонник приносит жертву своему божеству. Но онтолько смотрел на нее, изредка оказываясь в Александринке: смотрел то приветливо, то равнодушно, даже не подозревая, что самое мимолетное его выражение возносит ее то к вершинам блаженства, то опускает в бездны отчаяния. Но именно в этих сердечных содроганиях состояло счастье.
Влюбленные во всем мире и во все времена убеждены, что таких чувств, коими обуреваемы они, не испытывал никто и не испытает никогда. А еще им кажется, будто все песни о любви, стихи, поэмы, романы, повести, новеллы созданы именно о них и для них. И Варенька подумала так, когда прочла пьесу «Эсмеральда», написанную по мотивам необычайно популярного романа Гюго «Собор Парижской Богоматери». Пьесу собирались ставить в Александринке.
Варя, конечно, читала модный роман – его все на свете читали! Любовь танцовщицы к ослепительному Фебу тронула до слез. Она мгновенно наделила обворожительного героя пьесы всеми признаками некоего реального человека и с восторгом принялась разучивать роль.
А между тем Варенька и представить себе не могла, какие, так сказать, копья ломались вокруг этой постановки.
В мае 1837 года император вызвал к себе министра двора князя Волконского и сказал:
– Я посмотрел присланный вами репертуар. В бенефис Каратыгиной идет «Эсмеральда». Это по роману Гюго? Да ведь роман о революции!
– Но, ваше величество…
– «Эсмеральду» необходимо из репертуара исключить. И вообще, князь, передай Гедеонову [7]7
Напоминаем, что Гедеонов был директором Императорских санкт-петербургских театров.
[Закрыть]: все пьесы, переводимые с французского, должны быть представлены мне. Я уже говорил ему об этом.
– Но, ваше величество… там действие происходит в старые времена, если я не ошибаюсь, да к тому же бунтовщики несут наказание.
– Революция – всегда революция. Она может передаваться в виде намеков. Разве нельзя обойтись без этого?
Чрезмерную осторожность Николая относительно революции вообще и французских пьес в частности понять можно. Двенадцать лет назад, в декабре, он спас свое государство от погибели, от заразы вольнодумства, которой господа радетели за народ нахватались именно во Франции и которую приволокли в Россию, словно новую моду на галстухи и жилеты, на небрежные прически и лимбургский сыр, на убийство государей, радостно предвкушая реки и моря крови, которые зальют эту страну немедленно, как только начнется «русский бунт», который пугал даже легкомысленного циника Пушкина. Может быть, конечно, Пестель и иже с ним не ведали, что творили… но это вряд ли. Слишком уж старательно были разработаны их программы, предусматривавшие непременное убийство членов царской фамилии – всех, вплоть до маленьких детей. Именно твердость императора, только что взошедшего на престол, спасла тогда Россию от гибели [8]8
Вернее, отсрочила эту гибель почти на сто лет.
[Закрыть], однако опасение «французской заразы» не исчезло.
Впрочем, касательно пьесы «Эсмеральда» Николай Павлович явно перестраховался.
В Александринке собирались ставить весьма приблизительную инсценировку, принадлежащую немецкой актрисе Шарлотте Бирг-Пфайер и еще более приблизительно переведенную на русский язык Александрой Михайловной Каратыгиной. Гедеонов перечел ее и представил на суд министра двора следующее послание, объясняющее, почему столь невинная безделка вполне может быть допущена на императорскую сцену:
«1) Действие происходит не в Париже, а в Антверпене, не при Лудовике XI, а при герцоге, которого имя не упоминается.
2) Вместо собора Notre Dame de Paris декорация представляет Антверпенский магистрат, куда скрывается Эсмеральда.
3) Вместо духовного лица сделано светское – синдик. [9]9
В средневековой Западной Европе – старшина гильдии, цеха.
[Закрыть]
4) Фебус, по роману развратный молодой человек, заменен нравственным и платонически влюбленным женихом.
5) Возмущений на сцене никаких не представляется. В 4-м действии говорят о намерении цыган освободить Эсмеральду из магистрата, в котором она находится не по распоряжению правительства, а вследствие похищения ее Квазимодом.
6) Окончание пиэсы благополучно. Эсмеральда прощена и порок в лице синдика Клода Фролло наказан.
Вообще в пиэсе и в разговоре действующих лиц соблюдено должное приличие, сообразное с духом русского театра».
Прочитав послание Гедеонова, император наложил резолюцию:
«Ежели так, то препятствий нет, ибо не та пьеса, а только имя то же».
Касательно «не той пьесы» драматург и критик А. Григорьев позднее станет сокрушаться:
«Но боже мой, боже мой! Что же такое Бирг-Пфайер сделала из дивной поэмы Гюго? Зачем она изменила ничтожного Фебюса в героя добродетели? Зачем она испортила своей сентиментальностью ветреную, беззаботную Эсмеральду, девственную Эсмеральду, маленькую Эсмеральду?..»
Вареньку, впрочем, интересовало только то, что пьеса – романтическая, что она о любви, что актрисе Асенковой впервые поручена серьезная драматическая, а не водевильная или комическая роль, что на подготовку пьесы дано всего лишь семь дней…
И вот настал день премьеры. Театр был набит битком. В императорской ложе за несколько минут до поднятия занавеса появился император с супругой и братом Михаилом. Николай Павлович и Александра Федоровна сели у самого барьера. Михаил Павлович устроился позади них.
Занавес открылся, и зрители увидели огромную площадь, на которой волнуется толпа. Но вот крики смолкают:
– Тише, тише, вы, ревуны, вот идет Эсмеральда!
– Эсмеральда? Тише, смирно, место! Эсмеральда! Эсмеральда!
– Примечай, вот идет маленькая ведьма…
Среди расступившейся толпы появляется цыганка с тамбурином и цитрой. На ней пунцовый шерстяной тюник [10]10
В балете тюник то же, что пачка – юбка балерины; вообще в театре так называлась очень пышная короткая верхняя юбка, соединенная с лифом.
[Закрыть], вышитый разноцветными шнурками. Из-под него виднеется золотистое платье с цветной отделкой, юбка которого пенится вокруг стройных ножек Эсмеральды. Пышные рукавчики подчеркивают изящество ее рук. Красные сафьяновые полусапожки обливают тонкие щиколотки.
Костюм сидит как влитой, констатировали мужчины (бесподобная талия, грудь…), и идет Асенковой невероятно. Даже трудно выбрать, в чем она лучше выглядит: в мужском или женском наряде. Дамы в зале не без ревности отметили, что Асенкова, конечно, обладает чисто актерским умением носить одежду так, словно в ней родилась.
Зрители были бы весьма изумлены, когда бы узнали, что костюмы артисты получали за час до открытия занавеса, а все репетиции, даже генеральная, шли в их собственном платье (кстати сказать, в пьесах современных актеры тоже играли в своей одежде, покупка которой для представлений была даже обусловлена контрактом, и лишь только костюмы исторические или характерные шили на казенный счет).
Эсмеральда сделала реверанс императорской ложе, потом – собравшимся на сцене актерам и запела, наигрывая на своей цитре:
Где струятся ручьи
Вдоль лугов ароматных,
Где поют соловьи
На деревьях гранатных,
Где гитары звучат
За решеткой железной —
Мы в страну серенад
Полетим, мой любезный!
И, оставив цитру, Эсмеральда подняла тамбурин, начала танцевать фанданго.
– Как хороша она! Божественное созданье! – воскликнул Феб, выражая таким образом мнение мужской части зрителей. В том числе и критиков, которые наутро разразятся хвалебными рецензиями.
– Хорошо сказано! – хлопнул в ладоши великий князь Михаил Павлович.
– И в самом деле она очень мила, – вежливо согласилась Александра Федоровна.
Николай Павлович снисходительно кивнул, вспомнив, как при дебюте своем Варя Асенкова таращилась для него и именно для него вела свой первый монолог. Вот и сейчас она, такое впечатление, решила играть не на зрительный зал, а на императорскую ложу. Забавно все это выглядит, очень забавно!
А она просто ничего не могла с собой поделать. Ее, словно подсолнух – к небесному светилу, притягивало к этой ложе. Она танцевала, пела, кокетничала, горевала, жалела бедного Квазимодо, любовалась Фебом… но играла лишь для него, для одного человека на свете! И только когда она с отвращением давала отпор похотливому Фролло, она не смотрела на ложу. Но стоило начаться ее объяснению с Фебом…
Знатоков и любителей романа Гюго – а таких в зале собралось немало – просто-таки корежило от стараний госпожи Бирг-Пфайер «причесать» пылкое творение знаменитого француза. Особенно когда распутный Феб вместо непристойного предложения Эсмеральде («Симиляр… Эсменанда… Простите, но у вас такое басурманское имя!») сделаться его любовницей и поселиться в «хорошенькой маленькой квартирке», говорит прилично:
– Я приехал сюда, чтобы вступить в службу герцога, и вдруг увидел тебя! Тогда я забыл все. Эсмеральда, мы убежим отсюда нынешней ночью. Я увезу тебя в Германию. Император принимает людей всех наций, можно служить с честью везде!
Эсмеральда радостно отвечала:
– Мне быть твоей женой, мне, бедной цыганке, бессемейной, без отца, без матери… Ах, если бы ты принял меня в служанки, я бы следовала за тобой на край земли – я бы служила тебе, как верная собака, которая лижет ноги своего господина, и была бы счастлива! И быть твоей женой, мой благородный, прекрасный рыцарь, мой защитник, мой супруг! Ах, вези меня туда…
Как дрожал голос Асенковой при этих словах, как сияли ее глаза, как трепетало все ее существо, как любилаона! Бедный Дюр – Феб, который стоял спиной к императорской ложе и прекрасно видел, куда смотрит Варя, едва за голову не схватился в смятении. Потому что столько страсти было в голосе актрисы, словно она читала не причесанный монолог Бирг-Пфайер, а произносила те страстные слова, которые сам Гюго вложил в уста своей Эсмеральды в романе:
– Плясунья венчается с офицером! Да я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена – что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин!
Николай Павлович сидел прямо… У него и всегда-то была горделивая осанка, а теперь его развернутые плечи словно окаменели.
«Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана…»
Что и говорить – sapienti sat [11]11
Умному достаточно (чтобы понять) (лат.).
[Закрыть]…
Ничего себе – восхищенное дитя!
– Очень мило, – натянуто выговорила Александра Федоровна, легонько похлопав ладонью о ладонь. – Право, очень мило!
Это стало сигналом к бурным аплодисментам, с которыми зал несколько подзадержался.
Зрители, которые видели только то, что происходило на сцене, остались в убеждении, что спектакль прошел на редкость хорошо. Те же, кто ловил всякое мановение императорской брови, мигом смекнули: ее величество недовольна, а его величество раздражен. Великий князь Михаил, как бы это выразиться… озадачен.
Наутро «Литературные прибавления» к газете «Русский инвалид» [12]12
В описываемое время слово «инвалид» употреблялось в значении «ветеран».
[Закрыть]» вышли с весьма пренебрежительной рецензией Кравецкого, правда, «упакованной» в довольно-таки вежливую обертку:
«…г. Асенкова, столь мило играющая роли наивных девушек в водевилях, не могла исполнить довольно трудную роль Эсмеральды… Это доказывает только то, что сценический талант не может быть годен для всех амплуа и что артистам водевильным не всегда бывает возможно браться за роли в драмах серьезных…»
Кстати сказать, не стоит искать в рецензиях Кравецкого (ему вообще не нравилась актриса Асенкова) обычной готовности пса облаять того, на кого нахмурился хозяин. Пушкин, к примеру, тоже недолюбливал Варвару Асенкову как актрису и не восторгался ею как женщиной. Он вообще предпочитал высокую трагедию водевилю. Известен такой случай. Однажды на спектакле ему пришлось сидеть рядом с двумя молодыми людьми, горячо аплодировавшими своей любимице. Не зная Пушкина в лицо и видя, что он к игре Асенковой остался равнодушен, они начали шептаться и сделали неосторожный вывод, что их сосед – дурак. Пушкин их услышал и, обернувшись, сказал:
– Вы, господа, прозвали меня дураком. Я – Пушкин и дал бы теперь же каждому из вас по оплеухе, да не хочу: Асенкова подумает, что я ей аплодирую.
А вот Некрасов считал Варю Асенкову воплощенным совершенством… И значит это только то, что на вкус и цвет товарищей нет.
Однако Варенька и в самом деле поступила неосторожно на премьере «Эсмеральды». Тайное стало явным. А также стало явным, что государь относится к обожанию хорошенькой артисточки, мягко говоря, спокойно.
Мужчины – странный народ. Женщины, конечно, тоже хороши, но мужчины… Слухи о том, как Асенкова «выставлялась» перед императорской ложей, разнеслись мгновенно и произвели непростое воздействие на некоторых ее поклонников. Кое-кто даже начал презирать молодую актрису и решил, что теперь ей не нужно оказывать и доли того уважения, которого требовали мало-мальские приличия. Короче, эти господа почему-то ощутили, что руки у них отныне развязаны.
Последствия не замедлили сказаться. Виктор Дьяченко, начинающий драматург и соискатель Вариной благосклонности (неудачливый соискатель, заметим!), на другой же день после премьеры прорвался за кулисы, переодетый сбитенщиком, и ввалился в уборную Асенковой как раз в то время, когда актриса была дезабилье. Словно нарочно, в коридоре оказалась масса народу, которая сделалась участником шума, скандала, криков…
Театральный Петербург с восторгом принялся мусолить новую сплетню о «девице Асенковой». И это обычное слово – «девица» – произносилось теперь с особенным выражением.
Вообще говоря, в то, что Варя все еще девица, почти никто уже не верил. А кто верил, того пытались разубедить сплетнями, в которых ей приписывали связь со всеми актерами Александринки, прежде всего с Сосницким, который подарил ей когда-то перстенек, и с Дюром, и с Мартыновым, и с Василием да Петром Каратыгиными… Да мало ли с кем! Кроме того, несть числа было молодым людям, которые обивали пороги квартиры Асенковой или гарцевали вокруг зеленой кареты, отвозившей ее домой, да и захаживали к ней запросто, чтобы выпить чаю или шампанского, всем этим ушаковым, волконским, философовым, колзаковым et cetera, et cetera… С кем-нибудь она же непременно переспала… если вообще не со всеми. А что такого? Дело вполне житейское. Только не надо строить из себя воплощенную добродетель…
Она и не строила.
Она изменилась.
Теперь Варя не «отшивала» с горделивым видом недотроги тех молодых людей, которые оказывали ей внимание. Ведь среди них попадались весьма злопамятные господа! Отвергнутые поклонники слали ей грязные письма, изображали в пошлых рисунках. Они могли даже спектакль сорвать!
Такое было. Некий купчик, принятый Варей, что называется, «в вилы», отместки ради однажды скупил билеты в первом ряду партера и посадил на эти места… нарочно им нанятых лысых людей. В зале стоял такой хохот, что Варя в слезах убежала со сцены – ни одного ее слова не было слышно, все заглушалось гомерическим смехом.
И еще произошел пренеприятнейший случай: пятеро офицеров, сидя в первых рядах, демонстративно орали, хохотали, выкрикивали непристойности бывшей на сцене Варе:
– Юбку задери, задери повыше!
Соседи опасались урезонивать буянов, и длилось это безобразие, пока не появился вызванный директором театра плац-адъютант [13]13
Помощник военного коменданта.
[Закрыть]и не выдворил нахалов из театра.
И вот что уязвило Варю больше всего: ее обожатели, сидевшие в зале, не сделали ничего, чтобы ее защитить, чтобы выгнать мерзавцев! Правда, мерзавцы были представителями родовитых фамилий, людьми со связями, но все же…
Варя постаралась смирить негодование. Она ведь была далеко не глупа и уже успела усвоить, в каком жестоком мире живет. Сословные предрассудки были особенно сильны даже не при дворе, любившем порою продемонстрировать великодушие или широту взглядов, а именно в кругах военных и чиновных. Воистину, прямо по Грибоедову: «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна…»
Пример. Среди поклонников актрисы Асенковой был воспитанник училища правоведения Владимир Философов. Он был довольно коротко знаком с Варей и даже вхож в ее дом. Он был влюблен – в самом деле влюблен! – и это чувство так и сквозит в его дневниковых записях:
«Варвара Николаевна Асенкова будет играть «Пятнадцатилетнего короля». Любопытно посмотреть, хотя и опасно. После всю неделю об ней продумаешь, и пропедевтика [14]14
Пропедевтика– введение в какую-либо науку, предварительный, вводный курс, систематически изложенный в сжатой, элементарной форме. В данном случае имеется в виду пропедевтика какой-то из юридических дисциплин.
[Закрыть]в голову не полезет…»
«Ложа 1-го яруса, или Последний дебют Тальони», водевиль в 2-х действиях… Заехал домой, напился чаю, потом, грешен, заворотил к Варваре Николаевне Асенковой. Там нашел много молодежи, поужинал, выпил бокал шампанского и скрепя сердце уехал в карете какого-то гвардейского офицера…»
«Вместо отличного стола – капуста на ламповом масле [15]15
Эта запись сделана Философовым во время Великого поста.
[Закрыть]. Вместо театров – хождение в церковь, вместо божественного личика Асенковой – залоснившаяся от времени плешь Пошмана [16]16
Директор училища правоведения.
[Закрыть]… Плохое тут говенье, когда еще в ушах раздается серебристый голосок божественной Варвары Николаевны и перед глазами носится ее полувоздушный облик!»
Ай да Философов! Ну как не воскликнуть вслед за поэтом: «Если это не любовь, то что же это?!»
И тем не менее…
«Заходил в Летний сад, – спустя некоторое время записывает Владимир Философов, – где был сконфужен встречею с Асенковыми, которым поклониться при всех было неловко, а не поклониться совестно».
Ай да Философов… А как же любовь?!
На почтовой бумаге актрисы Варвары Асенковой был оттиснут ее любимый девиз: «Насильно мил не будешь». Она словно бы отпускала грехи миру, который жил по своим законам и позволял ей стоять лишь на одной из нижних ступеней сословной лестницы. И все же томила обида.
Эти офицерики, чиновники, студенты, эти молодые люди, которые ловили ее благосклонные взгляды, – они были влюблены, они волочились за ней, считали не зазорным пить у нее шампанское, целовать ручку, пытаться сорвать поцелуй с губ, даже сделать нескромное предложение, – для них она была не более чем игрушкой, увы. Веселой и веселящей их игрушкой.
Слишком оскорбительна была реальность, чрезмерно тяжела. И с тем большим пылом Варя жила, любила, существовала в мире другом – в мире притворства, фальшивого блеска, которые были для нее правдивей и желанней суровой житейской лжи. И там, в этом мире, у нее не кололо так сильно в груди, ее не охватывала вдруг странная слабость, не выступал на висках холодный пот и не вспыхивал на щеках лихорадочный румянец…
Литератор Николай Алексеевич Полевой, живший в Москве, в 1837 году закончил перевод на русский язык «Гамлета». Он отдал его одновременно в два театра: в Малый, где принца Датского играл Павел Мочалов, а Офелию – его постоянная партнерша Прасковья Орлова, и в Александринку – Василию Каратыгину и Варваре Асенковой.
В Петербурге премьера состоялась осенью 1837 года. Полевой приехал посмотреть генеральную репетицию и понял, что больше он этот город не покинет. Причина тому была проста – Николай Алексеевич с первого взгляда влюбился в актрису, которой предстояло исполнять роль Офелии. В Варю Асенкову.
Его поразила красота девушки, ее искрящееся веселье и в то же время – затаенная печаль в глазах. Его поразил ее образ жизни – открытый, беспорядочный, суматошный… и в то же время с тщетными попытками Вареньки сохранить живую, нетронутую душу, сохранить тайну сердца.
Полевой чувствовал, как может чувствовать только влюбленный: тайна у этого сердца есть. Он заподозрил кое-что, когда увидел, как именно играет Варя роль девушки, влюбленной в принца, роль Офелии, влюбленной в Гамлета. Потом до него дошли слухи – слухов вокруг Вари клубилось множество: и про серьги, и про отказ повысить жалованье, и про монолог Эсмеральды… Но к тому времени ничто уже не могло изменить отношения Полевого к актрисе, потому что он влюбился смертельно. Он напрочь, безвозвратно пропал – безвозвратно и безнадежно.
Какие бы мечты он ни лелеял на заре своей любви – некрасивый, замкнутый, скромный, небогатый, немолодой, обремененный семейством человек, – Полевой очень скоро понял, что ему придется довольствоваться только дружбой. Однако и это он считал драгоценнейшим даром. А уж когда он увидел, как Варя играет Офелию, дружба его превратилась в истинное поклонение. Вернее – обожание.
Каратыгин делал своего Гамлета необычайно темпераментным, даже неистовым. Игра же Асенковой была лишена даже намека на мелодраму. Она наотрез отказалась от музыкального сопровождения своих сцен, тем паче – сцены безумия, то есть от так называемого оперного исполнения трагедии. Ее Офелия была кротким, гармоническим существом, для которого любовь к Гамлету составляла смысл жизни. Она сошла с ума не только от горя по убитому отцу: она сошла с ума потому, что убийцей отца оказался человек, которого она боготворила.
Восторг зрителей был полный. Критика единодушно превозносила актрису: «В Офелии Асенкова была поэтически хороша, особенно – в сцене безумия… Это была Офелия Шекспира – грустная, безумная, но тихая и потому трогательная, а не какая-то беснующаяся, как того требовали от нее некоторые критики и какою наверное представила бы ее всякая другая актриса, у которой на уме только одно: произвесть эффект, а каким образом – до того дела нет.
Бледная, с неподвижными чертами лица, с распущенными волосами и с пристально устремленным вниз взглядом, душу раздирающим голосом пела Асенкова:
…И в могилу опустили
Со слезами, со слезами…
Здесь очарование назло рассудку доходило до высшей степени, и невольные слезы были лучшей наградою артистке».
Среди зрителей Александринки на премьере находился некий юноша. Ему было лишь шестнадцать, но сердце его переполнилось любовью к актрисе. И он оказался не в силах иначе выразить свою любовь, как написать стихи, которые так и назвал – «Офелии»:
В наряде странность, беспорядок,
Глаз – две молнии во мгле,
Неуловимый отпечаток
Какой-то тайны на челе…
…Невольно грустное раздумье
Наводит на душу она.
Как много отняло безумье!
Как доля немощной страшна!
Нет мысли, речи безрассудны.
Душа в бездействии немом.
В ней сон безумья непробудный
Царит над чувством и умом.
Он все смешал в ней без различья,
Лишь дышат мыслию черты,
Как отблеск прежнего величья
Ее духовной красоты…
Так иногда покой природы
Смутит нежданная гроза:
Кипят взволнованные воды,
От ветра ломятся леса.
То неестественно блистает,
То в мраке кроется лазурь,
И, все смутив, перемешает
В нестройный хаос сила бурь.
Юноше этому еще предстояло сделаться знаменитым. Пока же его имя никому ничего не говорило: какой-то Николай Некрасов…