Текст книги "Краса гарема"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Марья Романовна заметила несколько надутых губок и обиженных лиц. Кружок дам и барышень вокруг Охотникова заметно поредел. Да и сама она отошла тогда в сторону, сделав вид, что ее до крайности привлекла веселая песенка, которую в это мгновение принялась наигрывать на фортепьянах и напевать хозяйка дома. И песенка была весьма глупа, и играла музыкантша фальшиво, да и голосом вовсе не обладала, однако Маше нестерпимо стало долее слушать Охотникова, потому что каждое его слово она воспринимала как упрек себе. Что из того, что майор Любавинов никогда и словом не обмолвливался о том, что не худо бы Машеньке переехать к нему в гарнизон и скрашивать там его жизнь и тяжкий военный быт. Ей и самой такое даже в голову не пришло… а ведь, венчаясь, она давала перед Богом слово не только за мужниной спиной отсиживаться в тиши и благоустройстве его богатого поместья, но и быть подругой, спутницей, воистину супругою, разделять радости и беды, болезни и тяготы жизни. Ничего этого она не делала, видимо, оттого Господь и отнял у нее Ванечку навеки, как человека, не слишком-то Марье Романовне нужного.
Что и говорить, глупые мысли, однако Машу они тогда ранили сильно. А поскольку каждому человеку мучительно вспоминать о боли и об орудии, ее причинившем, Марья Романовна поспешно изгнала из памяти и Охотникова, и его разглагольствования, и его рыжую голову, тем паче что вовсе не до Охотникова было ей сейчас – имелся иной предмет для разглядываний и размышлений!
Итак, рыжая незнакомка, конечно, судя по внешности, европейка, несмотря на свой самый что ни на есть причудливый и экзотический костюм и прическу, от которых Марья Романовна долго не могла отвести глаз. Необыкновенно пышные волосы дамы частью оказались заплетены в мелкие косички, спускавшиеся с висков и рассыпавшиеся по плечам. Маше приходилось слышать, что так плетут волосы турчанки, однако они не оставляют свободных локонов, которые у этой женщины привольно покрывали спину, так и сверкая от вплетенных в них алмазных нитей. На голову боком, небрежно, нахлобучена была голубая атласная шапочка, переливавшаяся яркими цветами от нашитых на нее каменьев, – настолько маленькая, что Марья Романовна на некоторое время призадумалась, каким же образом шапочка на голове держится, как приклеенная. Шпилек не заметно… не приклеена же она, в самом-то деле! Да, непременно тут некая хитрость, Маше неведомая. Азиатская, конечно, ибо азиаты вообще на хитрости весьма горазды, это всем известно.
Вообще, чудилось, этой прической и этим головным убором женщина хотела показать, что никак не может выбрать, которая мода ей более пристала – восточная или европейская. О том же свидетельствовало и платье ее – атласное, изумрудного цвета, совершенно ошеломляюще подходящее к цвету ее волос и глаз, которые были почти в тон волосам – по-кошачьи желтые… Полностью распахнутое, платье оказалось без пуговиц, так что Маша могла видеть великолепную персидскую шаль, которая стягивала узкую, изящную талию дамы, служа ей поясом и поддерживая шальвары из какой-то жесткой белой ткани – пожалуй, тафты, решила Марья Романовна. Шальвары были широки, длинны и прикрывали красные сафьянные туфли на каблучке – папуши – так, что виднелся только их загнутый носок. Под платье оказалась поддета тонкая шелковая рубашка, открывавшая шею и грудь, украшенную самым роскошным жемчугом, какой не только не видела, но даже вообразить не могла Марья Романовна. Платье же незнакомки, обшитое белой, кое-где присборенной лентой, имело боковые разрезы до колен и шлейф, словно придворное одеяние.
Все в этом наряде – отнюдь не только каменья! – было самого великолепного и роскошного качества, а потому не удивительно, что Маша долго не могла оторвать взгляда от одежды и обуви дамы.
– Вижу, вам понравился мой костюм, – проговорила та с поощрительным смешком. – И это меня весьма утешает, потому что облегчает мою задачу.
– В каком же смысле, мадам? – проговорила Марья Романовна, изрядно устыдившись своего беззастенчивого и жадного любопытства.
– О, вы говорите по-французски, какое счастье! – вместо ответа воскликнула дама. – Это тоже облегчает мою задачу. Я сейчас все вам разъясню, но для начала давайте познакомимся. Вас зовут Мари, я уже знаю. А мое имя – Зубейда, однако лучше зовите меня Жаклин, так вам привычнее будет. Я родом из Франции, но почти забыла отечество свое… это предстоит и вам. Впрочем, я не обременена тоской по родине… забудете ее и вы, так что не волнуйтесь!
Ничего себе – не волнуйтесь! Да Маша не то что взволновалась до крайности – она едва сознания не лишилась от горя при таких словах, однако удержала себя и от бесчувствия, и от слез, рассудив, что, пребывая в беспамятстве или тратя время на рыдания, она едва ли что поймет в своем положении и отыщет способ из него выбраться.
– И все же соблаговолите объясниться толком, – проговорила она, пытаясь скрыть дрожь губ и голоса. – Вы меня интригуете.
– Да ведь это не я, голубушка! – по-свойски воскликнула Жаклин, и Маша мельком подумала, что, несмотря на свой наряд, достойный принцессы из сказок «Арабские ночи»[7]7
Именно под таким названием в 1704–1712 годах сначала во Франции, а потом в других странах Европы появились сказки, которые нам известны как «Тысяча и одна ночь». Перевел их на французский язык путешественник и писатель Антуан Галлан.
[Закрыть], которые Машей были недавно прочитаны, Жаклин, пожалуй, не слишком высокого происхождения и приличного воспитания. А впрочем, сейчас не время чваниться, поэтому Марья Романовна оставила неприятную фамильярность без внимания. – Это не я, это жизнь… Она величайшая интриганка на свете! Вот, скажем, жили вы, не ведая печали… Нет, конечно, временами вы тосковали по своему покойному супругу… Как видите, я знаю о вас преизрядно! – добавила она с лукавым выражением. – Печалились, однако украдкою мечтали рано или поздно обрести счастье с другим…
При этих словах Марью Романовну бросило в сильнейший жар. В самом деле, Жаклин знала о ней не просто много, но даже слишком много! Однако Маша сдержала вопрос, откуда француженке это известно. Мало ли откуда… например, от той же пронырливой и весьма внимательной Лушеньки, без соучастия которой наверняка и тут не обошлось!
– И вот, – продолжала Жаклин, – вдруг, как любят писать беллетристы – они ведь кругом вставляют сие многообещающее словечко! – вдруг судьба ваша совершенно и самым интригующим образом изменилась. Вы похищены, как вам кажется, врагами, привезены в место, кое считаете узилищем, предвидите себе самую печальную участь… Однако интрига состоит в том, что вас ожидает счастье, о каком каждая женщина могла бы только мечтать, потому что в вас влюбился достойнейший из мужчин… не мужчина, а греза… – Жаклин томно вздохнула, закатила глаза, и щеки ее зарумянились. – Он обворожительно красив, он смел и бесстрашен, занимает весьма высокий пост, богат так, что никому из ваших прежних поклонников и присниться не могла та роскошь, которая окружает его и будет отныне окружать вас. Знакомством с ним гордятся сильные мира сего, любая, даже самая высокопоставленная красавица мечтала бы оказаться в его доме, чтобы насладиться щедростью тех даров, которыми он осыпает женщину, призванную разделить с ним ложе… Он неутомим на сем ложе и умеет доставить женщине невероятное наслаждение. И все это будет ваше, потому что он пленен вами, он неистово, страстно, безумно в вас влюблен!
– Боже мой, – воскликнула Марья Романовна, – остановитесь, умоляю. Как бы вы ни живописали сего господина, все достоинства его, вами перечисленные, останутся ничтожными в глазах той, которую он похитил против воли и ввергнул в пучину печальной неизвестности. Отчего, если он, как вы уверяете, столь влюблен, не начал ухаживать за мною, не изъяснился в своих чувствах по всем правилам, не сделал предложения…
– … по всем правилам, – насмешливо продолжила Жаклин. – Ах, понимаю. Вашему разумению трудно охватить вполне те чудеса, которые с вами произошли и будут отныне происходить. Но вам придется к ним привыкнуть, потому что человек, который намерен сделать вас своей, относится к особому разряду людей. Он и ему подобные (а таких выдающихся образцов мужской породы немного сыщется на свете!) не считаются в жизни ни с чем, кроме своих желаний и прихотей. Им дает на это право происхождение, обстоятельства рождения, воспитание. Главный закон Вселенной для них выражен словами – «я так хочу, и этого довольно». Хотя человек, о котором я веду речь, принадлежит к знатному французскому роду (столь знатному, что наш господин мог бы зваться принцем и, если бы пожелал, претендовал бы на французский престол, несправедливо отторгнутый у его великого сородича), он был воспитан на Востоке. Именно поэтому он не расточает ненужных, мещанских, пошлых любезностей женщине, которая ему понравилась. Он просто-напросто протягивает руку и берет ее… так же, как взял в свое время меня, как взял теперь вас, как брал и еще возьмет десятки других красавиц.
– Послушайте, Жаклин, – прервала Маша этот затянувшийся панегирик, изо всех сил стараясь говорить твердо и не показать испуга, – у меня такое ощущение, что вы говорите о каком-то султане, падишахе, который завлек нас в свой гарем и намерен заточить среди десятков других одалисок вдали от мира… знаете, как в стихах:
Нет, жены робкие Гирея,
Ни думать, ни желать не смея,
Цветут в унылой тишине,
Под стражей бдительной и хладной,
На лоне скуки безотрадной
Измен не ведают оне.
В тени хранительной темницы
Утаены их красоты:
Так аравийские цветы
Живут за стеклами теплицы!
Конечно, Маша перевела пушкинские строки весьма приблизительно и далеко не столь впечатляюще и чарующе, каковыми они были в оригинале, однако Жаклин их поняла и поощрительно захлопала в ладоши, воскликнув:
– Ну, это полная чепуха. Никакой скуки безотрадной вам испытать не придется. С таким мужчиной, как наш господин, это совершенно невозможно. И, к слову, он терпеть не может робких простушек. Ему как раз очень нравится, когда его жены и наложницы не скрывают своих желаний. Но вы это еще узнаете. Пока же я рада, что главное вы все же поняли! Да, мы с вами находимся в гареме. Или в серале, как любят писать мои соотечественники, хотя, строго говоря, у турок сераль – это название султанского дворца вообще. Какое слово вам больше нравится?
Марья Романовна промолчала. Нет, вовсе не потому, что не знала ответа на этот вопрос. Сказать по правде, она просто онемела от ужаса…
* * *
Ну что же, как ни печально, а приходилось признать, что след похитителей потерялся на самых подъездах к Москве. И то чудо, что его удавалось прослеживать столь долго. К несчастью, казенными конями злоумышленники не пользовались, у них на почтовых станциях кругом были свои подставы. И, как ни стращал или ни тщился подкупить Охотников смотрителей, как ни пытался их улестить или умолить Казанцев, ничего толкового приятели не добились. Впрочем, кое-что все же вызнали, не впрямую, а пользуясь обмолвками или косвенными сведениями. Например, выяснилось, что злодеев, не считая кучера, было двое, причем один из них – очень толстый и молчаливый мужчина, а с ним суровая «ханум». Это брякнул один из смотрителей случайно, получить же подробности от него, даже приложив все силы, не вышло. А от того, что он сказал, проку было немного. Восточное словечко «ханум», то есть госпожа, лишь подтверждало предположения преследователей, что женщины похищены турками либо черкесами. Но почему дам везли в сторону Москвы?! Бывало, хоть и редко, что кавказцы, крымские татары, турки похищали русских красавиц для своих гаремов, однако увозили несчастных самым удобным путем – вниз по Волге, и след их терялся навеки либо в калмыцких и татарских степях, либо в кавказских горах, либо на каспийских или черноморских волнах, а там – уж вовсе в жарких арабских пустынях, непредставимых для русского человека. Но утратить след двух, нет, даже трех, включая горничную, женщин в своей стране, на своей земле – это казалось Охотникову и Казанцеву не только невероятным, но и оскорбительным. Приходилось, впрочем, смириться…
Еще можно было легко понять, что похитители баснословно богаты, потому что, конечно, только их невероятной щедростью объяснялось такое упорное молчание станционных смотрителей.
– Наверняка эти канальи с нашими злоумышленниками в сговоре, – зло сказал Охотников на какой-то из станций, где преследователи натолкнулись на просто-таки воинствующее нежелание даже речь повести о черном таинственном возке.
С выводом приятеля Казанцев согласился, да что в том проку?
Иногда преследователям казалось также, что похитители не просто подкупили, но и сильно застращали всех, кто имел с ними дело, а порой приходило на ум, что речь идет о некоем сверхъестественном умении заставить себе повиноваться.
– Люди восточные умом хитры и на всевозможные пакости горазды, – сердито проговорил Охотников, когда Казанцев поделился с ним своими размышлениями. – Гашиш, или бандж, – их оружие, причем такое же сильное, как нож, пистолет или яд. Ему под силу язык и развязать, и накрепко сковать, да так, что и знает человек что-то, и хочет об этом рассказать, а не может, хоть тресни!
Так или иначе, с помощью ли обычного подкупа или неких нечеловеческих хитростей неизвестные похитители надежно замели свои следы, и наши храбрые рыцари (Ланселоты-неудачники, как в сердцах честил себя и приятеля Охотников в самые тяжкие минуты) прибыли в Москву не только в состоянии крайней усталости, но и в полном расстройстве чувств и мыслей. Они не знали, стоит ли ехать в Первопрестольную или нужно продолжать преследование в направлении Северной столицы, однако в Москву могли подойти какие-нибудь известия от Свейского, поэтому друзья решили все же завернуть на Большую Полянку, где в новом, недавно отстроенном доме жила мать Охотникова – Прасковья Гавриловна.
Казанцев, сам человек отнюдь не нуждающийся, привыкший жить на довольно широкую ногу, тем не менее изрядно изумился тому, насколько, оказывается, богат, роскошен быт его скромного, по-военному неприхотливого приятеля. Нет, Прасковья Гавриловна вовсе не казалась светской мотовкой, рачительность и заботливость ее обо всех удобствах и украшении обиталища своего говорили об отменном вкусе хозяйки и о знании ею европейских новаций жилищного обустройства, которое требовало немалых средств. Конечно, Казанцев всего лишь год был близко дружен с Охотниковым, однако, судя по некоторым обмолвкам, прежде тот жил более чем сдержанно. К примеру, упоминал, что выкупа за жизнь свою не мог заплатить. «Не наследство ли какое свалилось на голову Василия?» – подумал Казанцев, который сам был обязан своим состоянием неожиданной кончине дальнего родственника. Но тут же Александр Петрович вспомнил брошенную вскользь реплику Охотникова о том, что богатство он приобрел благодаря воинской своей доблести. Выходило, что приятель за какой-то подвиг был жалован не только чином и наградой, что общеизвестно, но и деньгами? Однако про это тоже знали бы в армии, непременно дошел бы слух и до Казанцева. Но ничего такого он не ведал… Наконец Александр Петрович бросил свои гадания. Проще было спросить напрямую, он так и порешил сделать при случае, отлично зная, что Охотников – человек откровенный и ничего от него не утаит.
Тем временем Прасковья Гавриловна полностью отдавалась радости встречи с сыном и заботе о его приятеле. Во всем этом она была вполне старорусская барыня, не чванная, гостеприимная и хлебосольная до того, что порою вспоминался бессмертный Демьян из басни Ивана Андреича Крылова. Уставший с дороги Казанцев, впрочем, радушием хозяйкиным ничуть не тяготился. Он вволю насладился спешно нагретой ванною (старинную баню заводить в этом доме было не принято) и сейчас с удовольствием ел жаркое и пироги, запивая их горячим чаем и слушая, как Прасковья Гавриловна посвящает сына в подробности своих неприятных отношений с наемной прислугою (крепостных людей у Охотниковых не имелось), которая избыточно осмелела, если не сказать – обнаглела: плату за труд просит непомерную, а получив прибавку к жалованью, начинает требовать еще, да притом грозит уйти к другим хозяевам.
– Возьми ты, Васенька, хотя бы Митрошку, истопника, – жаловалась Прасковья Гавриловна. – Вот уж кто по зуботычинам да остроге слезами плачет! В доме трубы и дымоходы нечищены, а он так и норовит в наем на сторону сбегать. Давеча воротился пьян и буен и начал в людской болты болтать: мол, нашел нового себе хозяина, щедрого, что царь-батюшка из сказок, и работа у него не пыльная: дров нарубить да в покои перенести. Кто-то из наших его спросил с насмешкою: что ж ты не остался там? А Митрошка, врун несчастный, и говорит: да, мол, не все привычки и обычаи по нраву пришлись, там-де в покои с вязанками дров людей пускают не иначе как в огромных воротниках, ограждающих голову, так что увидеть ничего вокруг невозможно, скушно-де этак трудиться-то. К тому же от воротников тех шею ломит, да и вязанку толком из-за них не ухватишь, а коли полено или другое что из рук выпадет, надают по шее и выгонят, не заплатив. Я так понимаю, – добавила вдруг Прасковья Гавриловна с тонкой насмешкою, – что именно это с нашим Митрошкою и произошло, потому он не остался там, где молочные реки и кисельные берега, хотя и сулил, что непременно от меня уйдет к новому хозяину вскорости же, поскольку не то завтра, не то послезавтра в том доме сызнова грядет подвоз дров для большого празднества.
Казанцев посмеялся с хозяйкою над незадачливым бахвалом истопником, однако Охотников нахмурился:
– Говорите, воротники надевали, чтобы в дом дрова занести? А у кого сие было, не сказывал ли Митрошка? Каково имя и звание этого господина, у коего такие странные привычки и обычаи?
– Того мне неведомо, – пожала плечами Прасковья Гавриловна. – Якобы на окраине Москвы выстроен новый дом – столь огромный, что и за сутки его не обойти, и там поселился какой-то высокий чин из французского консульства, ну и заводит свои, стало быть, насквозь французские порядки – в воротниках истопников водить.
– Ах нет, маменька, – задумчиво сказал Охотников, – ничего французского в этих порядках нет, в заводе они совсем у другого народа. И готов пари держать, что фамилия сего чина – Мюрат, потому что похожие нравы и обычаи я имел несчастье наблюдать именно в его обиталище кавказском. Таким затейливым образом восточные мужчины ограждают от случайных посторонних взоров красавиц своего гарема, надевая на баттаджи – работников – охранные воротники-хомуты. Значит, мало Мюрату дома в Санкт-Петербурге, решил еще и в Москве обзавестись собственностью… Положительно суждено нам встретиться с ним на узкой дорожке!
– Ты о чем, Васенька? – встревожилась Прасковья Гавриловна, и Охотников прервал этот разговор сам с собой:
– Да так, кое-что из былого вспомнилось. Не суть важно. А насчет Митрошки не тревожьтесь, свет-маменька, я его во фрунт выстрою, забудет, как по чужим домам бегать. Вот докончим ужинать, я и примусь его муштровать. У меня, – повернулся он к Казанцеву, – руки горят, до того охота кулаки хоть об кого-то почесать. Я неудач смерть не люблю, а нас в наших поисках постиг такой позорный афронт! Ну хоть на Митрошке, баттаджи этом несчастном, душу отведу.
Тут появился лакей с сообщением, что прибыл неизвестный гость. Сидевшие за столом изумленно переглянулись: время совсем позднее, впору спать ложиться, а не по гостям ходить.
– Да разве кто добрый в такой час припожалует?! – переполошилась Прасковья Гавриловна. – Станем ли отворять? Надобно ли? Не послать ли человека с черного крыльца в участок за приставом?!
– Что ж вы, маменька, нас, вояк, позорите, намереваясь под защиту полиции отдать? – усмехнулся хозяин дома.
– А не Свейский ли это со срочным известием? – пришло вдруг в голову Казанцеву, и Охотников с ним согласился.
Прасковья Гавриловна вновь послала человека к воротам, наказав впустить незамедлительно, коли пожаловал господин Свейский, а всякого иного спросить, кто таков и за какой надобностью явился. Вскоре лакей воротился с известием, что у ворот стоит не господин Свейский, а некий господин Сермяжный, который уверяет, что у него-де неотложное дело к хозяину.
В глазах Охотникова немедленно вспыхнул грозный огонек.
– Вот те на! – воскликнул он довольным голосом. – Послал же Господь утешение, услыхал мои молитвы. Неужто Сермяжный явился на дуэль напрашиваться? Эх, раззудись, плечо, размахнись, рука! Это небось получше будет, чем из Митрошки тесто месить!
– Какая тебе еще дуэль, неугомонный! – всполошилась Прасковья Гавриловна. – Больно много с черкесами бился, отвык от человечности! К нему гость – мало ли с каким важным известием, – а он тотчас за пистолеты да сабли!
– В самом деле, Василий Никитич, – примирительно проговорил Казанцев. – Что вы всякого готовы этак-то, в штыки? Не настораживает ли вас, что сей господин, которого мы в N оставили, оказался в Москве разом с нами и немедля вызнал место вашего проживания? И пришел сюда? Уж не появились ли у него сведения о наших дамах? Уж не господин ли Сосновский послал его с каким-нибудь поручением? Не гнал ли он верхи день и ночь, чтобы нас настигнуть и сообщить нечто важное? Не разумней ли будет нам его принять и выслушать?
– Разумней, бесспорно, – кивнул Охотников. – Велите просить сего ночного гостя, маменька.
Прасковья Гавриловна подала знак человеку, и по истечении нескольких минут в гостиную, куда, встав из-за стола, направились наши герои, был введен ремонтер Сермяжный.
При виде его Охотников и Казанцев невольно вытаращили глаза, потому что гость отнюдь не производил впечатления человека, только что сошедшего с коня после долгой и утомительной скачки. Сермяжный был чист, выбрит, вымыт, приодет, выглядел свежо и бодро, как если бы проделал путь почти в четыре сотни верст из N не верхом, а в удобнейшей карете, да и в Москве успел уже хорошенько отдохнуть.
– Вижу, вы немало изумлены нашей новой встречей, господа, – развязно хохотнул он, для начала, впрочем, весьма почтительно поприветствовав хозяйку, которая, сделав гостю несколько обязательных вежливых вопросов, немедленно удалилась от мужчин в свои комнаты. – А между тем у меня до вас, Охотников, дело столь неотложное, что я решился докучить вам своим присутствием.
– Что за дело? – прищурился хозяин.
– Я выехал в Москву вслед за вами буквально через час, по служебным надобностям получив срочное предписание начальства, – начал рассказывать Сермяжный.
– Неужели? – недоверчиво перебил Охотников. – А как, позвольте спросить, вы вообще узнали, что мы отправились именно в Москву? Что-то не припоминаю, чтобы вы были посвящены в наши намерения!
– Утром, – пояснил Сермяжный, – когда хмель повыветрился, я понял, что вел себя не вполне достойно, напрасно вас задирал и кочевряжился, а потому пошел к вам на квартиру – выразить свои сожаления и примириться с вами. Хозяин сообщил, что вы отправились в Москву, ну а поскольку я тут же получил начальственное предписание, то твердо решил вас в Москве отыскать. Обстоятельства сложились так, что я служебное поручение свое выполнил весьма спешно. Итак, позвольте продолжить?
– Ну, продолжайте, что с вами делать, – не слишком приветливо буркнул Охотников, однако Сермяжный не обратил на это внимания и заговорил словоохотливо:
– По прибытии встретился я на улице с приятелем, который немедля зазвал меня к себе, в только что открывшийся Восточный клоб[8]8
Старинный вариант слова «клуб».
[Закрыть]. Нынче же в моде все аглицкое, ну и завели такой клоб в Москве, на манер Лондона, да и в Петербурге он уже давно существует. В этом клобе я и привел себя в порядок усилиями тамошних банщиков да цирюльников, которые обладают самыми удивительными способностями снимать усталость и взбадривать человека. Потом мы с приятелем моим перешли в буфетную и принялись закусывать. При этом мы непрестанно беседовали, поскольку давно не виделись. В разговоре я упомянул о своем пребывании в N, прозвучало и ваше имя.
– Мое имя? – переспросил Охотников. – И в какой же связи это произошло? Не упомянули ли вы заодно при этом об некоторых обстоятельствах, о которых мы все дали твердое слово помалкивать?
– Боже меня упаси! – искренне ужаснулся Сермяжный. – Давши слово, держи его! Речь о вас зашла случайно, когда перечисляли людей, которые мне в N встретились. Я и о господах Казанцеве со Свейским упоминал, да мало ль еще о ком! Так что не извольте беспокоиться. В то время, когда шел этот разговор, неподалеку от нас находился некий господин, также клобный завсегдатай, который, услышав о вас, очень обрадовался и с извинениями вмешался в нашу беседу, сообщив, что давно ищет случая с вами повидаться. И не просто так повидаться, а пригласить вас на новоселье, которое намерен отпраздновать завтра. К нему звано, сказал он, множество всякого народу, однако господин Охотников, с которым он одно время общался весьма коротко, непременно должен там оказаться и полностью насладиться и встречей с прежним знакомым, и восточным гостеприимством – совершенно иным, нежели ему прежде было оказано.
– Что-то не припомню, чтобы какой-то восточный человек мне оказывал свое гостеприимство, – проворчал недоумевающе Охотников. – Если только это не… Нет, о нем мне и вспоминать тошно, это не может быть он! А впрочем, постойте-ка, Сермяжный! Как фамилия того господина, что намеревался пригласить меня в гости?
– Да вы сами взгляните на приглашение – и узнаете, кто он таков, – сказал Сермяжный, и Казанцев, который волей-неволей к сему разговору прислушивался, уловил плохо скрытое возбуждение в его голосе.
– Что же, вы и приглашение мне взялись доставить? – изумился Охотников. – Экая потрясающая любезность с вашей стороны!
– Почему не оказать услугу такому влиятельному, богатому и приветливому человеку, как мой новый знакомый? – пожал плечами Сермяжный, подавая Охотникову запечатанную бумагу наилучшего, просто-таки невиданного Казанцевым прежде качества, с самыми причудливыми водяными знаками, кои так и хотелось назвать арабесками.
Письмо было надписано по-французски четко и красиво, истинным каллиграфом: «Господину Охотникову Василию Никитичу в собственные руки». Казанцев с недоумением отметил, что военное звание Охотникова в сем адресе не названо, что являлось одним из двух: либо непростительной, вовсе не светской забывчивостью, либо намеренным желанием оскорбить адресата.
Охотников распечатал письмо, взглянул на подпись и воскликнул:
– Не верю глазам! Экая неслыханная наглость! Подписано – Мюрат!!!
И он подсунул листок к лицу Казанцева, чтобы тот сам мог в этом убедиться.
В самом деле, подписано было – «Comte Murat»[9]9
Граф Мюрат (франц.).
[Закрыть].
* * *
Гарем! Господи Боже! Этого еще не хватало!
Что знала Марья Романовна о гаремах? Да то же, что и любая ее современница. «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, сказки «Арабских ночей», беспорядочные слухи о восточных нравах, где царит полновластие господина в жизни и смерти многочисленных жен… А впрочем, ну что это за жены? Венчанием, или как там сие зовется у магометан, в гаремах не озабочивались, так что, можно сказать, все жены были незаконны и звались наложницами, что низводило их до разряда падших женщин. И вот теперь честная, добродетельная вдова русского офицера Марья Романовна Любавинова попала в их число! И отныне ее уделом станет рабство, безволие – и скука, смертная скука вечного заточения среди таких же несчастных, как она! Ну как тут снова не вспомнить Пушкина?
Для них унылой чередой
Дни, месяцы, лета проходят
И неприметно за собой
И младость, и любовь уводят.
Однообразен каждый день,
И медленно часов теченье.
В гареме жизнью правит лень;
Мелькает редко наслажденье.
И никогда ей не увидеть больше белого света и… и Александра Петровича Казанцева!
– Послушайте, Мари, – усмехнулась Жаклин, – по лицу вашему вижу, что вы уже навоображали себе всякие ужасы. И я вас хорошо понимаю. Ну откуда вы можете знать о гаремах? Только по каким-нибудь пошлым и безнравственным слухам, которые горазды распространять невежды. Я и сама была такой же глупышкой, когда еще сидела замужем за добропорядочным французским чиновником и не представляла, что увижу человека, встреча с которым перевернет мою жизнь. Ради него я покинула супруга, много всякого натворила, но ничуть не жалею об этом, потому что новая жизнь совершенно затмила старую. Я теперь почти восточная женщина, оттого прекрасно понимаю преимущества жизни в гареме богатого мужчины перед европейским браком. Мы, обитательницы гарема, защищены от этого жестокого мира самым наилучшим образом. Все наши прихоти выполняются. Мы великолепно одеты и едим то, что пожелаем. Конечно, муж бывает стар и толст, однако нам в этом смысле очень повезло: господин наш, повторяю, красив, а уж в искусстве любви искушен настолько, что, поверьте, я не раз рыдала в его объятиях – от наслаждения… Да, вы, разумеется, слышали о том, что все восточные женщины непременно должны носить паранджу и чадру. И вас это ужасает – необходимость закрывать свое прелестное личико. Но ведь ваш супруг и повелитель его видит – чего же вам еще, ведь именно для него предназначена ваша красота! А вы, в свою очередь, можете беспрепятственно стрелять глазами по сторонам и наблюдать за всем, что вам угодно. В Европе это считается неприличным… ах, как вспомню, сколько я выслушала упреков от бывшего мужа в том, что вечно глазею на молодых красавчиков! – Жаклин рассмеялась довольно ехидно. – Кроме того, в жарком климате Востока без покрывала нельзя. Без него не сохранить лилейную кожу, а у вас она и впрямь лилейная! Хотела бы я иметь такую. Вам не нужны ни белила, ни румяна. Вас следовало бы называть не Мари, а Лили!
Эта болтовня пролетала мимо ушей Марьи Романовны. Она все еще не могла поверить в случившееся и помутившимся взором обвела комнату, на которую прежде не удосуживалась взглянуть.
Это была необыкновенная комната! Свод ее напоминал пчелиные соты, потому что состоял из небольших куполов, причудливо раскрашенных в ярко-красные, зеленые, голубые и золотые тона. Стены были выложены разноцветными мозаичными плитками, а по ним шли надписи непонятными буквами, которые казались удивительным узором. Двери сделаны в виде арок, задернутых тяжелыми сверкающими тканями. От всего этого пестрило в глазах, все чудилось чужим, зловещим. Вдобавок в комнате царил назойливый аромат не то табака, не то еще каких-то курений, благовоний ли, но они отнюдь не казались Маше благовонными – совсем наоборот, от сих душных ароматов першило в горле. Наверное, ее должно было успокаивать журчание воды в маленьком фонтанчике возле бассейна, который находился посередине покоев. Но не успокаивало ее это журчание, а казалось невыносимо заунывным, будто песнь тоскующей узницы. Словно бы слезы капали в фонтан Бахчисарая…
Журчит во мраморе вода
И каплет хладными слезами,
Не умолкая никогда.
У Марьи Романовны и у самой слезы на глаза немедля навернулись, и рыдания в голос были уже близко, однако гордость не позволила ей впасть в истерику перед этой французской куколкой, а потому она постаралась придать лицу ледяное презрительное выражение и продолжала обводить взором комнату, как бы желая показать, что вся сия напыщенная, пестрая роскошь для нее – сущее ничто. Да ведь так оно и было на самом деле! Все эти яркие подушки, разбросанные по модному дивану-оттоманке, на котором Маша полулежала, шелк, его покрывающий, какие-то столики, стоящие тут и там, а на них – витые затейливые кальяны, цветы, шкатулки, неплотно прикрытые, из которых свешивались нити жемчуга, бирюзы, кораллов и драгоценные цепочки, вазы с огромными яблоками и виноградом – это в апреле-то, с ума сойти! – платки бухарские, зеркальца, прочие безделушки, конечно, пленили бы взор любой женщины, но Марье Романовне они были ненавистны…