Текст книги "Год длиною в жизнь"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Там было невероятно много соловьев – они пели в жасмине и в сирени, не давали спать по ночам, и Ритино сердце тосковало. Она должна была думать об отце – ведь именно этого хотела мама: приехать и отдать ему дань памяти, и прежней любви, и благодарности, и прощения, – но ничего не шло в голову под оркестр соловьиных рулад, кроме мыслей о Максиме. Было даже немножко жаль, что у них такая счастливая, безоблачная любовь: соловьиные трели призывали к сердечному томлению, они пели о неразделенной страсти, и Рите приходилось внушать себе, будто она ужасно ревнует Максима, оставшегося в Париже. Правда, ей приходилось придумывать объект для ревности, и она перебирала в памяти всех знакомых девушек со своего факультета, подружек парней из лицея Максима, но никак, никак не могла всерьез к кому-нибудь прицепиться и стала придумывать себе ревность.
Если бы не совы, Рита, наверное, потонула бы в выдуманных несчастьях, а потом, вернувшись в Париж, устроила бы Максиму сцену. Ей не дали взбеситься совы и мыши.
Рита жила в мезонине. Строго говоря, это была огромная чердачная комната, целая зала. У нее там, кроме кровати, стоял свой стол, за которым она писала дневник («Настоящий журналист, репортер должен писать каждый день!» – говорил их преподаватель мастерства на факультете), там же и завтракала одна, потому что просыпалась раньше всех. Утром она пила чай с молоком и сухарями, и на стол прибегали снизу, из сада, полевые мышки и подбирали крошки, держали их в лапках, близко поднося к хорошеньким усатым мордочкам. При виде домашних мышей Рита упала бы в обморок или подняла крик, а этих совсем не боялась. Да и как их было бояться – они были такие чудесные, словно игрушечки: малюсенькие, с громадными просвечивавшими розовыми ушками. Были в старом-престаром (аж в XIV веке его построили) доме и крысы, конечно, но в комнаты, к счастью, они не показывались. Крысы шныряли по саду. А за ними охотились совы. И как охотились! Ночью они носились по крыше с топотом, вздохами и криками, грузно шлепаясь куда-то вниз, в заросли жасмина, и метались по саду. Как-то раз луна стояла прямо против Ритиного окна, от луны и соловьев спать было невозможно, Рита высунулась – и увидела, что совы загнали на закрытые ворота толстую-претолстую крысу. Она сидела на столбе ворот, вцепившись лапами, и держала оборону. Совы кружили, пикировали на нее, пытаясь сбить наземь, но крыса не сдавалась и продержалась так до рассвета. Когда время совиной охоты прошло, она проворно скатилась на землю и спряталась. А потом Алекс увез семью обратно в Париж…
– С тобой невозможно говорить! – раздался ласковый смех Огюста. – О чем ты только думаешь? Ты случайно не влюбилась?
Рита покосилась на него. Она еще не очень хорошо разбиралась в мужчинах, но что-то подсказывало: если парень в тебя влюблен и тебе это не мешает, а даже трогает, не стоит ему открывать, что ты сохнешь по другому и через две недели станешь его законной женой. Какой смысл портить настроение хорошему человеку? Брак с Максимом все равно придется держать в тайне. Поэтому Рита прозрачными глазами (она, когда хотела, умела придавать своему взгляду совершенно незамутненную прозрачность, и мама тогда бормотала, качая головой: «Ну, артистка…») посмотрела на Огюста и засмеялась с самым честным видом:
– Ни в кого я не влюблена. Если честно, я думаю про тот пожар, который ты обещал устроить.
Бледное лицо Огюста радостно вспыхнуло:
– Считаешь, хорошая идея?
– Блеск! Получше, чем наши лозунги и газеты, но безопасней, чем террор. Если тебе удастся все устроить шито-крыто, мы здорово навредим бошам, а из людей никто не пострадает.
Вот уж в чем они с Огюстом были совершенными единомышленниками, так в отрицании террора, который всегда был предметом спора в группах.
– Боши совершенно опьянели от победы! – с ненавистью говорили одни. – Теперь за десять лет не протрезвятся… если мы их не протрезвим. Надо убивать их, где только возможно. Увидел фашиста, держишь в руках оружие – убей его. И о своей жизни можно не беспокоиться – это такая малость по сравнению с близкой победой!
– Если мы будем вести счет один – один: жизнь гитлеровца в обмен на собственную, – возражали другие, – мы, может, и истребим их, но во Франции останется очень мало народу. Другое дело, что мы должны убивать их – убивать безжалостно, не щадя! – но сами оставаться безнаказанными.
– А вы слышали такое слово – заложники? – вступали в спор третьи. – Помните, как убили эсэсовца в метро? Тот, кто это сделал, скрылся. Но как только стало известно об убийстве, гитлеровцы мгновенно оцепили все выходы с двух близлежащих станций и арестовали всех, кто был тогда на платформах и на лестницах. Двадцать человек поставили к стенке сразу, не спрашивая!
– Жертвы неизбежны, – пожимали плечами одни. – Идет война…
– А фашисты – звери. Им все равно, кого убивать, – поддакивали другие.
– Невинных людей убили не только фашисты, но, получается, и тот герой, который подстрелил эсэсовца, – горячились третьи. – Двадцать французов – не слишком ли дорогая цена за жизнь одного врага? Думаете, жены и дети расстрелянных будут считать нас героями? Да они проклянут нас теми же словами, какими проклинают фашистов!
– Тогда Résistance никогда не наберет силу, – возмущались первые. – Гитлеровцы подлецы, если заставляют мирных жителей платить за жизнь своих солдат!
– Они и есть подлецы, поэтому мы и сражаемся с ними, – соглашались вторые. – Сражаемся любыми средствами! Недаром «Юманите» призывает патриотов к вооруженной борьбе.
– Ради кого? – спорили третьи. – Какова та цель, которая оправдывает любые средства? Свобода Франции? Но ведь Франция – не только земля, а прежде всего люди. Не только страну хотим мы освободить, но прежде всего – людей. И грош нам цена, если мы выгоним фашистов с нашей земли, полив ее кровью наших же людей!
Такие споры вспыхивали часто. Рита и Огюст были в числе тех самых «третьих», которые выступали против крови невинных жертв. Максим принадлежал к числу умеренных «вторых», которые соглашались, что людей надо беречь, но бывают ситуации… Для Риты же никаких таких «ситуаций» не было и быть не могло. Именно поэтому она перешла в группу FFL, которая занималась «тихими диверсиями». Журналистика и печать – вот что было ее оружием. «Подпольная печать поможет Франции воспрянуть духом», – говорила Рита, объясняя свое решение.
Однако печать звала не только к национальной гордости, но и к прямому неповиновению пресловутому новому порядку. В газете «Вальми» можно было прочитать такие слова:
«Французы, встаньте. Вы не принадлежите к льстивым рабам. Лизать прусские сапоги оставьте нынешним властителям страны. Поднимите головы и сожмите кулаки. Вы сильны потому, что хотите жить. И завтра враги задрожат, и задрожат друзья врагов, когда вы крикнете с нами: «Да здравствует республика! Да здравствует свобода!»; «Невозможно связать французский народ цепями бесчестия… В гневе он потрясает своими цепями, а завтра он думает их разорвать!»…
Подстегнутые статьями «Вальми», 11 ноября 1940 года, когда все памятные церемонии были запрещены, студенты и лицеисты Парижа приняли решение пойти поклониться Могиле неизвестного солдата. Когда они поднимались по Елисейским Полям, скандируя под музыку «Марсельезы»: «Долой Гитлера! Долой Петена! Да здравствует Франция!», их встретили пули эсэсовцев. Десятки студентов были ранены, убиты. Жертвы всколыхнули неутихающую ненависть, и внутреннее несогласие с оккупацией усилилось. С точки зрения Риты, это и было нужно: вызвать в людях неготовность подчиняться, смиряться.
Издание нелегальных газет было делом весьма нелегким. Нужны были пишущие машинки, ротатор, восковки, краски, бумага… Многое удалось достать с помощью «Союза русских патриотов», который сотрудничал с FFL. Рите, впрочем, не удавалось подобраться ни к машинке, ни к ротатору, и пока даже ни одна ее статья или очерк не попали в печать. Она готовила лозунги и короткие призывы. Их печатать было проще – купили детский алфавит и набор чисел. Все воззвания начинались словами: «Смерть фашистским захватчикам!» Русские писали в своих листовках: «Смерть фашистским оккупантам!», и жизнь русских, победы их (парад на Красной площади в Москве 7 ноября 1941 года, разгром немецких войск под Москвой) давали богатый материал для листков и воззваний, которые составляла и редактировала Рита.
Лозунги не только печатали, но и писали: на стенах домов и даже в общественных уборных. Если удавалось, изображали фашистов в самых непристойных свинячьих позах. Это тоже была борьба!
Конечно, можно и плечами пожать: тоже, мол, борьба! Плечами-то пожимать легко… Но однажды фашистский офицер застал парня, когда тот писал мелом на стене: «Смерть бошам!», и застрелил его у той самой стены.
И все же лозунги лозунгами, а хотелось яркого, настоящего дела, поэтому то, что предлагал Огюст, не могло не заинтересовать Риту.
Огюст работал на улице Шайо, на складе военно-морских сил гитлеровцев (таких складов было раскидано по Парижу несколько).
– На втором этаже там сложены под потолок тюки, а в них капок – что-то вроде хлопка. Под потолком проходит электропроводка. Через два дня будет суббота, – говорил Огюст, объясняя свой план. – В субботу мы работаем до полудня, и это как нельзя лучше отвечает нашим планам. Мы останемся втроем – я и еще два парня, Франсуа и Альфонс. Они французы, и если хорошо справятся с делом, я приведу их в нашу группу. Во время операции они будут обеспечивать безопасность: Альфонс внизу, на первом этаже, Франсуа – на втором. Я должен буду взобраться на тюки, оголить провода, а затем поджечь капок спичками. Гитлеровцы подумают, что замкнуло проводку, пожар начался сам собой. Никто не пострадает!
– Главное, не обожгись сам, – сказала Рита. И смутилась, увидев, как вспыхнули от счастья глаза Огюста. Честное слово, от такой вспышки мог загореться не только какой-то там склад, но и сердце любой девушки!
Но Рита, которой предназначался вес этот пыл, смутилась. Кажется, Огюст навоображал себе лишнего… И с чего? От совершенно невинных ее слов? Беда просто. Оказывается, Огюст влюбился куда сильней, чем она думала. Кошмар! Ведь он для нее просто друг…
– Знаешь что, – сказала Рита, отводя глаза, – давай дальше пойдем отдельно. Если Гийом увидит нас вместе, будет ужасный шум.
Гийомом звали командира их группы, и он был очень строг по части конспирации.
Улыбка слиняла с лица Огюста, глаза его погасли. Он кивнул, свернул за угол.
Рита подошла к лотку со старыми пластинками (чем только не торговали с лотков на Монтергёй) и принялась их перебирать. Она чувствовала себя ужасно глупо, да стыдно было отчего-то. Как бы дать понять Огюсту, что он бредит ею напрасно? Сказать напрямую? Ну да, а он вытаращит глаза: мол, ты много о себе воображаешь, малышка, я не такой болван, каким ты меня считаешь. Нет, все-таки он болван…
Впрочем, и не нужно ничего объяснять. Через две недели они с Максимом поженятся, и Рита будет носить обручальное кольцо. Конечно, дома его придется снимать, но, выйдя за порог, она будет надевать его снова. Огюст увидит и поймет, что он третий лишний. Ну а если он и потом будет смотреть на Риту безумными глазами, придется с ним поговорить, сказать, что замужняя женщина для порядочного мужчины не должна существовать, как для нее не существует никто другой, кроме мужа. Она не из таких! Так что Огюсту лучше о ней забыть.
Рита выбрала пластинку с записью танго «Фелисия» Энрике Саборидо. На другой стороне была «Ля Мороча» в исполнении Карлоса Гарделя. on Dieu и Боже мой, это же записи первых танго! Рита обожало танго, но теперь город наводнили немецкие пластинки. Среди них встречались, конечно, очень милые мелодии, но ведь всем понятно, что настоящее танго могли написать только в Латинской Америке. «Фелисия»! Красивейшее танго на всем белом свете!
Торговец старательно заворачивал конверт с пластинкой в тончайшую зеленоватую бумагу. Придется заплатить дороже, но бумага была совершенно как шелк, приятно держать в руках такой сверток.
Рита оглянулась, проверяя, нет ли слежки.
На террасе большого бистро сидели немецкие офицеры с женщинами. Красотки кутались в меха, но видно было, что под мехами одежды на них чрезвычайно мало. Одна вообще напялила бальное платье с огромным декольте, а на ноги надела босоножки, так что видны были ярко накрашенные ногти. В декабре-то! Погода, конечно, очень теплая, Рита даже пальто свое сняла и стоит просто в свитерке, но все же… Босоножки, ноги без чулок, и ужасный цвет лака – просто рубиновый! Это проститутки!
Риту толкнули. Высокий парень в короткой, сшитой из шинели куртке, высоких сапогах, галифе и крохотной кепке с низко надвинутым на лоб козырьком стоял рядом, читая газету. Рита невольно взглянула через его плечо: «Наши приветливые гости, бесспорно, оценили тонкость парижской кухни…»
«Наши приветливые гости»! Ну да, «Матэн», газета, известная своим лизоблюдством. Это пишут о бошах. Свинство, нашли тоже приветливых гостей. А кто их вообще сюда звал, в какие гости?!
Рита фыркнула, буквально выхватила из рук торговца свой пакет, буркнула: «Мерси!» (как будто он был в чем-то виноват!) и уже сделала несколько шагов по брусчатке, когда торговец спохватился:
– Мадемуазель! Пардон, мадемуазель, но мне кажется, вы забыли заплатить за пластинку!
– Извините, я так задумалась! – пробормотала Рита.
Она заплатила, забрала сдачу, пошла, но почему-то вдруг оглянулась. Парень в галифе и высоких сапогах поглядывал на нее поверх газеты и откровенно играл глазами. Еще один болван!
От злости на всех болванов в мире Рита показала парню язык и свернула за тот же угол, куда ушел Огюст, нарушив правило, установленное Гийомом: «Двое из одной группы никогда не приходят на явку и не уходят с нее одним и тем же путем!»
1965 год
Федор Лавров сидел в своей «Волге», положив руки на руль, и смотрел на проходную военного госпиталя, из которой вот-вот должна была выйти Ольга Монахина. Время от времени он поглядывал на часы, но вовсе не потому, что мысленно торопил Ольгу. Честно говоря, ему совершенно не хотелось с ней встречаться. Если она задержится еще на четверть часа, он уедет: на пятнадцать ноль-ноль у него был заказан телефонный разговор с городом Х., и хоть до Дома связи на площади Горького отсюда рукой подать, тем паче на автомобиле, лучше приехать пораньше… Вспомнилось: Рита говорила, что из Парижа с любым телефонным номером Франции можно связаться прямо по уличному автомату. Здорово! В войну такого не было. В войну вообще телефоны-автоматы в Париже были выключены.
Как всегда при воспоминании о Париже, Федор Лавров подавил застарелую тоску и едкое, как кислота, недовольство самим собой. А еще – стыд… Ему было стыдно, что он так тоскует о Париже и порой ненавидит себя за то, что поддался в свое время уговорам Краснопольского и вернулся в Советский Союз, хотя, пожалуй, следовало бы остаться во Франции. Но вся его жизнь была связана с Россией, с Энском, где жили мать с отцом, которые считали его погибшим, где были его друзья и вообще – родина, а с Парижем его связывали только воспоминания о Сопротивлении и девушка, которую он любил, но которая не любила его. Рита считала его другом, лучшим другом, она готова была жизнь за него отдать – из благодарности за то, что Федор в буквальном смысле поставил ее на ноги, но ему не нужна была ее благодарность, не нужна была ее жизнь – нужна была любовь. Если бы она согласилась выйти за него замуж, он остался бы в Париже.
Хотя нет… Он рвался домой и Риту уговаривал уехать. Как только слухи об этом дошли до Ле Буа, Татьяна слегла с сердечным припадком. Но зря она боялась, что любимая доченька вдруг сорвется на «красный восток». Рита и думать об этом не хотела. Для «буржуйской семейки», как Федор в сердцах называл порою Ле Буа, словосочетание «Советская Россия» было синонимом словосочетания «девять кругов ада». Не помогали ни патетические речи о том, что Советская армия спасла мир от фашистской заразы, ни упоминания о святой для Риты памяти ее отца, Дмитрия Аксакова, который бредил возвращением на родину. Безумный ужас перед большевиками Рита впитала с молоком матери, некогда бежавшей от них в Харбин и во время странствий лишившейся отца и брата. Потом была история с Дмитрием Аксаковым, который пожертвовал собой ради спасения семьи от мстительных советских… Нет, она ни за что не поехала бы в Россию навсегда. Если бы она, конечно, любила Федора, тогда, может быть…
Теперь-то он благодарит Бога, или судьбу, или кого там нужно в таких случаях благодарить, за то, что Рита осталась дома. Иначе и ей пришлось бы пройти через те же круги ада (правы были Ле Буа!), что и ему, и Краснопольскому, и жене и сыну Краснопольского, и всем тем, кто сделал глупость – поверил советской агитации и вернулся домой из-за границы.
Ему, Федору, было легче. Он всего лишь пять лет провел вдали от родины, еще не успел отвыкнуть от нее. Он воспринимал все, что здесь творилось – и фильтрационные лагеря, и репрессии, и лишение прав, а потом долгое, унизительное их восстановление, – как нечто само собой разумеющееся. Мать не выбирают. И родину не выбирают! А Краснопольским, Кореневым и другим, кто поехал с ними, было совсем худо. Он, Федор Лавров, отделался всего (всего!) пятью годами лагерных мучений, а Краснопольский десять лет отмотал, Коренев так и погиб где-то в Тайшете, жена его умерла от пневмонии, которую в Ульяновске, куда были сосланы семьи, некому, нечем и не на что было лечить…
Федор резко мотнул головой. Не думать об этом! Не думать! Главное, что Риты никакая беда, привычная для человека советского и смертельная для иноземных русских, не коснулась. И ей не за что было возненавидеть друга, которому она до сих пор благодарна за спасение если не жизни своей, то красоты. Вот за это Федору нужно было бы класть земные поклоны перед иконами. Да вот беда – неверующий он. И ни одной иконы в его доме нет. А в церковь ходить – живо с партбилетом распростишься, то есть все равно что жизни конец, да ладно жизни – конец работе, которая была основным счастьем для Федора Лаврова. Да, работа – главное, что у него есть. С семьей у него не заладилось, чего и следовало ожидать. Нельзя жениться, если любишь другую женщину. Конечно, для его жены, как и для него, главное – работа, но так можно говорить теперь, через десять лет унылого брака, а в глубине-то души она, конечно, хотела бы жить иначе. Но иначе не получилось, с таким-то мужем…
Федор взглянул на часы и присвистнул. Все, больше ждать нельзя. Он не выполнил первое поручение той, из-за кого его семейная жизнь не заладилась, но хотя бы второе надо не прозевать и выполнить!
И в ту самую минуту, как он повернул ключ в замке зажигания, готовясь уехать, дверь госпитальной проходной распахнулась и на крыльцо вышла высокая, стройная женщина в темно-синем платье с белым воротничком, с русыми волосами, уложенными в тяжелый узел. Среди русых прядей отчетливо мелькало серебро, и Федор подумал, что десять лет назад у Ольги Аксаковой, наверное, были такие же сияющие, роскошные кудри, как у Риты, ну а через десять лет Ритины волосы пронижутся точно такими же серебряными нитями, как у Ольги.
Единокровные сестры. Дочери одного отца. Их матери – сестры двоюродные. Неудивительно, что Ольга и Рита похожи! Вот только цвет глаз…
– Ольга Дмитриевна! – выбрался он из машины. – Ольга Дмитриевна, здравствуйте, можно вас на минутку?
Ольга смотрела удивленно. Они были знакомы еще до войны, когда Федор – начинающий, молодой, но подающий надежды хирург – работал тут же, в госпитале. Ольга была тогда санитаркой. Потом, когда он вернулся из своих «хождений по мукам», она уже стала классной операционной сестрой. Но вместе они больше не работали: в госпиталь Федор не вернулся, хотя и очень хотел. Человеку с лагерем за плечами нельзя было работать в режимном учреждении, военном госпитале. Хоть и реабилитировали его, и наградили за подвиги ратные, а все равно…
Ну и ладно, сейчас речь не о том.
– Сколько лет, Федор Федорович! – приветливо улыбалась Ольга.
– И, соответственно, сколько зим! – улыбнулся Федор, раздосадованный, что время так поджимает и в разговоре придется брать быка за рога, хотя тема настолько деликатная, что к ней следовало бы подступать с подходами и подходцами… Но ни минуты лишней на реверансы нет. И он бухнул напрямик, с военной лихостью и прямотой: – Я, собственно, вас ждал, Ольга Дмитриевна. У меня до вас дело есть – особого свойства.
Легкая тень мелькнула в глазах Ольги – прекрасных светло-карих глазах, совсем не похожих на глаза Риты, – но улыбка не сошла с губ:
– В самом деле? Ну так я вас слушаю.
– Вы домой сейчас?
– Нет, мне в Дом связи нужно, поздравительную телеграмму отправить подруге в Казань. Она раньше в нашем госпитале работала, потом замуж вышла и уехала. Я, главное, совсем забыла, что у нее день рождения. Если сегодня срочную отправлю, она через три часа дойдет, успею с поздравлением. Так что вы говорите скорей, что хотите сказать, да я побегу.
– Так ведь и мне в Дом связи, и тоже срочно, – обрадовался Федор. – Давайте я вас отвезу, а по пути и поговорим. Садитесь, прошу.
Он открыл дверцу, и Ольга села.
До Дома связи по Краснофлотской тут было минут пять-семь езды, поэтому Федор свернул на улицу Урицкого (к слову сказать, как раз около того двухэтажного дома, в подъезде которого когда-то, давным-давно, когда улица звалась еще Сергиевской, безудержно рыдала на ступеньках Сашенька Русанова, только что сделавшая предложение руки и сердца Игорю Вознесенскому и получившая категорический отказ!), а потом на Малую Ямскую – этот объезд удлинял путь на пару минут. И сразу приступил к делу:
– Ольга Дмитриевна, ко мне приехала одна знакомая, из Парижа.
Молчание.
Федор покосился на Ольгу. Любая нормальная женщина при упоминании о Париже что-нибудь этакое сказала бы: «ого» или – «ах», или – «ничего себе», или – «да что вы говорите…». Ольга же сидела молча, глядя вперед, только руки чуть крепче стиснули ремешок сумки.
– Так, вижу, Александра Константиновна рассказывала вам, что Рита пыталась с ней заговорить.
– Ах вот как ее зовут, – усмехнулась Ольга. – Мама никак не могла вспомнить имени. Говорила, что она по фамилии Ле Буа, но кем, собственно, она нам приходится и как ее зовут – не вспомнила.
– Да, имя ее Рита, – повторил Федор и тяжело вздохнул.
Дальше надо было врать, а врать не хотелось. Но Рита двадцать раз повторила, чтобы он ни под каким видом, ни за что не открывал ее истинного положения в семье Ле Буа и родства с Аксаковыми. Причину она не называла. Федору все это было непонятно и неприятно, но, если Рита просила, он считал своим долгом повиноваться.
– Она… она дальняя родственница Алекса Ле Буа, который ее усыновил, – начал плести Федор. – Рита из семьи русских эмигрантов. Она выросла в доме Ле Буа, считает себя обязанной им, а потому, когда Комитет бывших участников Сопротивления направил именно ее, чтобы вручить мне награду в честь двадцатилетия Победы, она очень обрадовалась, что может побывать в городе, который так много значил для семьи Ле Буа и где живут родственники Алекса и Эвелины.
– А что, знаменитая Эвелина еще жива? – изумленно спросила Ольга.
– Ваша родная бабушка? – уточнил Федор. – Да, она жива.
– Смешно, – сказала Ольга. – Мне пятьдесят, я сама могу бабушкой стать, стоит только Георгию жениться, а оказывается, у меня собственная бабушка есть. И еще смешней, что у моей мамы – бабушки моих детей, собственная мама жива. Просто не верится!
– Эвелину я видел двадцать лет назад, она выглядела удивительно молодо, несмотря на свои шестьдесят с лишним, а уж сейчас ей далеко за восемьдесят, и все же, судя по фотографиям, которые привезла Рита, она еще хоть куда.
– Парижанка! – усмехнулась Ольга. – Могу себе представить, какая там косметика, какие кремы. Интересно, там все душатся «Шанелью» или есть и другие духи?
– Вот в чем я ничего не понимаю, так это в духах, – засмеялся Федор. – Хотя, если я ничего не путаю, Рита привезла какие-то подарки для вашей семьи. Для вас, для Александры Константиновны, для детей ваших… Вроде бы духи там тоже есть.
– Погодите-ка… – недоумевающе повернулась к нему Ольга. – Ну ладно, я понимаю, что Эвелина помнила свою дочь, но откуда она узнала о моем существовании? О Георгии и Вере? И, коли вы упомянули о подарках, почему она не передала ничего для моего дяди Шуры? Получается, она знала, что его нет в живых? Он умер в тридцать седьмом, в заключении…
– О гибели Александра Константиновича Русанова сообщил Ле Буа я, – пробормотал Федор. – Я же дал знать о том, что у вас есть дети. Мы ведь переписывались с Ритой, с которой были близкими друзьями во время войны. Ну а что касается вас, вашего рождения, об этом Ле Буа узнали давно – от вашей тетки, Лидии Николаевны Шатиловой, и вашей двоюродной сестры Татьяны. Они в восемнадцатом году умудрились добраться до Харбина, а в двадцать четвертом перебрались в Париж. Лидия Николаевна – родная сестра Эвелины Ле Буа, как вы помните. Они постоянно встречались в Париже…
Федор говорил так, как просила Рита. Ему претило врать, однако ее доводы: мол, она не хочет оскорблять память своего отца запоздалой ревностью его бывшей жены, – были довольно убедительны. И все же Федору казалось, тут есть еще что-то, неизвестное ему. Сначала, едва приехав в Энск, Рита не собиралась скрывать от Аксаковых, что находится в родстве с ними. Потом что-то произошло – Федор не знал, что именно, – и она изменила свое решение, стала шифроваться от них. И дело здесь было не только в памяти отца… А в чем еще? Что случилось?
Да лучше не пытаться понять, просто делать, что просила Рита, и тогда он увидит улыбку на ее губах. Вот и все, а больше ему ничего, как старому, верному псу, и не надо. Да-да, он не оговорился, именно преданному псу. Рита его считает таким близким другом, что даже не видит в нем мужчину. Да и никогда не видела! Ну что ж, такая у него, видимо, судьба…
«Волга» вывернула с Малой Ямской на площадь Горького и припарковалась у Дома связи, с той стороны, где находился телеграф.
– Слушайте, Ольга, может, вам все-таки встретиться с Ритой? – нетерпеливо поглядывая на часы, сказал Федор. – Она передаст фотографии, подарки, расскажет о ваших родственниках…
– Знаете, моя мама почему-то ужасно ее боится, – с некоторой конфузливостью призналась Ольга. – И если я Риту приглашу, мама точно с сердечным приступом сляжет. Она разговор с Ритой вспоминает со страхом, а уж когда узнала, что Рита и с Георгием разговаривала на улице… ей дядя Мишка рассказал…
«Интересно! – нахмурился Федор. – А мне Рита про это не говорила. Почему? Забыла? Да ладно, наверное, не сочла важным…»
– Не хотите приглашать ее к себе, давайте устроим встречу у меня, – пожал плечами Федор. – Не стесняйтесь, пожалуйста. Или в кафе каком-нибудь посидим, или в ресторане, так сказать, на нейтральной территории.
– О, мы уже приехали! – спохватилась Ольга. – Ну хорошо. Я подумаю, посоветуюсь со своими и позвоню вам. Договорились?
Федор кивнул, помог ей выйти из машины и, извинившись, со всех ног помчался на переговорный пункт. Он не зря спешил: лишь только ворвался в двери, как дребезжащий голос из динамика зычно завопил:
– Кто ожидает город Х.? Третья кабина!
Лавров прошел в третью кабину и снял трубку.
– Х.? Вас вызывает Энск. Соединяю, – провозгласила телефонистка, потом выкрикнула: – Говорите!
В трубке щелкнуло, и осторожный мужской голос спросил:
– Алло? Федор Федорович, это вы?
Надо же, как хорошо слышно! И не скажешь, что говоришь с человеком, который находится чуть ли не за десять тысяч верст от тебя!
– Привет, Степан Иваныч, – сказал Лавров, внезапно охрипнув, словно ледяной, сырой архангельский ветер коснулся его лица… Наверное, то же произошло и на другом конце линии провода, потому что там раздался надрывный кашель, и только потом голос несколько прояснился:
– Федор Федорович, здравствуй, друг дорогой. Как дела?
– Все нормально, – с трудом проговорил Лавров сквозь хрип в горле. – А как ты, Степа?
– Да ничего особого не произошло со мной за неделю с прошлого нашего разговора, – невесело хохотнул его собеседник. – Какие у нас, доходяг, могут быть новости? Каверны распространяются, пневмоторакс не помогает… А впрочем, я уже за то судьбу благодарю, что после лагеря протянул аж тринадцать годков!
Со Степаном Ивановичем Толоконцевым Федор был в сорок шестом – сорок восьмом годах в одной бригаде в лагере, в Архангельской области (герой Résistance Лавров имел тогда звание изменника родины, а Толоконцев числился простым советским врагом народа), жил в одной землянке, которую заключенные сами же себе вырыли – среди зимы, в страшном месиве снега и мерзлой земли. Они называли свое жилище «иглу» – если оставались силы шутить. Этакие вот содрогания юмора иногда их посещали… Потом-то заключенных переселили в бараки (их тоже сами себе строили зэки), но для начала пожили в земле… Пятьдесят процентов бригады умерло за ту зиму, а кто остался, подхватил неизлечимые хвори. Да, в самом деле, надо сказать спасибо, что живы остались! Вопрос только, кому то «спасибо» нужно говорить и почему русский человек вечно обязан кого-то благодарить, что его до смерти не убили или не обобрали до нитки?
– Ладно, про болезни неинтересно, – прервал сам себя Степан Иванович. – Поговорим о более важных делах. Я узнал все, что ты просил. Адрес такой: улица Запарина, 112, квартира 4. Запомнил? Это практически центр города. У нас, собственно, город тремя улицами ограничен, его так и называют: три горы, две трубы. Вот около третьей горы и прописан Павлов.
Степан закашлялся.
– Спасибо тебе, Степка, – сказал Лавров, дождавшись, пока в трубке поутихли жуткие лающие звуки. – Большое спасибо! А он один по этому адресу живет или с матерью?
– Ты меня опередил, я не докончил, – ослабевшим голосом проговорил Степан Иванович. – В том-то и дело, что там живет только его мать. А сам Павлов обретается довольно далеко от Х. Он остался там же, куда был сослан на поселение. Вернее сказать, получил жилье в Х., но так и не смог в городе прижиться. Настоящий его дом на станции Олкан, в поселке того же названия.
– Мать честная! – ужаснулся Федор. – Где ж такая станция, где такой поселок? В Якутии небось?
– Да ладно, – хохотнул Толоконцев. – Какая Якутия? Всего ночь от Х. на поезде. Даже меньше ночи, пять часов. Чепуха сущая! Там еще в войну и после нее такие же, как мы, – Степан произнес последние слова с особым выражением, – строили железную дорогу в обход Транссиба. Дорога называется Байкало-Амурская магистраль, БАМ сокращенно. Бамлаг, понимаешь? Часть построили, часть забросили, часть разобрали в войну и перебросили рельсы под Сталинград. Но те участки, которые остались, которые довели до ума, работают. Там лесозаготовительный район, поэтому не совсем уж медвежья глушь. Павлов там на станции кочегаром трудится, ну а заодно кем-то на метеостанции, ремонтником вроде. У него руки золотые, помнишь, мы говорили, что он из породы левшей, которым блоху подковать – раз плюнуть. А приборы у метеорологов то и знай ломаются, в город небось не навозишься в ремонт, поэтому нашего Павлова с его руками там тоже на руках носят.




























