Текст книги "Преступления страсти. Месть за любовь (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Ну ладно Маремьяна… Она славилась в монастыре своим неуживчивым нравом, и не было на свете человека, кому она не готова была б напакостить. Но среди монахинь имелась у Евдокии близкая подруга, сестра Каптелина. Она тоже оказалась боязлива и готова на все, чтобы кары за потачку бывшей царице избегнуть, а потому торопливо, немедля вслед за Маремьяной, дала показания в том, что «к ней-де, царице-старице Елене, езживал по вечерам Степан Глебов и с нею они «целовалися и обнималися. Я тогда выхаживала вон; письма любовные от Глебова она принимала и к нему два или три письма писать мне велела».
Итак, имя Глебова было названо. Его немедля арестовали, учинили обыск, при котором обнаружили некий пакет. В пакете лежали письма царицы Евдокии «числом девять штук».
В них Евдокия просила Глебова уйти с военной службы и добиться места воеводы в Суздале, советовала, как добиться успеха в том или ином деле. А все остальное – из мира самых нежных чувств.
Такие письма могла бы писать влюбленная, разлученная с возлюбленным. А Евдокия и была разлучена с Глебовым. Такие письма могла бы писать мужу нежно любящая его жена. А ведь Глебов и был ей фактически муж. Куда больше муж, чем царь Петр, с которым Евдокия, между прочим, до сих пор оставалась не разведена…
Но ни словом не было здесь упомянуто о Петре, о недовольстве его правлением, о заговоре каком-то, о притеснениях и обидах. Ни слова, которое вызывало бы подозрения в государственной измене. Только нежность, только любовь и забота, только смиренные жалобы…
«Где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и мое; где твое слово, тут моя и голова: вся всегда в воле твоей!»
«Чему-то петь, быть, горесть моя, ныне? Кабы я была в радости, так бы меня и дале сыскали; а то ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих, мало слезами моими мы не умели угодное сотворить…»
«Не забудь мою любовь к тебе, а я уже только с печали дух во мне есть. Рада бы была я смерти, да негде ее взять. Пожалуйте, помолитеся, чтобы Бог мой век утратил. Ей! рада тому!..»
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать, уж злопроклятый час приходит, что мне с тобою расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце да много послышало нечто тошно, давно мне все плакало. Аж мне с тобою, знать, будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил. Уже мне нет тебя милее, ей-богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уже мне ни жизнь моя на свете! За что ты на меня, душа моя, был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя; а я такой же себе сделала; то-то у тебя я его брала… Для чего, батька мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил? Что ты не ходишь? Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к тому тебе будет и придти, или тебе даром, друг мой, я. Знать, что тебе даром, а я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ты, мой друг, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне будет с тобою расстаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, ты покинешь! Ох, друг мой! Ох, свет мой, любонка моя! Пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить, кое-какое дело нужное. Ох, свет мой! Любезный мой друг, лапушка моя; скажи, пожалуй, отпиши, не дай мне с печали умереть… Послала к тебе галздук, носи, душа моя! Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой; ох, душа моя; ох, сердце мое надселося по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как, не знаю я; как жить мне, без тебя быть, душа моя! Ей, тошно, свет мой!»
«Послала я, Степашенька, два мыла, что был бы бел ты…»
«Ах, друг мой! Что ты меня покинул? За что ты на меня прогневался? Что чем я тебе досадила? Кто мя, бедную, обиде? Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отъиме? Кому ты меня покидаешь? Кому ты меня вручаешь? Как надо мною не умилился? Что, друг мой, назад не поворотишься? Кто меня, бедную, с тобою разлучил?.. Ох, свет мой, как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил!.. Ради Господа Бога, не покинь ты меня, сюды добивайся. Ей! Сокрушаюся по тебе!»
«Радость моя! Есть мне про сына отрада малая, что ты меня не покидаешь? Кому меня вручаешь? Ох, друг мой! Ох, свет мой! Чем я тебя прогневала, чем я тебе досадила? Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил! Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей, сокрушу сама себя. Не покинь же ты меня, ради Христа, ради Бога! Прости, прости, душа моя, прости, друг мой! Целую я тебя во все члены твои. Добейся, ты, сердце мое, опять сюды, не дай мне умереть… Пришли, сердце мое, Стешенька, друг мой, пришли мне свой камзол, кой ты любишь; для чего ты меня покинул? Пришли мне свой кусочек, закуся… Не забудь ты меня, не люби иную. Чем я тебя так прогневала, что меня оставил такую сирую, бедную, несчастную?»
Да, письма стали тяжкой уликой. Инокиня, бывшая царица… преступная связь… блудное дело…
20 февраля в селе Преображенском, в застенке, была учинена очная ставка Глебову и Евдокии. Сохранились протоколы допросов и описания следственного порядка.
У Глебова спрашивали: почему и с каким намерением Евдокия скинула монашеское платье? Видел ли Глебов письма Евдокии от царевича Алексея? Не передавал ли письма от сына к матери и от матери к сыну? Говорил ли о побеге царевича с Евдокией? Через кого помогал Евдокии? Чем помогал? Зачем письма свои писал цифирной азбукой (шифром)?
В отчетах сыскных приказных записано: «По сим допросным пунктам Степаном Глебовым 22 февраля розыскивано: дано ему 25 ударов. С розыску ни в чем не винился кроме блудного дела…»
Да уж, от блудного-то дела при наличии таких писем и показаний десятков свидетелей отказаться было никак невозможно. Остальное Глебов отрицал.
Ну что ж… в те времена отрицание как таковое во внимание не принималось. Если обвиняемый говорил «нет», когда от него требовалось «да», нужно было вырвать у него это «да» во что бы то ни стало!
Приступили к розыску. Глебова раздели донага и поставили босыми ногами на острые, но не оструганные деревянные шипы. Спиной он упирался в толстую доску с шипами, поставленную между ним и столбом, к которому он был прикован. На плечи ему положили тяжелое бревно, и под его тяжестью шипы пронзили ступни Глебова…
Однако он ни в чем, кроме блуда, не сознавался.
Палачи стали бить его кнутом, по пословице: «Кнут не Бог, но правду сыщет». Бывало, что после такого любой человек говорил все, что от него требуется. Иссеченный, окровавленный Глебов не признавался ни в чем, кроме блуда.
Тогда к его истерзанному телу стали прикладывать угли и раскаленные клещи. Глебов признавался только во блуде, к коему он сам склонил бывшую царицу… А допрос длился трое суток, его прекращали лишь на время беспамятства пытуемого.
И все это происходило на глазах Евдокии. Она и сама не раз теряла сознание от ужаса, но все же понимала, что возлюбленный ее отводит от нее главное обвинение – в измене и заговоре. Дурная слава – ну что ж, за нее не казнят. Он жизнь ей спасал ценой собственной жизни.
Да, Глебов не дал палачам ни малейшей возможности обвинить Евдокию в чем бы то ни было, кроме явного, но не смертельного греха – блудодейства.
На исходе третьих суток Глебова вынесли из пыточной, но не для того, чтобы оставить в покое, – его отнесли в подвал и положили на шипы, которыми был усеян пол камеры. На его теле живого места не было! Но он признавался только во блуде…
Глебова снова отвели на правеж, и он снова повторял одно и то же.
Видно было, что этот необычайно сильный, крепкий человек доживает последние дни. Тогда в дело вмешались лекари, которым был от царя дан строжайший приказ: Глебов не должен умереть на допросе, он должен окончить жизнь свою мучительно. То есть пока, значит, было еще не мучительно…
Палачи поторопились закончить пытки и вынести приговор. 14 марта Степану Глебову сообщили, что волею государевой ему велено «учинить жестокую смертную казнь». Но он не знал, что его ждет…
При казни Глебова и его пособников в блудодеянии присутствовал австрийский посланник Плейер, и он позднее описал своему императору Карлу VI подробности страшного действа.
«Привезли осужденного на Красную площадь в три часа дня 15 марта. Стоял страшный мороз, все было покрыто инеем, дыхание замерзало в гортани. Появился царь. Он намеревался наблюдать длительную и мучительную казнь до конца, а потому приехал в теплой карете, которая и остановилась напротив места казни. Рядом стояла телега, на которой сидела Евдокия. Ее стерегли два солдата. Не стеречь бывшую царицу предписывалось им, а держать Евдокию за голову и не давать ей закрывать глаза.
Глебова раздели донага и посадили на кол.
Да, казнь эта была мучительна и страшна…
По свидетельству историка В. Балязина, «кол мог быть любых размеров – тонкий или толстый, гладко обструганный или шершавый, с занозами; мог иметь острый или тупой конец.
Если кол был острым, гладким и тонким, да еще смазанный жиром, то палач, должным образом повернув жертву, мог сделать так, что кол за несколько мгновений пронзал казнимого и входил ему в сердце. При желании казнь умышленно затягивали. Все сказанное относится к турецкому колу. А был еще и кол персидский. Последний отличался тем, что рядом с колом с двух сторон аккуратными столбиками складывали тонкие дощечки, почти достигавшие конца кола.
Приговоренного сначала подводили к столбу, заводили руки назад и сковывали их наручниками. Потом приподнимали и сажали на кол. Но кол входил неглубоко – жертву удерживали столбики из дощечек. Через какое-то время палачи убирали две верхние дошечки, после чего кол входил глубже. Так, убирая дощечки одну за другой, палачи опускали жертву все ниже и ниже. При этом они следили за тем, чтобы кол, проходя в теле, не затрагивал жизненно важные центры и мучительная казнь продолжалась как можно дольше.
Глебова посадили на неструганый персидский кол, а чтобы он не замерз, надели на него шубу, шапку и сапоги. Причем одежду дал Петр, наблюдавший за казнью из теплой кареты до самого конца. А умер Глебов в шестом часу утра 16 марта, оставаясь живым пятнадцать часов».
Все это время «зрители», как добровольные, так и вынужденные, находились на площади.
Однако и после того, как Глебов умер на колу, Петр уехал не прежде, чем велел колесовать и четвертовать всех сообщников Евдокии и ее уже мертвого любовника. Среди них был и Досифей – тот самый, который пророчил ей сделаться царицею. Его расстригли, лишили монашеского чина, а потом колесовали. Остальных кого удавили, кому отрубили головы. После казни мертвые тела и части их подняли на высокий помост в три метра и кого «посадили», кого уложили в кружок вокруг трупа Глебова.
Плейер писал своему королю: «Эта жуткая картина напоминала собеседников, сосредоточенно внимавших сидящему в центре Глебову».
Однако Петру было мало. Он велел предать анафеме любовника своей бывшей жены и поминать его рядом с расколоучителями, еретиками и бунтовщиками наивысшей пробы – протопопом Аввакумом, Тимошкой Анкудиновым и Стенькой Разиным.
А Евдокию Федоровну оставили в живых. Ее не пытали ни разу. Петр правильно рассудил, что видеть смерть любовника будет для нее самой страшной карой. Все же он отомстил ей за измену… не себе как царю, так себе как мужчине.
Странный это был мужчина, что и говорить! Странный и пугающий!
Затем был созван собор священнослужителей. По указанию Петра Евдокию приговорили к публичной порке кнутом и ссылке на Ладогу, на север, в Успенский монастырь, а потом, спустя несколько лет, заточили в Шлиссельбургскую тюрьму.
Тело ее было живо, а душа… Душа мертва. Так она и жила много лет, до глубокой старости, и ожить ей предстояло лишь тогда, когда она узнала, что на престол российский взошел ее родной внук, сын Алексея, Петр II.
Ее вернули в Кремль, ее ласкали, любили и нежили. Ей воздавали почести. Она снова была царицею!
Пророчество Досифея сбылось-таки. Пережив гонителей своих, пережив внучку, царевну Наталью, и внука, императора Петра, злосчастная царица умерла на воле, в почете и достатке, прожив шестьдесят два года.
Изведав все страдания, которые могло измыслить мстительное воображение ее мужа, царя Петра.
Роковая любовь
(Нинон де Ланкло, Франция)
– Нинон… Боже мой! Нинон, вы ли это? Помните меня?
– Маркиз де Жерсей… Неужели вы думаете, что я могла забыть вас? Я вас узнала с первого взгляда!
– Вы мне льстите, дорогая, ведь за те двадцать лет, что мы не виделись, я порядком постарел.
– Все стареют, маркиз, все стареют… – проговорила изящная дама с яркими синими глазами, нежным лицом и темными, небрежно уложенными кудрями. Она была поразительно хороша, и редкий мужчина, гуляющий в ту пору по Тюильри, не задерживал на ней восхищенного взгляда.
– Все, кроме вас, прекраснейшая! – усмехнулся человек с лицом, столь щедро изборожденным морщинами, что оно казалось изрезанным резцом. – Вы все такая же, вы все такая же, какой были во время наших незабываемых свиданий. Ничуть не изменились! Увидев вас, я уж решил было, что годы обратились вспять. Этих двадцати лет как не бывало!
– Что?! – раздался рядом недоверчивый возглас, и прекрасная дама повернула голову.
На нее изумленно и восторженно смотрел молодой человек, одетый столь же роскошно и изысканно, как и маркиз де Жерсей. Вообще между ними наблюдалось изрядное сходство, вот только глаза у молодого человека были не темными, как у маркиза, а синими, чем-то напоминающими глаза дамы.
– Дорогая моя, – сказал де Жерсей, – позвольте вам представить моего воспитанника. Альберт де Вилье – сын одной… одной моей давней приятельницы, которой… которой давно нет с нами. Я был в некотором долгу перед его матерью, а потому присматриваю за ним. Прошу извинить неотесанность молодого человека, он буквально несколько дней назад прибыл из провинции, из моего бургундского имения. У меня хватило времени только отправить его к хорошему портному и куаферу, однако заниматься его манерами было пока недосуг. Поэтому он и позволил себе прервать нашу беседу.
– Да будь я воспитан при дворе и проходи курс хороших манер у самого шевалье де Лозена, которого считали воплощением куртуазности, и то я потерял бы власть над собой, увидев вас, мадам де Ланкло! – пылко и вполне комильфотно воскликнул юноша.
У него был приятный голос, правильные черты, чудесная улыбка. Но самым красивым в его лице были все же глаза.
– О, вы знаете меня? – улыбнулась дама, которую и в самом деле звали Нинон де Ланкло. – Однако не стоит называть меня мадам. Я никогда не связывала себя узами брака.
– И материнских чувств… – пробормотал де Жерсей, как пишут драматурги, «в сторону».
– Это потому, что нет на свете мужчины, который оказался бы достоин такой красавицы, как вы, мадемуазель! – пылко воскликнул Альберт. Он, кажется, не слышал слов своего опекуна, а если даже и слышал, то не обратил на них никакого внимания.
Однако слуха Нинон они явно достигли, потому что она повернулась к Жерсею и чуть приподняла брови. Тот в ответ еле приметно кивнул.
По лицу Нинон прошла тень, что вряд ли кто мог заметить: красавица безупречно владела собой. Миг – и лицо ее выражало все то же милое спокойствие, которое составляло непременную часть его очарования.
– Ну что ж, маркиз, – проговорила Нинон приветливо, – я рада, что вы вернулись в Париж. Надеюсь видеть вас у себя на улице Турнель.
– Можете не называть вашего адреса, – улыбнулся маркиз. – Я помню его. Помнил все годы и мечтал снова побывать в вашем уютном домике. Благодарю за приглашение.
– Благодарю за согласие навестить меня, – улыбнулась Нинон, подавая ему руку для поцелуя. – И приводите с собой вашего протеже, – проговорила она, любезно улыбаясь, и лишь тот, кто знал ее очень, очень хорошо, расслышал бы в последних словах нотку принуждения и понял, что Нинон просто отдает дань вежливости. Но радость, которой озарилось лицо молодого человека, невольно тронула ее, она улыбнулась…
При виде этой улыбки Альберт де Вилье метнулся вперед, едва не оттолкнув своего патрона, и упоенно припал к тонким пальцам Нинон, обтянутым перчаткой и унизанным перстнями. Над его склоненной головой маркиз и Нинон обменялись взглядами. В глазах красавицы снова мелькнула тревога, но де Жерсей так лукаво подмигнул, так заразительно ухмыльнулся, что Нинон не могла не улыбнуться в ответ, и тревога ее прошла, словно и не появлялась.
А между тем тревога была вещая, и прекрасная Нинон еще вспомнит тот день как один из самых несчастных в своей жизни. Однако ей было чуждо чувство предвидения, она никогда не отягощала себя избыточными размышлениями… может быть, потому и была так красива – так невероятно красива! – и выглядела столь молодо… ну не более чем на тридцать… а между тем ей было уже пятьдесят шесть.
Да, беззаботность – одна из лучших помощниц красоты!
Беззаботность частенько ассоциируют с глупостью, но уж глупой-то Нинон (так маленькую Анн де Ланкло называли родители, и это кокетливое имя всю жизнь шло ей куда больше, чем высокомерное Анн), кажется, никогда в жизни не была, даже во младенчестве. Ее отец, туренский дворянин Анри де Ланкло, женился на девушке, урожденной Ракони, из древней орлеанской фамилии. Потом они переехали в Париж, и здесь-то 15 мая 1616 года родилась на свет их девочка – маленькая, хрупкая, словно цветок или фарфоровая игрушка.
Нинон росла словно бы меж двух огней. С одной стороны, ее баловали безмерно. Анри де Ланкло по взглядам своим был типичный философ-эпикуреец, который превыше всего ставил свое удовольствие, мало заботясь о том, что скажет свет. К такому же наплевательскому отношению к людской молве и к заботе (вернее, незаботе) о доброй репутации он приучил дочь. А вот матушка всегда помнила о своем знатном происхождении и была самых строгих правил, высокой нравственности и крайней религиозности. Она мечтала, что Нинон станет монахиней… но жизнь вдребезги разбила мечты матери. Нинон не усвоила никакого страха перед неумолимым Провидением и, может быть, поэтому стала однажды жертвой его мести. Но это случится еще не скоро, а пока ей гораздо более по сердцу была та легкая и приятная жизненная философия, которую внушал отец. Музыка, пение, танцы, декламация прелестных стихов – вот чему ее учили по настоянию Анри де Ланкло. Однако сама Нинон утаскивала из отцовской библиотеки Платона и пыталась проникнуть в суть его философии. Если и не проникла, то нахваталась склонности к отвлеченным рассуждениям, чем потом, гораздо позднее, поражала мужчин, которые не ожидали встретить даже подобие ума в ее хорошенькой головке. В те времена ум в женщине был не только не нужен, а считался даже чем-то предосудительным. Женщине следовало быть разумной, расчетливой, сообразительной, но совсем даже не умной. Потому Нинон скрывала свое знакомство с Платоном, а ее собственная библиотека состояла из сборников модных стихотворений – элегических, любовных и шуточных – и таких сочинений, как «Искусство нравиться и любить», «Истории знаменитых своим легкомыслием или любовью женщин» и многие другие. Обладая изумительной памятью, она знала почти наизусть все прочитанные книги и знай пересыпала свою речь сведениями, из них почерпнутыми. Это, конечно, до слез огорчало ее дорогую матушку и казалось ей греховным.
Ну а вкусы Нинон в одежде доводили мадам Ланкло до слез. Она уповала лишь на то, что своенравная девица выйдет замуж – и супруг заставит ее посерьезнеть. Небось при законном муже не больно-то побегаешь в платье с декольте чуть не до пупа! Матушка втихомолку присматривала для дочери жениха среди отпрысков семей самых суровых нравов, искренне полагая, что действует к ее пользе. Ей и в голову не приходило посоветоваться с Нинон, иначе она узнала бы, что напрасно тратит время. Уже тогда у Нинон сформировались совершенно четкие взгляды на то, как и по какому принципу нужно искать супруга. Позднее, усвоив склонность к отточенным фразам, она выразит эту мысль в следующем афоризме: «Благоразумная женщина не избирает себе мужа без согласия своего рассудка, как любовника без согласия своего сердца».
Своего рассудка… своего сердца… Нинон не намерена была ни отцу, ни матери позволить распоряжаться своей судьбой! К тому же все добропорядочные знакомые казались ей невыносимо скучными. Впрочем, она была не против добродетели и даже молилась иногда: «Боже, позволь мне стать добродетельным человеком – но не добродетельной женщиной!»
Своенравие дочери доводило до слез матушку, они беспрестанно ссорились. Но Анри де Ланкло оказался мудрее. У него были свои планы относительно красотки-дочери, и он постепенно, исподволь начал претворять их в жизнь, задумав сделать из нее светскую красавицу.
На такое понятие, как нравственность (пусть даже и собственного дитяти), он, повторимся, смотрел весьма снисходительно и даже, не побоимся так сказать, насмешливо. А потому однажды привел ее в квартал Марэ… Центром светской жизни в квартале Марэ была Королевская площадь (ныне площадь Вогезов). Прогулки, свидания, стычки мушкетеров с гвардейцами – вот что здесь обычно происходило. А кроме того, здесь находился некий дом, где собирались такие же, как мсье де Ланкло, любители жизненных удовольствий и сосредоточивалось все, что было в Париже прекрасного, изящного и богатого. Нинон немедленно провозгласили первой красавицей и начали за ней ухаживать. Судьба всякой девушки из «Дома Эпикура» – так назывался клуб – была предрешена, однако некоторые молодые люди так влюбились в нее, что пожелали повести к алтарю. Однако она не имела ни малейших намерений связывать себя с вертопрахами, пусть даже весьма состоятельными. Узы брака безумно пугали ее – как и всякие другие узы. Она отказала всем – кроме одного. За ней начал ухаживать человек очень знатный, принадлежащий к древнему роду, – герцог Шатильон, Гаспар Колиньи, внучатый племянник знаменитого адмирала Гаспара Колиньи, убитого в Варфоломеевскую ночь. Когда молодой Колиньи встретился с Нинон, родители уже устраивали его брак с Елизаветой-Анжеликой де Монморанси, сестрой герцога Люксембургского. Однако Гаспар так очаровался Нинон, что решил жениться на ней. Анри де Лакло пришел в восторг, немедленно распростился со своей апологией свободной любви и благословил дочь. Однако он плохо знал собственное дитя! Когда Гаспар явился к девушке с предложением руки и сердца, она посоветовала ему жениться на мадемуазель де Монморанси, однако немедленно сделаться любовником мадемуазель де Ланкло.
– Во-первых, женившись на мне, вы восстановите против себя два знатных рода, – сказала рассудительная красавица. – Во-вторых… брак и любовь – это дым и пламя. Я вовсе не желаю, чтобы наши отношения были «задымлены», ведь я… люблю вас!
Не успел изумленный Гаспар опомниться, как она бросилась ему на шею, и спустя самое малое время, которое потребовалось для того, чтобы поднять юбки ей и расстегнуть кюлоты ему, стала любовницей молодого герцога.
Но поскольку, следуя убеждению самой Нинон, «женщины чаще отдаются по капризу, чем по любви», однажды ее каприз прошел, и любовники расстались.
Герцог очень страдал… но его страдания просто ничто по сравнению с горем доброго Анри де Ланкло. Он так и не смог оправиться от разочарования и вскоре покинул сей свет, совершенно не предполагая той блестящей карьеры, которую сделает дочь, и тех богатых урожаев, которые она пожнет на ниве любовной. Почти тотчас последовала за ним и высоконравная матушка, которая, наоборот, предвидела тот «тернистый путь», который пройдет ее дочь. Она могла только молить Господа наставить Нинон на путь истинный, однако Всевышний, похоже, был в ту минуту занят судьбой какого-то другого человека, потому что позволил Нинон вести себя так, как ей заблагорассудится.
Итак, «полное собрание человеческих совершенств», как называли Нинон многочисленные поклонники, осталась одна-одинешенька. Ей было шестнадцать… Ну и, разумеется, со всех сторон налетели покровители, как пчелы на великолепный цветок. Герцог Шатильон дал ей наилучшие рекомендации, и Нинон их блистательно оправдывала.
Она жила, не бедствуя. С наследства, оставленного отцом, Нинон получала ежегодно 10 000 ливров, кроме того, всегда находились желающие осыпать ее подарками и золотом. Но в том-то и состояло отличие Нинон от прочих куртизанок того времени (к примеру, от ее подруги, знаменитой Марион Делорм) – она не брала денег от мужчин. «Любовь – самая рискованная торговля, – рассуждала она, – оттого-то банкротства в ней столь часты». Она никому не желала быть обязанной ничем, кроме нежных чувств и приятных воспоминаний. Строго говоря, ее и куртизанкой назвать было нельзя. Однако она обладала тем достоянием, которое ни за какие деньги не купишь: умом и хорошим вкусом, а потому вела себя достаточно скромно… и в то же время изысканно. «Скромность везде и во всем, – так полагала она. – Без этого качества самая красивая женщина возбудит к себе презрение со стороны самого снисходительного мужчины».
Скромность была одним из тех цветов, которыми себя украшала «изящная, превосходно сложенная брюнетка, с цветом лица ослепительной белизны, с легким румянцем, с большими синими глазами, в которых одновременно сквозили благопристойность, рассудительность, безумие и сладострастие, с ротиком, украшенным восхитительными зубками и очаровательной улыбкой. Нинон держалась с благородством, но без гордости, обладая поразительной грацией», – так описывал ее Сен-Эвремон, временный любовник, оставшийся на всю жизнь другом и воспевателем ее красоты и ума.
Купив домик номер 36 на улице Турнель, в том же квартале Марэ, который Нинон обожала с детства, она собрала вокруг себя не только воздыхателей и обожателей, но и выдающихся по уму людей, привлекая их, как бабочек, ярким огоньком своего ума. Посетители ее салона получили прозвище «турнельских птиц», которым гордились не меньше, чем посетители отеля Рамбуйе кличками «дражайших» и «жеманниц». Дебарро, Буаробер, супруги Скаррон… Мадам Франсуаза Скаррон станет спустя несколько лет фавориткой короля, известной как мадам де Ментенон, и прославится своим ханжеством… но в пору дружбы с Нинон она отнюдь не была ханжой, ведь в доме на рю Турнель унынию и лицемерию просто не было места. Бывали тут Дезивто, Саразэн, Шапель; Сен-Эвремон и Мольер были постоянными гостями Нинон. Именно здесь Мольер впервые прочел своего «Тартюфа», вызвав горячие аплодисменты. Нинон аплодировала громче всех, в каждой сцене встречая собственные рассуждения, превосходно схваченные гениальным комедиантом. Мольер не раз выводил ее в своих пьесах. Например, очаровательная Селимена в «Мизантропе» не кто иная, как «царица куртизанок» Нинон де Ланкло.
Да, многие ее высказывания, удивительно точные и забавные, можно встретить в произведениях Лабрюйера и Мольера, поскольку они, люди творческие, подобно пчелам, собирали нектар для своих творений на всех встречных цветах и часто записывали то, что говорила остроумная Нинон.
Попасть в ее салон не возражал бы и кардинал Арман де Ришелье, который, несмотря на свое высокое духовное звание, прославился как величайший женолюб. Ришелье был убежден, что покупается все, что угодно, и через свою любовницу Марион Делорм прислал Нинон 50 тысяч экю, уверенный, что она немедленно пригласит его в свою постель или сама ринется в постель кардинала. Нинон с негодованием вернула деньги, заявив, что она «отдается, но не продается». Граф де Шавеньяк пишет в своих мемуарах: «Этот великий человек (Ришелье), умевший доводить до конца самые крупные начинания, тем не менее потерпел поражение, хотя Нинон никогда не страдала от избытка целомудрия или благопристойности; напрасно он предлагал через ее лучшую подругу Марион Делорм пятьдесят тысяч экю, она отказалась, потому что в то время у нее была связь с одним советником Королевского суда, в объятия которого она бросилась добровольно…»
Отдается, но не продается…
О, с каким пылом она это делала.(в смысле, отдавалась)!
«Поэты безумны, коль скоро они вручили Амуру лук, колчан и светильник. Могущество Бога заключено в повязке на глазах», – напишет однажды Нинон в своих знаменитых «Афоризмах». Бывало так, что, расставаясь с тем или иным любовником, Нинон корила себя за слепоту и безоглядность, с какой бросилась она в авантюру. Так случилось, когда она безумно увлеклась графом Филибером де Граммон. Ей в то время было 24, ему – 19. Весь ее жизненный опыт, поднакопившийся к тому времени, не смог подсказать, что обворожительный блондин с ангельской внешностью – сущий дьявол. А впрочем, ей еще суждено было прийти к выводу, что «в любви, как и во всем, опыт – врач, являющийся после болезни». Но Филибер, как ни странно, был любим ветреной Нинон довольно долго и весьма верно. Права была она, говоря: «Пороки, так же как и достоинства, иногда имеют привлекательность». Не принимая деньги от мужчин, этого мужчину она содержала на свои деньги. Но однажды ей стало казаться, что содержимое ее шкатулки убывает с поразительной быстротой… «Когда любишь, не думаешь ни о чем. Если начинаешь задумываться, значит, уже не любишь». Видимо, так… Нинон стала присматриваться к любовнику, и он попался однажды ночью: полагая, что Нинон спит, украл из ее шкатулки сто пистолей.
Утром, уходя, граф с привычной нежностью поцеловал Нинон и сказал ей:
– До свидания.
– Нет, не до свидания, – сухо ответила Нинон, – а прощайте.
– Но почему?! – вскричал де Граммон.
– Ответ в вашем кармане.
Не денег было ей жаль, а обманутого доверия. Не зря же она исповедовала такое правило: «Лучше быть обманутым, чем оскорблять друга своим недоверием».
Ну что ж, она осталась обманутой и навсегда простилась с Граммоном.
Любопытное это было время! Постепенно слава о красоте, грации и изяществе де Ланкло распространилась по всему Парижу. Модные и знатные дамы добивались знакомства с нею, чтобы, как они говорили, научиться у нее хорошим манерам. Матери для того же приводили к ней своих дочерей, только что выпущенных из монастырей. Разумеется, Нинон никогда не пускала их дальше прихожей, не желая, как она сама говорила, чтобы невинность дышала воздухом, отравленным страстью и заряженным легкомыслием. Она сама отрицала общественные предрассудки, однако знала и их силу, и власть над людьми.