355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Царица без трона » Текст книги (страница 9)
Царица без трона
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:40

Текст книги "Царица без трона"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Апрель 1605 года, Москва, Кремлевский дворец

– Теперь идите.

Царь тяжело опустился на табурет, услужливо подставленный служителем.

– Дозволь при тебе побыть, батюшка! – умоляюще пробормотал сын Федор.

– Нет, идите, все идите! – Борис Федорович досадливо махнул рукой, и даже в неверном свете единственного оставшегося в подземелье факела стало видно, как вздрагивает его поседевшая голова, как исхудала шея, торчащая из тяжелого, шитого драгоценностями ожерелья.

Борис услышал, как проскребла по каменным плитам разбухшая, осевшая дверь, и почувствовал, что наконец-то остался один. С той минуты, как он принял на себя сан, ему редко удавалось побыть в одиночестве. Даже в своем спальном покое он всегда ощущал чей-то стерегущий, якобы почтительный взор.

Вот именно что якобы! Поднявшийся к трону из самых низов, отлично знающий, что русский двор в это смутное время – сборище ядовитых пауков, посаженных в одну корчагу [27]27
  Глиняный горшок.


[Закрыть]
, Борис не верил никому и никогда. Ну разве что жене своей Марье доверял государь. Дочь Малюты Скуратова, рабски служившего Грозному, бывшего ему верным псом, Марья Григорьевна [28]28
  Настоящее имя Малюты Скуратова – Григорий Ефимович Скуратов-Бельский.


[Закрыть]
унаследовала от батюшки черты такой же собачьей верности своему господину и повелителю. Борис Федорович являлся ее мужем, господином и повелителем, и Марья Григорьевна готова была лизать его руки и оправдывать всякое его деяние. Иной раз она даже опережала мужа в желании услужить ему. Чего стоила прошлогодняя встреча с инокиней Марфой, некогда звавшейся Марьей Нагой и бывшей седьмой женой Ивана Грозного.

Господи, твоя воля… Седьмая жена! Иная женщина постыдилась бы такого титула, ведь церковью сей брак за действительный не признавался, а эта все пыжится, все не может забыть, что некогда родила государю сына, которого спустя несколько лет зарезали Битяговские да Осип Волохов по приказу…

Борис криво усмехнулся. Нет-нет да и просочатся тщательно зарытые, глубоко в землю закопанные, но не похороненные слухи о том, что злодеи действовали по прямому приказу Бориса Годунова, бывшего в то время еще шурином царя Федора Ивановича (царствие ему небесное, убогому!). И остаток Федорова правления, и все восемь годков своего царствования прожил Борис Федорович под гнетом этого обвинения, ну а теперь Господь вдруг проявил поистине диаволово лукавство: взял да и наслал на русскую землю этого якобы воскресшего царевича…

Одно из двух: или на самом деле Бог уберег отпрыска Марии Нагой, отвел руку Битяговских и Волохова, – или тот, кто подступил к Москве во главе польского войска, в самом деле вор и самозванец, расстриженный поп и прочая, и прочая, и прочая. Кстати сказать, армия его уже не только и не столько польская, сколько русская, ведь множество воевод со своими полками приняли сторону претендента, выражаясь по-европейски. Изменники, неверующие… аки дети малые, коим лишь бы игрушка поновее да позабавнее! А ведь помнил, помнил Борис, сколько раз народ в един голос, в един крик молящий предлагал ему шапку Мономаха, венец государев и державу. В пыли валялись, ноги ему лобызали: не оставь, господине, будь отцом нашим милостивым.

Просили, да… А он отказывался снова и снова, ничем не рискуя, не опасаясь, что народу и собору церковному надоест просить. Он доподлинно знал, что сделается русским государем, – жребий сей ему был предсказан. 1 сентября 1598 года венчаясь на царство, не сомневался, что призван надолго, если не на век, то на многие десятилетия. Плевать он хотел на пророчество какой-то волхвовательницы [29]29
  То есть ворожеи, предсказательницы.


[Закрыть]
Варвары, предрекшей ему всего только семь лет верховного владычества. «Болтает пустое», – подумал Борис тогда и решил проверить, какова она там пророчица. Повелел привести жеребую кобылу и вопросил:

– Что во чреве у сей скотины?

– Жеребец, шерстью ворон, белогуб, правая нога по колено бела, левое ухо вполы [30]30
  То есть пополам ( устаревш.).


[Закрыть]
бело, – ни на миг не запнувшись, ответствовала Варвара.

– Левое ухо вполы бело? – глумливо повторил Борис. – Ну а это мы сейчас поглядим! Зарежьте кобылу и вспорите ей брюхо!

И что же? Варвара все в точности угадала. Стало быть, срок Борисову царствованию и впрямь должен был истечь через семь лет.

В ту пору ему и это казалось величиной небывалой. Воскликнул самонадеянно: «Да хоть бы и семь дней!»

Как же, семь дней! Держи карман шире! Продвинувшись к трону крадучись, неслышными шагами, на кошачьих лапках, завладев желанной добычею, он уже не собирался ее выпускать. Тем паче что Варвара оказалась не вполне права. Не семь, а восемь лет просидел Борис на троне, но тут, видать, и вышел ему предел. Вот уже полки самозванца под стенами Москвы, осталась Борисову дому одна надежда – на Бога. На Бога – да вот еще на эту каменную бабу, которую государь приказал вытесать и притащить сюда, в подземелье, пред которой он сидит, словно какой-нибудь идолочтец в своем поганом капище.

А что, разве не так? Если не произойдет некоего чуда и не удастся разгромить лживого царевича, будут, будут-таки принесены этому идолу жертвы великие и страшные.

Борис, кряхтя, приподнялся с табурета, вынул из настенного светца факел и осторожно поднес его к стеклянице, которую держала в своей тяжелой лапище каменная баба. Стекляница была всклень наполнена маслом, из коего поднимался фитиль. Затеплился огонек, бросая причудливые сполохи на грубые, небрежно вытесанные черты.

Борис и не хотел, а усмехнулся. Вольно или невольно каменотесец придал статуе черты, крайне схожие с ликом царицы Марьи Григорьевны. Да, некогда Марьюшка Скуратова-Бельская была хороша, словно маков цвет, нежна, как розовая заря, голосок имела сладкий, будто у малиновки, птички певчей, но с годами сделалась станом объемна, поступью развалиста, увесиста, на язык груба и горлом громка, а уж черты лица… Где былая красота? На смену ей пришла одна свирепая надменность, щедро приправленная рябоватостью после перенесенной оспы. Впрочем, с лица воду не пить – Борис Федорович, сам слывший измлада красавцем, даром что рост имел маленький, всю жизнь придерживался сего мнения. Главное, что ближе и довереннее человека, чем жена, у него не было. Ну да, они ведь сидят в одной лодке. Когда колеблется трон под Борисом, колеблется он и под супругой его. А потому и злобствовала Марья Григорьевна, стоя подбоченясь пред сухоликой, сухореброй, словно бы источенной годами и лишениями инокиней Марфой, спешно доставленной из убогого Выксунского монастыря, где обреталась четырнадцать лет, в Москву, в Новодевичью обитель, потому и орала истошно:

– Говори, сука поганая, жив твой сын Димитрий или помер? Говори!

Монахиня, почуяв силу свою и слабость государеву, вдруг гордо выпрямилась и ответила с долей неизжитого ехидства:

– Кому знать об этом, как не мужу твоему?

Намекнула, словно иглой кольнула в открытую рану!

Борис – тот сдержался, только губами пожевал, точно бы проглотил горькое, ну а жена, вдруг обезумев от ярости, схватила подсвечник и кинулась вперед, тыкая огнем в лицо инокини:

– Издеваться вздумала, тварь? Забыла, с кем говоришь? Царь пред тобой!

Марфа уклонилась, попятилась, прикрылась широким рукавом так проворно, что порывом задула свечку.

– Как забыть, кто предо мной? Сколько лет его милостями жива!

Снова кольнула! Снова пожевал царь губами, прежде чем набрался голосу окоротить жену:

– Царица, угомонись. Угомонись, прошу. А ты, инокиня, отвечай: жив ли сын твой?

– Не знаю, – ответила монашенка, морща иссохшие щеки в мстительной ухмылке. – Может, и жив. Сказывали мне, будто увезли его добрые люди в чужие края да там и сокрыли. А куда увезли, выжил ли там, того не ведаю, ибо те люди давно померли – спросить некого!

И больше от нее не добились ни слова ни царь (не умолять же, не в ножки же ей кидаться!), ни царица, как ни супила брови, ни кривила рот, как ни бранилась. А лицо у царицы в эти минуты крайней, лютой злобы было точь-в-точь как щекастая, угрюмая морда этой вот каменной бабы, в которой Годунов видит последнюю надежду своего царствования.

Он обречен, и все, кого любил он, обречены. Это давно сулили небеса, в которых снова и снова возникало много знамений и чудес, с разными страшными лучами, и точно бы войска сражались друг с другом, и темная ночь часто делалась так ясна и светла, что ее считали за день. Иногда видны были три луны, иногда три солнца; по временам дули такие ужасные вихри, что сносило башни с ворот, стволы в двадцать и тридцать саженей [31]31
  Сажень – мера длины чуть больше 2 метров.


[Закрыть]
и кресты с церквей. Пропали рыбы в воде, птицы в воздухе, дикие звери в лесах; все, что ни подавалось на стол, вареное или жареное, не имело природного вкуса, как бы ни было приготовлено. Собаки пожирали других собак, волки волков. Часто можно было видеть при дороге только их ноги и головы. На литовской и польской границе несколько ночей слышен был такой вой волков, что люди приходили в ужас; звери собирались несколькими сотнями, почему люди не могли ездить по дорогам, если не были их сильнее, чтобы иметь возможность оборониться от нападения. В степях и окрестностях Москвы поймали средь бела дня несколько черно-красных лисиц, в их числе одну дорогую, за которую какой-то немецкий купец дал триста талеров.

Видна была и комета в воздухе, очень яркая и светлая, над всеми планетами, в огненном знаке Стрельца, что, без сомнения, означало бедственную погибель многих великих князей, опустошение и разорение земель, городов и деревень и великое кровопролитие.

Что и сбылось!

Если случится самое страшное… если Москва не устоит… если Самозванец воссядет на русский трон, а головы Годунова и его семьи полетят с плеч… рано или поздно эта каменная баба сумеет довершить дело, начатое, но не довершенное 15 мая 1591 года в Угличе. Как только догорит масло и стекляница лопнет от жара, огонь неминуемо попадет на рассыпанный внизу, у подножия статуи, порох.

Борис Федорович повозил башмаком по полу, почти с наслаждением ощущая, как перекатываются под ногой мелкие свинцовые бусинки. Пороху здесь много, весь пол им усыпан. Да еще не меньше полусотни мешочков и бочонков стоит вдоль стен. А то и больше. Ох как рванет, как взлетит на воздуся Кремль вместе со всеми его новыми насельниками!

А ему, Борису Годунову, государю Борису Федоровичу, уже будет все равно. И семье его – тоже. Федору, Марье Григорьевне… Ксении.

Царь опустил на руки седую голову. Никогда неотвратимость погибели не вставала пред ним с такой отчетливостью и ясностью, как в эту минуту. Надежда – о, конечно, надежда тлела в сердце, однако безысходность одолевала ее. Наедине с собой этот великий притворщик мог не притворяться. Все кончено, все кончено! Остались считаные дни всевластия Годунова! Истекает время, когда все трепетало пред Борисом!

Он зажмурился, ощутив на щеках забытое – влагу. Слезы…

Но в этот миг уже почти свершившегося прощания снизошла на царя Бориса Божья благодать – оплакивал он не свои несбывшиеся мечты, не свое неутоленное тщеславие, не свою блистательную жизнь, которая теперь стремительно катилась к темному, мрачному закату, а судьбу дочери, прекрасной Ксении, о счастии которой он так рачительно пекся – и ничего на сем поприще не достиг.

Теперь уж и не достигнет, надо быть!

Май 1600 года, Москва, дом боярина Александра Никитича Романова

– Юшка! Юшка! Куда тебя нелегкая унесла? Да отзовись, хвороба!

На заднем крыльце романовского дома стоял согбенный седобородый старичок. Чудится, щелчком такого перешибешь, однако глоткой он обладал воистину луженой. Истошный крик разносился по двору, да жаль, напрасно. Всполошились две курицы, придремнувшие было в пыли под забором, кудахча понеслись куда глаза глядят, да серый кот выскочил из ворот сенной завалушки, дал деру через весь двор, словно за ним свора собак неслась. А более ничто не шелохнулось в знойном мареве. Май выдался нынче необычайно жаркий, пора стояла послеобеденная, и спали все, кто имел глаза, чтобы их смежить.

– Юшка, сучий хвост! Боярин тебя требует, где ты? Юшка-а! Ох, будь моя воля, отдал бы я тебя в приказную избу кату под линья [32]32
  Линь – веревка, плеть.


[Закрыть]
, чтобы ум в тебя вбил, коли не вбила родная маменька!

– Будет орать, Матвеич! – высунулся из сеней пригожий мальчик в шитой шелком рубахе. – Батюшка прислал сказать, они с игуменом Пафнутием сами письмо напишут. А ты угомонись, не то дядю Михаила разбудишь, тогда не Юшке, а тебе больше достанется.

– Ох, Феденька, вот так всегда и бывает, – жалобно отозвался Матвеич. – Кошка сметанку жрет, а мышка слезки отирает. Уж я небось обыскался сего прохвоста, а его нет как нет.

– А в завалуше глядел? – спросил мальчик. – Вчера, как ты кликал Юшку, он потом из завалуши вылез, долго смеялся, что ты глотку зря дерешь.

Старик вытаращил глаза:

– Неужто правда, Феденька?

– Вот те крест святой! – обмахнулся перстами мальчик. – А после Юшки знаешь кто из завалуши вылез? Ни в жизнь не догадаешься! Это была…

– Коза бела! – перебил его сердитый голос, и из низенькой завалуши, пригибаясь и отряхивая сено, выбрался невысокий, чуть рыжеватый юноша лет семнадцати, в мятой алой рубахе с глухим воротом и в портках небеленого полотна. – Полно врать, барич! Один я был и вчера, и нынче.

– Ох, Юшка, басурманская твоя душа! – воззвал Матвеич. – Неужто не слышал, как я тебя кликал? Небось всю глотку изодрал.

– Ну так что ж, это ведь твоя глотка, не купленная, – пожал налитыми плечами парень. – Охота – так и дери ее, пока не надоест.

– А ведь это ты врешь, а не я, – с обидой перебил его Феденька. – Я сам видел, как вслед за тобой из завалушки…

– Летали стаями мушки! – воскликнул Юшка. – Кошка мыла ушки! Попадья выбивала подушки! Стряпка варила галушки! – Он молол невесть что дурашливым голосом, но сердито зыркал на Феденьку голубыми глазами, а из-за спины норовил показать ему кулак. Однако мальчишку это только раззадорило.

– Никакие не ушки! – завопил он что было силы, силясь перекричать балагура. – И не мушки, а Машка! Машка там с тобой была! И небось сейчас там сидит! – Что? – тихо выдохнул Матвеич, пошатнувшись на своих слабых ногах. – Какая Машка?

– Да поблазнилось баричу, – буркнул Юшка. – Нету там никого, вон кошка была – и все.

Но Матвеич уже не слушал. Смешно, по-бабьи всплескивая руками и суетливо перебирая ногами, он пробежал по двору, сунулся в завалушу – и испустил истошный нечленораздельный вопль.

– Ужо, барич, припомню я тебе! – ненавидяще посулил Юшка, обжигая болтуна Феденьку таким лютым взором, что мальчишка невольно попятился.

В эту минуту Матвеич, пятясь задом, выбрался из низенькой дверцы, волоча за собой спелую деваху в одной только безрукавной сорочке. В руках она держала сарафан и отмахивалась им от старика, но старалась напрасно: тот не выпускал ее руки, так и выволок наружу.

Матвеич поглядел на измятую сорочку, на клочья сена, прилипшие к потной спине девахи и застрявшие в распатланной косе, на вспухшие губы и залился горючими слезами, которые бежали по щекам и таяли в седой бороде.

– Манюня! Внученька! – причитал старик тонким голосом. – Да ведь он же обгулял тебя, глупую! Обгулял? А ну, говори!

Девка молча лупала большими, зелеными, удивительно яркими – ну точно крыжовник! – глазищами то на старика, то на сердитого Юшку, то на красного Феденьку, разглядывавшего ее тугие груди, которым тесно было в сорочке. Наконец облизнула нацелованные губы и покорно наклонила голову, как бы признавая свой грех.

– Ништо, дедуля, ты не лютуй, – сказала примирительно. – Чай, я твоя кровь! Бабуля мне сказывала, ты ее допрежь свадьбы тоже обгулял, так ведь никто вас за то не позорил. Что ж ты на меня ором орешь?

– Да как же на тебя, дурищу, не орать? – плаксиво вопросил Матвеич. – Наш-то с бабкой Катериной грех промеж нас остался, а ты свой напоказ пред всем честным людом выкатила!

– Ну, дедуля, ты сам виноват, что горло драл почем зря, – справедливо заметила Манюня. – Молчал бы – никто бы ничего и не сведал. Да и ладно, с кем не бывает! Большая ли беда, коли Юшка все одно на мне обещал жениться?

– Что-о? За этого вертопраха замуж собралась?! – взревел Матвеич, сводя к переносице сивые брови. – Не будет на то моего благословения!

– Больно надо! – Юшка широко улыбнулся, показав заметно щербатые зубы. – Сейчас умру без твоего благословения. Сам посуди: неужто я – я! – абы кого под венец поведу? Поищи для своей Манюни другого, а мне она и даром не надобна!

Девушка мгновение смотрела на него, словно не верила ушам, потом рот ее безвольно приоткрылся, глаза, напротив, зажмурились, а из-под ресниц поползли одна за другой крупные слезы. Они скатывались по румяным щекам и падали на полуголую грудь.

– Побойся Бога, – провыла Манюня, безотчетно отирая ладонью грудь, которую щекотали слезы. – Ты же обещал, Юшенька…

– Да мало ли кому я чего обещал! – фыркнул тот. – Больно надо с тобой век коротать, грязной коровищей!

– Придержи язык, – послышался вдруг голос – негромкий, но столь веский, что Юшка вздрогнул и побледнел, Манюня мигом перестала реветь, а сморщенное тоской лицо Матвеича слегка разгладилось.

– Боярин… – выдохнули все трое, после чего Матвеич с Манюней бухнулись на колени и припали лбами к земле, ну а Юшка – тот поклонился всего лишь в пояс и не остался почтительно согнутым, а почти сразу выпрямился.

Его голубые глаза скрестились с серыми, вприщур глазами высокого, статного человека средних лет, стоявшего на крыльце. Человек этот был одет по-домашнему: в шелковую синюю рубаху распояскою, выпущенную поверх шелковых же порток, на ногах – мягкие полусапожки с чуть загнутыми кверху носами, без каблуков. Короткая русая бородка, обливающая щеки, не скрывала, что по ним так и ходили желваки.

– Завтра же под венец поведешь девку, – бросил он, угрожающе нагнув голову. – Умел напакостить – умей и подобрать за собой, понял?

Это был Александр Никитич Романов, старший сын Никиты Романовича Захарьина, брата покойной царицы Анастасии, первой и возлюбленной жены государя Ивана Васильевича Грозного. Александр Никитич унаследовал легендарную красоту своей тетки, вот только глаза у него были не синие, как у Анастасии, а сизо-серые. Порою, в минуты крайнего гнева, они принимали стальной оттенок, словно у дамасского клинка. В молодые годы Александр Никитич считался одним из самых привлекательных мужчин своего времени, весельчаком, удальцом и немалым гулякою, однако ни в Москве, ни в каком-то другом городе не нашлось бы женщины, которая смогла бы сказать о нем хоть одно злое слово, ибо даже в сердцах брошенных любовниц он умудрялся оставлять самые нежные чувства. Удивительно, что и большинство мужчин питали к Александру Романову преданную дружбу. Конечно, имелись у него и неприятели, в числе которых был, к примеру, сам нынешний государь, Борис Годунов, однако вряд ли видел Романов доселе хоть в одних глазах такую злость, как та, что изливалась на него из Юшкиных очей.

– Мне слышать такое невместно! – выкрикнул парень, стискивая кулаки. – Довольно натерпелся я от твоего нрава, боярин! Коли желаешь, чтобы я и впредь повиновался твоим распоряжениям, немедля изволь просить у меня прощения!

При этих словах Манюня разинула рот, да так и застыла, Матвеич зажмурился, убежденный, что наглеца немедля поразит гром небесный, Феденька взвыл возмущенно и ринулся было на оскорбителя своего отца, да его перехватил и прижал к себе высокий крепкий монах, который вышел на крыльцо вместе с хозяином и сделался невольным свидетелем случившегося. Он держал мальчишку левой рукой, а правой крестился, глубоко пораженный, как и все прочие, наглостью Юшки.

Один только хозяин воспринял случившееся не просто спокойно, но с насмешкою.

– А не сошел ли ты с ума? – спросил он, сверкнув зубами. – Не спятил ли в одночасье? Это за что же мне у тебя, раба неразумного, прощенья просить? Не за то ли, что я намерен наказать тебя примерно за несусветную дерзость и охальство? Ты обесчестил девку – а она известна была как скромница! – и не желаешь жениться на ней? Да знаешь ли ты, что я, как хозяин ее и ее деда, могу теперь…

– Скромница? – перебил его Юшка. – Потому ее скромницей почитаешь, что она тебе отказала в том, что мне отдала с охотою? Знаю, знаю, она мне сама разболтала, как ты ее просил, а она ответила: старый, мол, ты, барин, мне жеребчик погорячее нужен! Не с того ль ты теперь бесишься, что хочешь отомстить тому, кому Манюня досталась?

– Одумайся, что городишь, – посоветовал Романов внешне спокойно, однако взор его метал молнии. – С малолетства в доме моем живешь, хлеб мой ешь, а теперь смеешь словеса поносные…

– А кому и сметь, как не мне? – снова перебил боярина Юшка, которому, по всему было видно, нынче вожжа попала под хвост. Он и прежде недолюбливал своего самоуверенного, самовластного хозяина, который никому из слуг спуску не давал, ну а Юшка измлада почитал себя облеченным особыми привилегиями и желал к себе совсем другого отношения. И у слуг, и у хозяев он слыл беспримерным наглецом и лентяем, хотя отличался способностями и к письму, и к чтению, и к счету. Хозяева поощряли его тягу к знаниям, но по своему положению в доме Романовых Юшка сидел как бы меж двух стульев, не находя друзей ни среди слуг, ни – конечно! – среди хозяев. У них с боярином Александром Никитичем частенько случались короткие, но бурные стычки, однако и тот и другой умели вовремя остановиться. Сейчас оба не имели ни сил, ни желания для примирения, и человек знающий вмиг понял бы: у обоих изрядно накипело друг на друга.

– Кому сметь другому, как не мне? – повторил Юшка, заносчиво вскидывая голову. – Разве ты забыл, кто я таков, кто был мой отец?

– Отчего же это – «был»? – хищно усмехнулся Романов. – Сколь я сведом, он и по сю пору жив и здравствует, другое дело, что знать тебя не хочет.

Юшка растерянно уставился на боярина, имея вид человека, куда-то долго и быстро бежавшего, но остановленного внезапным ударом по лбу.

– Как жив и здоров? – пробормотал он растерянно, безуспешно пытаясь обрести прежнюю самоуверенность. – Что ты мелешь, что ты такое…

– Устами твоими враг рода человеческого завладел и подчинил тебя своей власти, коли ты язык злотворный распускаешь против господина твоего и благодетеля, который дал тебе приют, кров и пищу, который норовил тебя в люди вывести и отличал пред прочими своими людьми незаслуженно! – не выдержав, вмешался в разговор монах. – Да ты должен денно и нощно на коленях благодарить Господа Бога, отца нашего Иисуса Христа за то, что…

– Я?! – надменно воскликнул Юшка. – Да это вы все, вы все благодарить должны Бога за то, что он даровал вам возможность вскормить и взлелеять дитя, рожденное…

– Захудалым дворянином Богдашкою Нелидовым-Отрепьевым, – все с той же раскаленной усмешкой перебил Романов. – Вижу, не вредно тебе напомнить, чей ты есть сын, Юшка. Больно заносишься в своих пагубных мечтаниях, а они – вот не даст соврать святой отче – они исходят от лукавого и понужают нас ко греху.

– Погоди, – пробормотал Юшка. – Какой такой Богдашка Нелидов-Отрепьев? Почему ты зовешь его моим отцом? Да я его в жизни никогда не видел и такого имени-прозвища не слышал! Да, вы называли меня Юшкою Нелидовым, однако я думал, что сие прозванье дано мне лишь для того, чтобы сокрыть подлинность моего имени! Я был убежден, что настанет час – и ты откроешь мне то, что до времени должно быть сокрыто!

– Ну что ж, вот твой час и настал, – кивнул Романов. – Открываю тебе полное твое имя и изотчество. Зовут тебя Юрием, а по крещению – Георгием Нелидовым-Отрепьевым, по отцу Богдановым. Родом ты из Галича, что близ Ярославля. Отец твой никогда не блистал богатством, а вскоре и вовсе обнищал, так что принужден был сыновей своих отдавать на прокорм к добрым людям. Тебя он подбросил к порогу брата моего Михаила Никитича, ибо одно из его имений соседствует с подворьем отца твоего. Ну а брат привез тебя ко мне в Москву. Ты вырос в доме моем, но, вижу, благодарности за то не исполнился. Ну что ж, не нами сказано: раб твой – враг твой!

– Я тебе не раб! – взвизгнул Юшка, брызжа сквозь щербинку слюной. – И ты врешь! Врешь все! Клевету на меня наносишь, возводишь злую напраслину! Взгляни сюда и скажи, что это!

С этими словами Юшка рванул ворот своей красной глуховоротки и открыл шею, поперек которой шел косой, слабо видный шрам.

– Что ж тебе сказать, – исподлобья глянул Романов. – Когда Михаил тебя привез, у тебя и впрямь была шея поранена. Надо быть, повредился, играючи в… тычку. – Только лишь самое тонкое ухо различило бы заминку, которую допустил Романов пред этим словом. – Ты хворал после раны, тяжко хворал… Батюшка твой не пожелал возиться с тобою, спровадил в чужие люди. А в моем доме тебя выходил вот этот самый Матвеич, которому нынче ты норовишь ответить черной неблагодарностью. А ведь это грех, Юшка. Тяжкий грех! Умоляю тебя не брать его на душу, а просить у нас у всех прощения, с Манюней же повенчаться завтра поутру. На счастье, тут случился отец Пафнутий, который вас и повенчает.

– Нет! – взвизгнул Юшка, окончательно утратив власть над собой от той нескрываемой насмешки, которой было пропитано каждое слово боярина. – Не бывать этому! Я… я никакой не Отрепьев! Думаешь, я ничего не помню? Я все помню! Про Углич помню! Про то, как Оська – да, его звали Осипом Волоховым! – подошел ко мне с ножом в руках и сказал: «Дивно хорошо у тебя ожерелье новое, царевич! Дай-ка погляжу…» А вслед за тем чиркнул меня ножом по горлу!

Наступило мертвое молчание. Юшка озирался с торжеством. Отец Пафнутий осенял его крестным знамением, словно заклинал силу нечистую. Боярин Романов, видимо, растерялся, не знал, что сказать. Матвеич с внучкой таращились на обезумевшего холопа с нескрываемым ужасом.

И тут раздался смех. Детский смех.

– Ой, Юшка, да это ты, что ли, царевич? – заливался-хохотал Феденька. – Эва хватил! Разве царевичи такие бывают? И все ты врешь, будто помнишь что-то. Небось наслушался калику перехожего, что сказывал про погибель царевича Димитрия, – только на прошлой неделе у нас ночевал один такой в черной избе, для людей пел! – вот и врешь теперь невесть что.

– Устами младенца глаголет истина, – негромко изрек отец Пафнутий, и боярин Романов с видимым облегчением вздохнул:

– Воистину так!

Вслед за тем он переглянулся с монахом. Обмен взглядами был краток, однако могло показаться, что эти двое быстро провели меж собой какой-то очень серьезный разговор, после чего Романов удовлетворенно кивнул и хлопнул в ладоши:

– Эй! Никишка, Минька, Васька! А ну, сюда!

Из-за дома выскочили три ражих, широкоплечих молодца и преданно уставились на хозяина.

– А ну, вяжите его, да покрепче, – приказал боярин, взмахом руки указав на оторопевшего Юшку. – И рот, рот немедля кляпом забейте. А ежели чего успеет языком намолоть, затворите слух свой, чтобы не слышать опасных, крамольных речей.

Он еще продолжал отдавать приказания, а между тем верные слуги, натасканные, словно борзые псы, повиноваться первому слову господина, уже навалились на замешкавшегося Юшку, скрутили его кушаками, вбили в рот рукав его же собственной рубахи, без жалости оторванный, и швырнули к ногам боярина.

– Ради вашего же блага, – серьезно сказал Александр Никитич, – умоляю вас молчать о том, что вы сейчас слышали. Парень спятил, заговаривается, однако же болтовня его может стоить жизни и ему, и всем нам. Отныне никто не должен даже имени его упомянуть, да и скоро забудется оно. Нынче же отец Пафнутий возьмет его в свою обитель, а уж какое там даст ему прозванье, то Бог ему подскажет.

– Нынче день Григория Депоклита, – промолвил Пафнутий. – Быть по сему! Грузите его в телегу да везите в Чудов, а я вслед буду.

– Прости, отче, что так неладно завершился наш разговор… – начал было Романов, но игумен перебил его:

– Неладно, правда что, неладно! Не подобает моему сану говорить такое, однако я предпочел бы видеть этого охальника не среди живых, а…

– Ништо! – храбро бросил Александр Никитич, увидев, каким испугом вспыхнули глаза сына, слушавшего непреклонного монаха. – Обойдется.

– Дал бы Бог.

Романов сбежал с крыльца, склонился над связанным и сказал быстро, тихо, так, чтобы никто, кроме Юшки, не мог его слышать:

– Я мог бы убить тебя, и никто не спросил бы с меня ответа. Я мог бы сгноить тебя в самом дальнем и глухом монастыре, но я помню твою службу и не хочу платить злом за нее. Отдаю тебя в Чудов монастырь, где ты обретешь не только смирение, столь необходимое душе твоей, но и знания, которые разовьют твой ум и приучат смотреть на свое положение без гордыни и заносчивости. Ты знаешь, где находится Чудов монастырь. В Кремле! Там ты волей-неволей принужден будешь молчать – чтобы спасти собственную жизнь. Ибо если чужое, недоброе ухо услышит твои измышления, царь Борис немедля отправит тебя на плаху. Помни это и берегись. Заклинаю тебя твоим же благом: берегись, Отрепьев!

При звуке этого имени Юшку словно раскаленным кнутом ожгло, так он дернулся, однако боярин уже не обращал на него внимания: ушел в дом, а вслед за ним ушли и отец Пафнутий с Феденькой.

Крыльцо опустело. Слуги выводили лошадь, чтобы запрячь в телегу. Манюня рыдала на дедовом плече, с тоской и жалостью косясь на Юшку, который извивался в пыли, пытаясь что-то сказать, однако из заткнутого рта вырывались какие-то нечленораздельные звуки:

– О-ои-ы-е-я!

«Попомнишь ты меня, боярин!» – грозил Юшка в последнем усилии ненависти.

И угрозу свою он сдержал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю