Текст книги "Год длиною в жизнь"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Ой, да, я все время путаю, – кивнула женщина. – В России очень забавно нумеруются этажи. Во Франции первый этаж – это ваш второй. А ваш первый – обычно служебный, он и не нумеруется никак.
– Погодите-ка, девушка, – насторожилась Александра Константиновна. – Погодите-ка! Опять вы о Франции! Вы что, в самом деле из Парижа?
– Ну да, я же сразу сказала, что из Парижа, – кивнула «девушка». – Кстати, меня зовут Рита Ле Буа.
Фамилия показалась Александре Константиновне чем-то знакомой, но она не могла сообразить почему.
– А откуда вы знаете меня и мой адрес?
– Потому что я знакома с одной дамой в Париже, которая… – Рита Ле Буа запнулась, нерешительно глядя на Александру Константиновну, – которая дала мне относительно вас небольшое приватное поручение.
Александра Константиновна неприязненно сузила глаза:
– В Париже? Дама? Знает меня? Совершенно не представляю, кто это!
Рита Ле Буа смотрела растерянно:
– Александра Константиновна, неужели вы забыли… ведь у вас в Париже…
Ле Буа! Александру Константиновну даже в дрожь бросило. Она вспомнила!
Эвелина Ле Буа! Оля и Люба, когда Александра вернулась из Пезмолага, рассказали ей то, что открыл им незадолго до смерти Константин Анатольевич Русанов. Честно говоря, Александра не вполне в ту историю поверила. Очень уж она походила на какой-нибудь роман. Просто театральщина какая-то в духе Клары Черкизовой! А жизнь – не роман, нет, не роман. Это трагедия. Трагедия, которая может грянуть из-за повода, куда более ничтожного, чем разговор с какой-то подозрительной особой на улице – вдобавок разговор о парижских родственниках… Поэтому Александра Константиновна снова сузила глаза, с еще более неприязненным выражением, чем прежде:
– У меня никого нет в Париже. Ни-ко-го! И мне оттуда не от кого получать никаких приветов. Не от ко-го! А вы, я погляжу, с такими подходцами! Капусты якобы ей захотелось, ах ты Господи… Придумали бы что-нибудь пооригинальнее! Ладно, довольно! Поднесли сумки – и спасибо большое. И прошу вас более меня не беспокоить. Слышали? Не бес-по-ко-ить! Прощайте, мадемуазель!
Александра Константиновна выхватила у Риты сумки и довольно величаво, что было нелегко, учитывая их вес, скрылась в подворотне.
Рита растерянно смотрела ей вслед. Она видела, как ее родная тетка и одновременно, если так можно выразиться, мачеха со своими неуклюжими авоськами поднялась на косенькое крылечко и вошла в подъезд, над которым было окошко, до половины – сверху – прикрытое белой тюлевой занавеской. На подоконнике пылали герани – совершенно такие же, как в Париже, цветущие почти во всех тамошних жардиньерках. Летом там полно петуний и анютиных глазок, а на зиму остаются только герани, да еще иногда – цикламены…
«Сашенька очень любила красные герани, – словно донесся до Риты голос матери. – Помнится, я у них дома только один-разъединый раз и была, ничего не помню, только книжные шкафы дяди Кости да герани Сашеньки…»
Вот тебе и Сашенька Русанова, она же Александра Аксакова!
Может ли такое быть, чтобы она не поняла, о чем идет речь? Или просто не захотела разговаривать о собственной матери? Вот смех-то… Но как же родственные чувства? Они должны были взыграть.
При мысли о «родственных чувствах» Рита насупилась. Уж кому-кому, а ей следовало бы знать, какая это коварная штука! Коварная и молчаливая, как иезуиты. Они – эти самые чувства – имеют обыкновение предательски помалкивать в самые безумные минуты жизни… И никто не знает, какие роковые последствия может иметь их молчание!
Она еще раз взглянула на красные герани. Показалось или в самом деле над ними мелькнуло чье-то лицо? Наверное, Александра Константиновна вернулась домой, а теперь подсматривает, ушла опасная парижская гостья или нет.
Ушла, ушла, успокойтесь, a tante![14]14
Тетушка (франц.).
[Закрыть]
Рита сделала пару шагов, чтобы ее не было видно из окна, и остановилась. В гостиницу идти не хотелось. Вообще никуда не хотелось идти. Хотелось как можно скорей исполнить просьбу Эвелины Ле Буа, а потом заняться тем делом, ради которого она, собственно, и приехала в Энск. Но что-то никак не складывалось… Мелькнула мрачная мысль: она сама себе здорово все затруднила, так затруднила, что…
– Рита!
Она не повернулась на голос, пораженная другой мыслью: а если она стояла здесь, рядом с домом номер два по улице Варварской, ныне Фигнер, только потому, что втайне даже от себя ждала: вдруг он появится и окликнет ее?
– Рита!
Георгий подбежал, остановился, глядя жадными глазами, чуть задыхаясь. Он был в узких черных брюках, остроносых туфлях, белой рубашке с закатанными рукавами, чуть смугловатый, черноглазый, легкий, будто канатоходец, изящный, как танцор, смотрел чуть снизу (она была на дюйм, не меньше, выше его ростом, да еще на каблуках). Руки он держал за спиной, словно они были связаны, и вид у него был из-за этого невозможно романтический – ну просто юный аристократ, схваченный толпой черни… Рита вспомнила рисунок XVIII века, висевший в кабинете Алекса Ле Буа: «Смерть Камиля Демулена».[15]15
Персонаж французской истории времен Французской буржуазной революции.
[Закрыть] Правда похож… Рите рисунок всегда очень нравился, она насмотреться на него не могла. И вот… И вот!
«Я не должна, не должна даже думать о нем! Достаточно одной сделанной глупости, преступной глупости. Именно преступной. Как я могла поддаться слабости?! Нужно держаться подальше от этого мальчишки! Вот-вот, так о нем и думай. Думай о том, что годишься ему… Нет, не могу, не могу я так думать!»
– Рита, ты меня искала?
– Нет, – ответила она так холодно, как только могла. – С чего ты взял?
«Знает он, что я говорила с Александрой Константиновной? Видел нас вместе?»
– Но я видел, что ты стояла напротив подворотни и смотрела на наши окна!
«А, так там, за занавеской, был он!»
– Ваши окна? Ну, я не имела ни малейшего представления об этом, – пожала плечами Рита. – Я обратила внимание на герани. В Париже очень много гераней, причем именно красных. Они растут в жардиньерках под окнами. Очень красиво, когда высокие окна закрыты белыми ставнями, а на их фоне горят алые герани.
– Окна в Париже закрыты ставнями? Да ты что? – хохотнул Георгий. – У нас ставни только на деревенских домах. Неужели и в Париже…
Рита усмехнулась:
– Летом бывает очень жарко, а во Франции не принято спать с распахнутыми окнами. Створки открываются внутрь, в комнату, а ставни защищают окно. Они сделаны как жалюзи, с узкими прорезями. Сквозь них только чуть-чуть проникает солнце, а воздух проходит свободно. Понимаешь?
– Ты идешь сейчас в гостиницу? – перебил Георгий, и по его лицу было видно, что он не слышал ни слова – ни про решетчатые ставни, ни про жару и прочее.
– Нет, – мигом замкнулась Рита. – Я просто гуляю. А если даже и в гостиницу – что с того? Я тебя не зову в гости.
Георгий вынул руки из-за спины – и Рита замерла. Три веточки красной герани пламенели на фоне его белой рубашки!
– Что это? – спросила она с самым неприступным видом, как если бы ей было тринадцать лет и мальчик из соседнего лицея впервые подстерег ее на улице с цветами.
– Герани, – робко сказал Георгий. – Те самые, на которые ты смотрела. Я увидел, что ты стоишь напротив окон, понял, что ты сейчас уйдешь, схватил цветы, бросился из дому… чуть бабу Сашу не пришиб, она с капустой с рынка шла. Главное было, чтобы она эти герани не увидела, она над ними трясется… как не знаю над чем. Да и мама тоже. У нас это какой-то культовый цветок в доме, герань, перед ним уже скоро станут мессы служить, честное слово!
Он болтал, и по лицу его, по чернющим глазам, которые так и льнули к глазам, к лицу, к телу Риты, видно было, что он сам не понимает ни слова из того, что говорит.
«Да, – мрачно подумала Рита, – tante Sacha не успела ему ничего сказать. Не хватало, чтобы сейчас спохватилась, куда помчался обожаемый le petit-fils,[16]16
Внук (франц.).
[Закрыть] выбежала и увидела, как мы разговариваем. Вот дьявольщина, как все вышло неладно…»
– Так, может, не стоило трогать цветы? – сухо сказала Рита, и горькая усмешка чуть не прорвалась на ее губы, потому что слова были сказаны ею словно бы не Георгию, а себе самой. – Спасибо, но мне пора идти.
– Возьми цветы, пожалуйста, – прошептал Георгий, и у него сделалось такое мальчишеское, несчастное выражение глаз, что Рита мгновенно сдалась – и осторожно, двумя пальцами приняла хрупкие стебли.
– «Я знаю… – сияя благодарной улыбкой, заговорил Георгий, – век мой уж измерен, но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я…» Понимаешь, я тебя несколько дней не видел и извелся весь. На звонки не отвечаешь…
– Ну, – опуская лицо к гераням, холодно проговорила Рита, – век твой отнюдь не измерен, уверяю тебя. Ты еще молод, ты еще слишком молод. Я старше тебя вдвое, ты только подумай над этим! Единожды то, что случилось у нас с тобой, могло случиться, ведь мы живые люди, а, как говорится, Амур стреляет, не выбирая цели! А у вас говорят… – Она пощелкала пальцами, вспоминая. – Любовь зла, полюбишь и…
Георгий смотрел исподлобья, оборвал сердито:
– Ладно, хватит демонстрировать знание русско-французского фольклора! Какое он имеет к нам отношение? Зачем смеяться над тем, что было так… так великолепно? – Он с трудом перевел дыхание. – Нельзя смеяться над этим, понимаешь?
– От возвышенного до смешного один шаг, – пожала плечами Рита. – Значит, смеяться можно над всем.
– Неужели тебе и правда смешно? – Георгий угрюмо опустил голову. – Я смешон?
«Скажи «да», – словно шепнул кто-то на ухо Рите. – У мальчишки бешеная гордыня, как у всех невысоких мужчин, человек, который смеется над ними, немедленно становится их лютым врагом. Скажи «да» – и он больше не подойдет к тебе!»
Она холодно посмотрела на Георгия сверху вниз:
– По-моему, все, наоборот, очень печально. Я приехала в Россию вовсе не для того, чтобы заводить роман со своим… – Она осеклась, но тут же продолжила, от души надеясь, что Георгий не заметил заминки: – Со своим случайным знакомым. У меня есть конкретное дело, и наша встреча течение этого дела сильно затруднила. Пойми, я не виню тебя, я и сама виновата, но теперь – всё, всё! Довольно! Больше ничего не будет! Погоди, а куда мы идем?
Рита только сейчас заметила, что они уже отошли от подворотни, пересекли площадь Минина, на которой вяло бил жидкими струйками воды изящный чугунный (сохранившийся со старых времен!) фонтан, и даже сделали несколько шагов по красивейшей улице, которая – она это отлично знала, не раз слышала от матери! – раньше называлась Большой Покровской или просто Покровкой, а сейчас – это ей уже Федор Лавров рассказал – называлась улицей имени Свердлова или просто Свердловкой.
– Ну, мы просто гуляем, – пробормотал Георгий, и глаза его блудливо вильнули. – А если хочешь, мы можем зайти к моему приятелю. Он вон там живет, за универмагом, вход со двора. У Сашки Тихонова квартира большая-пребольшая, дом, в котором он живет, еще с царских времен сохранился, как и наш. Сашка пластинки собирает. Знаешь у него какие пластинки есть? Весь Вертинский, еще эмигрантские записи, Лещенко есть, Козин старый, довоенный, сейчас-то пластинок Козина больше не выпускают. Мне очень нравятся романсы, а тебе?
– Мне тоже, – кивнула Рита. – Но пластинки Вертинского у нас дома есть, его очень любят мои мать и отчим. И Лещенко есть. Ну а Козина нет, но это не значит, что я сейчас пойду к какому-то Сашке Тихонову слушать пластинки. Думаешь, я не понимаю всех твоих подходов? Пришли к другу, послушали музыку, потом он деликатно уходит – за вином или еще за чем-нибудь или просто скрывается в одной из комнат своей большой-пребольшой квартиры, а мы остаемся одни… – Она зло хохотнула при виде обескураженного лица Георгия. – Я же говорю, ты – мальчик, для тебя все только начинается, а у меня было не раз, не два и даже не три. Я не замужем и не была замужем, я свободная женщина, у меня были, есть и будут любовники, ты всего лишь один из них, не более того, не рассчитывай на исключительность.
Ноздри Георгия раздулись, он опустил глаза. Лицо стало непроницаемым.
– Да я и не рассчитываю, с чего ты взяла? – спросил небрежно. – Хорошо, пусть так, я твой случайный любовник. Но я тебя что, в загс зову? Нет, я просто хочу повторить то, что было так классно. Тебе тоже было классно, я же знаю. Я помню, как ты…
Он умолк. Очень многозначительно умолк!
Рита даже зубы стиснула. Вот так мальчик, ничего себе! Опасный мальчик, оказывается. Мстительный. Злой… Она покосилась на него и увидела, что лицо Георгия побелело, на скулах загорелись красные пятна, губы дрожат. Кажется, он сам испугался того, что наговорил. Ничего, надо было раньше думать! И не ты один здесь мстительный!
– Ну, ты переоцениваешь себя, – сказала Рита небрежно, – мне случалось испытывать оргазмы и более сильные, уверяю тебя.
Ага, получил? Стал вовсе белый, как мел. Ну да, услышать такое… И еще неизвестно, что его сильнее поразило: признание, что он ничем не лучше других, или откровенно произнесенное слово «оргазм». Они, эти soviйtique, ужасные ханжи. Вся сексуальная терминология у них под запретом. Они предпочитают называть и органы, и ощущения неопределенно, туманно, как бы опустив глазки: это. И еще – ужасная пошлятина! – спрашивают у женщины после этого: «Тебе хорошо было?» Вот и Георгий спрашивал, хотя ее стоны были достаточно красноречивы. Но он спрашивал, совершенно по-мальчишески гордясь собой.
Рита покосилась на него, нервно теребя герани.
Мальчишка… Совсем мальчишка! И хоть ни единой чертой своей, ни ноткой голоса, ни характером – ничем он не похож на того, другого, любимого, давно погибшего, но не забытого, – а все равно даже при разговоре с ним Рита словно бы отпивает глоток пьянящего, будоражащего нервы напитка: зелья вечной молодости. Рядом с Георгием, сколь бы ни тщилась она изображать из себя grand-dae, она чувствует себя той же семнадцатилетней Ритой, которая бегала на тайные свидания в мансарду старого дома на рю Ришелье, неподалеку от дворца знаменитого герцога, и там предавалась бесконечной любви на старом топчане, который, конечно, в конце концов сломался бы под двумя молодыми, неистовыми телами, если бы однажды… если бы однажды одно из этих молодых, неистовых, полных жизни тел не превратилось в труп!
Рита долго думала потом, что и ее жизнь закончилась. Но нет, она не умерла. Она жила. И не единожды уж изменила памяти своего погибшего возлюбленного с другими мужчинами. Но никогда прежде, ни разу она не чувствовала себя воскресшей. Только сейчас, только с ним, с мальчишкой, от которого ей нужно держаться подальше. Ну так и держись! Уходи от него!
Это было под городом Римом,
Молодой кардинал там служил,
Днем исправно махал он кадилом,
Ночью кровь христианскую пил…
Голос грянул рядом – гулко, словно из-под земли.
– О Господи! Это еще что такое? – вздрогнула Рита. – И невольно прыснула, глядя на очень худого, испитого, одноногого человека лет шестидесяти, заросшего седой щетиной, в какой-то невообразимой одежонке. Он не стоял, а словно бы висел на костылях, держа перед собой засаленную кепку, в которой болталось несколько гривенников или пятнадцатикопеечных монет, а также медяки.
– Это дядя Мишка, – буркнул Георгий. – Местная достопримечательность.
«Достопримечательность», казалось, почуяла, что речь идет о ней, и, надсаживаясь почем зря, продолжила свою знаменитую песню.
– Ну прямо Шекспир какой-то… – пробормотала Рита, но немедленно умолкла, потому что дядя Мишка набрал в грудь воздуху и громче прежнего прокричал заключительные куплеты.
Она едва сдержалась, чтобы не захохотать в голос: не хотелось обижать жалкого человека, носившего такое странное имя и певшего такую забавную песню. Вынула из сумки кошелек и положила в кепку желтенький бумажный рубль.
У дяди Мишки отвалилась челюсть.
– Родименькая… – пробормотал он невнятно, перебегая взглядом с рублевки на Риту, и непонятно было, кто ему роднее и дороже в данную минуту. – Миленькая… Дай тебе Бог всего, как говорится. Тебе и кавалеру твоему! – Он поглядел на Георгия и просиял щербатой улыбкой: – А это у нас хто ж? Это ж у нас вон хто! Узнаёшь меня? Я ж тебе на свет Божий появиться помогал, я ж при твоих первых минутах жизни присутствовал!
Еще вчера Георгий при его словах ужасно растрогался бы, его прошибла бы слеза и он немедленно полез бы в карман за деньгами, но сегодня… То есть сегодня он тоже полез за деньгами, но не растрогался. И слеза его не прошибла. И вообще, ему захотелось оказаться как можно дальше отсюда. Тем более что Рита уставилась на него изумленно. Уж не подумала ли она, что дядя Мишка – его отец?
– Он бывший акушер, – счел необходимым пояснить Георгий. – Он всем говорит одно и то же, но явно преувеличивает свои заслуги перед жителями Энска.
Пошарил по карманам, повернулся к инвалиду и тоже положил в кепку рубль. Полное безумие: он оставался вообще без денег. Но нельзя же отставать от Риты!
– Угомонись, дядя Мишка! – пробормотал угрожающе. А может, умоляюще.
Однако если Георгий думал, что таким незамысловатым способом заткнет дяде Мишке рот, то ошибался. Наоборот – привалившее счастье совершенно вышибло разум у энской достопримечательности.
– Ну какой же ты молодец, парень! Весь в отца! – забормотал дядя Мишка, увлажнившимися глазами уставившись на щедрую пару. – Он, бывало, шагает по Свердловке, девушки, на него глядя, ахают, а он глазищи свои прищурит черные – и вперед, вперед, только каблуками печатает шаг. Вот только ростом ты не в него, а так – просто копия. Он высокий был, шинель ладно сидела, петлички синие… Георгий его звали, а фамилия… Эх, забыл! Чертов скрулез! Но вы вот что, молодые люди, вы тут постойте, я только до ларечка пивного добегу, пару кружечек жахну – и память у меня сразу пробьется…
– Что ты несешь, дядя Мишка! – так и взвился Георгий. – Мой отец на фронте погиб!
– Да на каком фронте? – Дядя Мишка смотрел изумленно. – На фронте у меня ногу оторвало. А он-то… Не, на фронте он не был. Его ранили при исполнении, так сказать, потом в госпиталь определили. В тот, что на Гоголя, над оврагом. Там он и помер. Почему помер – военная тайна. А потом твоя мамка, Олечка Аксакова, тебя родила… Нет, но как же его фамилия была?
– Да замолчишь ты?! – прошипел Георгий, воровато оглядываясь. И замер: Риты рядом не было.
Он еще долго озирался, растерянный, обиженный. Она исчезла, сбежала, скрылась от него! Одни только герани валялись на газоне.
А тем временем дядя Мишка, непостижимым, совершенно фокусническим движением насунув на голову кепку с деньгами (причем ни одна монетка не выкатилась, ни одна бумажка не вылетела!), заковылял к заветному пивному ларьку.
1941 год
Солнце сияло над городом, дробилось, множилось в окнах мансард, ослепляло. Небо было голубое-голубое, высокое-высокое!
– Мне кажется, нигде нет такого неба, как в Париже, – пробормотала Рита.
– Ты видела много разных небес? – ласково покосился на нее Огюст.
В голосе его, может быть, и звучала усмешка, но смотрел он всегда с такой нежностью, что Рита прощала ему многое. Огюст был влюблен в нее – она это знала, хоть он никогда не вел речь о любви. Рита где-то читала, что женщина всегда чувствует, когда мужчина уже влюблен, даже если он сам еще не отдает себе в том отчета. И даже если он пытается скрывать свои чувства, она все равно это ощущает! И поощряет, если хочет.
Огюст своих чувств не скрывал. Другое дело, что Рита их не поощряла. Конечно, он красивый парень… немножко похож на того, со старинной гравюры, лицо тонкое, точеное, бабуля Ле Буа сказала бы – изысканное. Но ведь у нее есть Максим… Максим с его рыжими волосами и зелеными глазами как будто сошел с картины какого-нибудь импрессиониста, например, любимого Ренуара, и в каждой черточке его лица больше жизни, чем во всем «гравированном», «бумажном» Огюсте. Скоро, уже через две недели, Максим станет мужем Риты, а Огюст ей даже не друг – они товарищи по работе. Товарищи по борьбе! Рита даже имени его не знает. Огюст – псевдоним. Он ведь тоже не знает ее подлинного имени. Для него и для всех в 9-й группе парижского отделения FFL она – Лора.
Ну что, имя как имя, не лучше и не хуже любого другого. Для Риты оно – особенное. В ее комнате в доме Ле Буа висит премиленькая пастель конца прошлого, XIX века: девушка в белом кисейном платье, под белым кружевным зонтиком, сидит на раскладном стульчике в парке Тюильри, выставив из-под пышных юбок ножку в белом башмачке. У нее прищурены от солнца глаза, губы чуть-чуть улыбаются; позади грум ведет пони, на котором сидит маленькая девочка; блестит под солнцем мрамор статуй, блестит вода в фонтане… Девушка в белом – какая-то из Ле Буа, дальняя родственница Эжена. Она рано умерла – чуть ли не спустя месяц после того, как с нее писали эту чудную пастель. Имени художника на картине нет, зато есть имя девушки: Лора. И все, одно слово – Лора…
Когда мама привезла Риту к Ле Буа и огорошила ее известием, что уходит от отца к Алексу, что теперь они будут всегда жить здесь, в доме близ площади Мадлен, а про Дмитрия Аксакова им лучше как можно скорее забыть, Рита долго не могла найти покоя. Она очень любила отца и не верила в его предательство. Правильно, что не верила. Потом, когда Краснопольский прислал им письмо, мама рассказала Рите всю ту страшную историю, как Дмитрий Аксаков пытался спасти семью – и спас-таки ее, пожертвовав собой ради жены и дочери. Но это случилось потом, уже в сороковом, после вторжения бошей, а в первый год жизни в особняке Ле Буа Рита никак не могла найти покоя, плакала, металась, хотела убежать из дому… Но стоило ей посмотреть на фигуру Лоры, на ее милое, спокойное лицо – и она успокаивалась сама. Картина словно говорила ей: «Случается лишь то, что должно случиться. Смирись, даже если ты не понимаешь смысла происходящего. Смирись, и ты обретешь счастье – в жизни или… или в смерти!» Нарисованная Лора в те месяцы стала ей ближе, чем любой живой человек.
Поэтому Рита и вспомнила о ней, когда командир 9-й группы сказал, что ни при каких обстоятельствах они не должны называть своих настоящих имен. Только псевдонимы. Теперь она – Лора, молодой человек, словно сошедший со старинной гравюры, – Огюст, а Максим – Доминик. Максим в другой группе, в 11-й. Иногда ей кажется, что Огюст – тоже из эмигрантов… А впрочем, ей это может только казаться. Она вообще редкостная выдумщица, как ворчит иногда дедуля Ле Буа.
А впрочем, почему? В Résistance много русских. Никогда не обострялось так сильно расслоение русских эмигрантов. Многие продолжали возлагать самые пылкие надежды на Гитлера, который должен был смести жидомасонское, комиссарское иго с лица Европы и России. Они шли в полицию, в другие французские войска – те, которые воевали заодно с фашистами. Они, в конце концов, записывались в Русскую освободительную армию и лелеяли надежды пройти через Белокаменную маршевой поступью победителей, а потом вернуться в родовые поместья своих предков и там зажить патриархальной жизнью, о которой они слышали такие благостные сказки. Идеалистов среди русских всегда было много, что и говорить! Рита часто думала, что именно чисторусский идеализм и развел ее соплеменников по обе стороны фронта. Одни пошли за Гитлером, другие встали против него – с тем же пылом.
Известную песню пели теперь на два голоса. Или так:
Смело мы в бой пойдем
За Русь святую.
И всех жидов побьем,
Сволочь такую!
Или вот этак:
Смело мы в бой пойдем
За Русь святую
И, как один, прольем
Кровь молодую!
Многие эмигранты записывались в регулярные армейские отряды FFL и сражались с гитлеровцами на фронте, в составе войск союзников. Рита знала, например, что Георгий Адамович, поэт, стихи которого так любил ее отец, скрыл болезнь сердца и ушел на фронт.
Но армия – это армия. А эмигрантские дети, сыновья и дочери, пошли в подпольные отряды Résistance… Конечно, опасность – приправа, придающая вкус самой пресной жизни. Но разве только в приправе дело?
Совсем как Николеньке Ростову, которому после известия о Бородинском сражении стало «все как-то совестно и неловко», и он ринулся в армию, «все как-то совестно и неловко» стало вдруг и в Пасси, на Монпарнасе, на Монмартре, в Отее, в любом другом округе Парижа, где селились русские, где среди поколения отцов-эмигрантов уже подросло поколение их детей. И они ринулись в Сопротивление.
Было ли это свойство русской натуры – невозможность мириться с любой несправедливостью – или живущая в каждом русском подспудная жажда жертвенного подвига ради угнетенных? Они могли бранить Францию, но, лишь только Франция оказалась в опасности, эмигранты ринулись на ее защиту, словно услышали некий таинственный, мистический призыв. Эмигрантская молодежь увидела в движении Résistance средство отыскать смысл своего существования в этой стране, в это время. Вообще – смысл своего существования на земле!
Рита не слишком-то любила Достоевского (кроме разве что «Преступления и наказания»), за что корила себя, считала слишком глупой и тупой, но прилежно читала его, надеясь когда-нибудь «проникнуться» и «поумнеть». Причем она не только читала, но даже выписывала кое-что в свой альбом: был у нее такой небольшой, прелестный, бархатный зеленый альбомчик с золоченой застежечкой, который когда-то купила ей бабуля Лидия Николаевна у русского антиквара (точнее будет сказать – старьевщика) на маленьком пюсе[17]17
La puce – по-французски блоха. «Блошиными рынками» французы называют постоянные и временные, большие и маленькие «барахолки», которые располагаются рядом с продуктовыми рынками либо на случайно выбранных местах. (Прим. автора.)
[Закрыть] на углу авеню Трюдан и рю де Марти и который, оказывается, выглядел точь-в-точь как ее собственный альбомчик, бывший у нее в юные годы, когда она еще звалась Лидусей и жила в Энске. Разве что в том, старом, альбоме листы были плотные, бристольского картона, а в Ритином – более тонкой, белой, хоть уже и несколько пожелтевшей «веленевой» бумаги. Ну и хорошо, что листы тонкие, думала девушка, значит, их больше в альбоме, значит, больше удастся в него записать! В самом деле, многое там можно было найти, в ее альбомчике, и среди прочего – вот такую цитату из Достоевского, из «Братьев Карамазовых», из разговора Ивана с Алешей:
«…Ведь русские мальчики до сих пор как орудуют? Иные, то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку, в квартире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну, те о социализме и анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же черт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так?»
Рита словно бы видела этих «русских мальчиков», которые и в самом деле накануне вторжения собирались если и не в «вонючих трактирах», то в дешевых бистро и, покуривая, попивая воду (графин с водой ставили на стол бесплатно), иногда – кофе или самое простое вино, взахлеб спорили не столько о Боге и социализме, сколько о жизни русских во Франции – и о готовности умереть за нее. Рядом буржуа, притворяясь, что ничего не происходит и никакой «странной войны» и в помине нет, а фашисты постоят себе на границах Франции – и уйдут восвояси, тянули аперитивы, настоянные на полыни, анисе, корне гиацинта, коре эвкалипта, на мандаринах, на ландышах… Им было все равно. «Русские мальчики» боялись не столько смерти, сколько сделаться такими, как эти буржуа. Они ведь были по крови и сути своей русскими интеллигентами, а значит, в глубине души сопротивлялись «бюргерскому», «американскому», «буржуазному» здравомусмыслу и верили: счастье жизни не в материальном успехе, а в отдаче всего себя святой борьбе за святые идеалы. Не хотелось, чтобы жизнь, словно в известном романсе, прошла, как сон, как гитары звон…
Поэтому они говорили, говорили, словно подстегивая в себе решимость и отвагу. До сих пор они были всего лишь детьми своих отцов, людьми без родины и корней, приживалами в чужой стране и вдруг стали нужны этой чужой – но и своей! – стране, Франции. Они стали нужны для того, чтобы спасать все, что придает жизни значение: свободу, идеалы равенства и братства, наследие великих гуманистов.
И вот французов стали сгонять с тротуаров, освобождая их для немцев, по улицам Парижа вечерами начали проезжать грузовики с громкоговорителями, из которых разносился трубный немецкий глас: «Koen in die Hдuser vorbei! Die Zeit! Die Zeit!»,[18]18
«Заходите в дома! Время! Время!» (нем.) – в начале оккупации Парижа гитлеровцы таким образом возвещали о наступлении комендантского часа.
[Закрыть] а де Голль передал свой знаменитый призыв: «Rйsistez! Сопротивляйтесь!» Разговоры на людях, отчасти даже – на публику пришлось прекратить: этого требовала конспирация. Несколько человек из одной группы не могли показываться вместе в оживленных местах. Двое – самое большее.
Честно говоря, то, что Огюст и Рита шли сейчас по Монтергёй на явочную квартиру вдвоем, было именно нарушением правил. Огюст подошел к Рите в метро, и она не сделала вид, будто в глаза его прежде не видела, как требовали законы конспирации, обрадовалась. Рита не любила метро, где было сыро, душно и ледяной сквозняк гнал запахи раскаленных рельсов, где было полутемно, где толпа перетекала из одного длинного перехода в другой такой же молча и угрюмо…
– Эй, ты спишь? – Узкая рука с тонкими пальцами (рука с той же старинной гравюры!) помахала перед Ритиным лицом, и она очнулась от своих мыслей.
– Извини, ты что-то спрашивал?
– Ну да. Про небеса. Про разные небеса, под которыми ты побывала. Много их было?
– Какие небеса? – чуть не испугалась Рита, которая в своих мыслях пребывала отнюдь не на небе, но тотчас вспомнила, с чего начался их разговор, и вежливо продолжила его: – Если честно, я всю жизнь прожила под парижским небом. В Ницце была несколько раз, только мне там не очень понравилось. Еще однажды летом ненадолго оказалась в Компьене, а в мае мы ездили на несколько дней в Бургундию, в Мулян.
И мысли, воспоминания снова вышли из повиновения, уплыли, уплыли…
В Ниццу их увез Алекс сразу после того, как женился на Татьяне, поэтому понятно, почему Рита Ниццу не любила. С Компьенем тоже все ясно. А Бургундия… Это было после того, как пришло письмо о смерти Дмитрия. Татьяна захотела посмотреть на место, где он прожил последние четыре года, после того как ушел от семьи, и Алекс отвез их с Ритой в Мулян. Прекрасна Бургундия, что и говорить, но небеса там ничем не отличались от парижских. Да, высокие, просторные, голубые, с кудрявыми стадами белых облаков, а ночью звезд в них светилось множество. Впрочем, теперь и в Париже ночью несчитано звезд, ведь уличное освещение и реклама запрещены: союзники иногда прорываются с налетами… Но вот что было в небе Муляна и чего не было в Париже совершенно точно, так это – соловьи и совы. Ну и мыши – хотя они не имеют к небесам отношения…