Текст книги "Краса гарема"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Елена Арсеньева
Краса гарема
Какая нега в тех домах,
В очаровательных садах,
В тиши гаремов безопасных,
Где, под влиянием луны,
Все полно тайн, и тишины,
И вдохновений сладострастных!
А. Пушкин
– А вообще я бы хотела родиться черкешенкой, – вздохнула Наташа и ближе поднесла к лицу зеркальце в резной рамке с ручкой в виде павлина. Деревянная рамка, казавшаяся кружевной, была красоты изумительной: цветы, травы, неведомые буквы сплетались в чудесный узор, разбирать который можно часами, и все не надоест.
«Любопытно бы знать, откуда взялось у Наташи это дивное зеркальце», – подумала Маша, и только потом до нее дошел смысл слов кузины.
– Кем?! – изумилась Маша. Уж на что она привыкла к причудам Наташи (все-таки они знали друг дружку с детства, уже безумно много лет), но досужие выдумки барышни Сосновской даже и ее порою приводили в остолбенение. А иногда раздражали. Вот как сейчас.
– Черкешенкой! – повторила Наташа с тем же мечтательным вздохом. – У них томные черные глаза, более похожие на черные солнца!
– «Твои пленительные очи светлее дня, темнее ночи»? – спросила насмешница Маша, мигом вспомнив Пушкина. – «Вокруг лилейного чела ты дважды косу обвила»?
Наташа немедленно надулась, поскольку и очами ее бог наградил отнюдь не темнее ночи, а самыми обычными – светлыми, ясными, голубыми, – и коса удалась не так чтобы очень. Сколько ни мазали Наташе голову репейным маслом, сколько ни чесали волосы частыми гребнями из целебного палисандрового дерева, а коса расти нипочем не хотела, кудри не вились, слабые тонкие пряди оставались скользкими, словно травинки, и вечно торчали из косы – никакими лентами не удержишь. То ли дело толстые и черные, словно змеи, косы черкешенок, подумала Наташа и снова вздохнула.
– Знаешь ли ты, что черкешенки – самые красивые наложницы в гаремах? – продолжила она. – И дороже всего ценятся на невольничьих рынках? За них порою дают целое состояние!
– Кому? – с усмешкой спросила Маша.
– Что – кому?
– Ну, кому дают это самое состояние?
– Как кому? – Наташа посмотрела на нее, как на глупое дитя. – Тому, кто ее продает!
– Но ведь самой черкешенке ничего из этого состояния не достается, верно? Деньги получает продавец, а она, хваленая твоя черкешенка, будто крепостная девка, переходит к новому хозяину, только и всего.
– Ты что?! – Наташа так возмутилась, что даже зеркальце отбросила. – Сравнила тоже! Девок для чего покупают? Белье мыть, полы скоблить, за скотиной ходить, детей господских нянчить или на полях спину гнуть. А черкешенок… – И снова она испустила протяжный завистливый вздох – на редкость дурацкий, по Машиному разумению. – Черкешенок – чтобы холить и лелеять их красоту, чтобы покупать для них драгоценные украшения, шелка и атласы, спелые фрукты и восточные сласти, чтобы им прислуживали покорные рабыни, а они бы только получали удовольствие от жизни и услаждали своего повелителя пением, танцами и игрой на лютне.
Маша воздела очи горé. Она была всего лишь на три года старше Наташи, однако иной раз ей казалось, что между ними пролегла целая жизнь. Ее кузина – пока что барышня на выданье, а она сама успела уже и замуж выйти, и даже овдоветь. Муж ее сложил голову на Кавказе, пал от черкесской пули, и, может, именно потому Маше были противны и даже нестерпимы все эти нелепые бредни о черкешенках и их невероятных прелестях.
Какие там прелести?! Все это россказни восторженных пиитов. Ленивые, жадные до сластей девки, косы свои как заплетут в детстве, так и не расплетают их, и не чешут. Притом черкешенки такие же злобные, как их мужья и братья – абреки, – только и норовят горло перерезать зазевавшемуся русскому офицеру! И вообще, что значит – черкешенка? С легкой руки тех же пиитов черкесами называют всех подряд представителей племен, населяющих Кавказ, а между тем средь них есть и грузины, и чечены, и осетины, и лезгины, да мало ли еще всякой мелочи, коя себя солью земли мнит и утверждает, будто ее аул – центр мирозданья!
А что до гаремов магометанских… Маша после свадьбы поселилась в имении мужа, где всем заправлял его дядюшка. И там-то она нагляделась на долю крепостных девок. Сама она выросла в семье родственников (майор Любавинов женился на Маше из-за красоты и молодости ее, пленившись бесприданницей-сиротой на благотворительном балу, где она скучала в киоске, продавая домашнее кружево), крепостных не имевших, и никак не могла взять в толк, как же это можно живых людей продавать и покупать, словно пару белья, или штуку материи, или столовые приборы, или книжки модного беллетриста. Однако дядюшка майора Любавинова, Нил Нилыч Порошин, очень любил посещать торги, одних людей сбывая с рук, других – покупая. В день таких торгов в имении стоял крик и вой матерей, которых разлучали с детьми, и жен, прощавшихся с мужьями. Длилось это до тех пор, покуда Маша не написала жалобное письмо мужу, после чего дядюшке пришел строжайший приказ с людьми крепостными обращаться человечно и не бесчестить имени майора Любавинова званием сатрапа. Поворчав и затаив злобу на супругу племянникову (дворня же и крестьяне ей, напротив, руки целовали), Нил Нилыч теперь торговал только девками и холостыми парнями. Особенно нравилось ему прикупать молодых красавиц, и Маша из неосторожных уст слышала порой о том, как приходится этим девушкам служить управляющему! Устроил он себе самый настоящий гарем, даром что был отнюдь не магометанином. Однако ни холить, ни лелеять девичью красоту, ни покупать для своих избранниц драгоценные украшения, шелка и атласы, спелые фрукты и восточные сласти Нил Нилыч и в мыслях не держал, потакая своим мужским прихотям, закоренев в распутстве, а девушки и в самом деле должны были услаждать грозного повелителя пением и плясками… Правда, обходилось без игры на лютнях, но, верно, только лишь потому, что ни одной лютни в Любавинове не имелось, только балалайки велись, и искусных балалаечниц Нил Нилыч особенно жаловал своим расположением…
Ох, сколько всего навидалась Маша за год жизни в Любавинове! Даже и вообразить прежде не могла, что мужчины из общества могут столь распущенно себя вести. А слова поперечного или укорного дядюшке молвить было никак нельзя, потому что он сам начинал попрекать Машу: отчего-де по сю пору порожняя ходит, отчего не произведет на свет ребенка – наследника любавиновского рода? А разве она виновата? Для сего муж нужен, а свет-Ванечку спустя менее месяца после свадьбы отозвали в полк. Супруг писал нежные письма, сулил вскоре прибыть в отпуск, однако не успел: сложил голову в схватке с абреками, оставил жену вдовой, а в имении вновь полновластно воцарился и теперь делал что ни взбредет в голову Нил Нилыч. Маша же как приехала в Любавиново с узелком, сирая и полунищая, так из него и уехала, увезя с собой, как говорится, алтын денег да с чем в баню сходить. Нет, это лишь для красного словца молвится, средства на жизнь у нее теперь, конечно, были, только дома своего Маша не имела. Она вполне могла не нахлебничать у родственников покойной матери своей, Сосновских, у коих жила до замужества, однако твердо решила, что в Любавиново ни за что не воротится, покуда там властвует зловредный Нил Нилыч, который тиранит людей почище любого турка, а девок бесчестит поболее всякого магометанина.
Так что слушать бредни Наташины о гаремах – и где она только набралась этой ерунды?! – Маше было и смешно, и неприятно. И она не могла удержаться, чтобы не ехидничать, не задирать кузину. Обычно Наташа в таких случаях сразу обижалась и губы дула, и глаза у нее становились на мокром месте, сама же торопилась сменить разговор, который для нее оборачивался насмешкой, а тут смотри, как вцепилась в свой дурацкий гарем, в черкешенок этих, и не свернешь!
– Когда же ты выучилась играть на лютне? – с язвительной улыбкой спросила Маша. – А петь и плясать? Тебе ведь вроде бы медведюшко на ухо наступил. И, коли память мне не изменяет, ты даже в мазурке не могла двух шагов кряду верно сделать, а в вальсе у тебя после первых же «и-раз-и-два-и-три» голова начинала кружиться!
– Ничего! – сердито выкрикнула Наташа. – Будь я черкешенкой, я бы в два счета выучилась и плясать, и на лютне играть! А ты, Машка, меня только нарочно дразнишь! – И слезы, крупные, словно капли внезапного июльского ливня, так и покатились по ее румяным, что наливные яблочки, щекам.
Маша немедленно устыдилась своего злоязычия, ей стало жалко кузину, и она решила поговорить о чем-нибудь для барышни Сосновской приятном.
– Ты, Наташа, не гневайся, – сказала она ласково и поцеловала кузину в дрожащее от рыданий плечико. – Ты у нас невеста на выданье, тебе о женихе своем, об Александре Петровиче Казанцеве, думать надобно, а ты куда мыслями улетаешь?
Маша изо всех сил попыталась произнести это имя – Александр Петрович Казанцев – как можно более твердо и безразлично, хотя и сама услышала, как дрогнул ее голос. Надо надеяться, Наташа ничего не заметила. Нет, прочь пустые девичьи мечтания, прочь прежние сны, которые не сбылись и никогда уже не сбудутся! Не для Маши Любавиновой радости жизни, все для нее кончено: в обществе она зовется теперь только Марьей Романовной, а не Машею, к ней обращаются на «вы», она вдова, носит только серый цвет, что означает второй год траура, капор у нее черный, и вуаль, и рюши на платьях, и оторочка на рукавах, и перчатки, и ботинки тоже черные. А на другой год ходить ей в лиловом, и еще год пройдет, прежде чем можно ей будет глаза от земли поднять. А тем временем Казанцев Александр Петрович женится на Наташе Сосновской…
И правильно сделает! Наташа свежа, как розан, куда там какой-то черкешенке с ее змеиными косами! Небось, кабы посмотрел на барышню Сосновскую султан турецкий, тотчас выбрал бы ее меж всех на свете черкешенок. Вот и Александр Петрович выбрал…
На что ему вдова Марья Романовна Любавинова, ворона неприглядная, у которой все лучшее позади? Теперь только и остается ждать, когда Господь милосердный ее приберет. Такому красавцу и удальцу, как Казанцев, нужна молоденькая барышня с ясными, полными жизни глазами, с готовностью к счастью, которой лучится ее улыбка. И Наташа Сосновская для него наилучшая невеста!
– Да что ты заладила: Александр Петрович да Александр Петрович? – весьма досадливо вздохнула меж тем Наташа. – Разве это настоящий жених? Он на меня и не смотрит. Помнишь, как твой Иван Николаевич, царство ему небесное, глаз с тебя не сводил да ухаживал за тобой? Букеты, конфекты, ленты шелковые и перчатки дарил, воздыханья испускал томные… даже стихи писал, ты мне почитать давала. Вот он был жених, я понимаю! А этот… а Александр Петрович… Право слово, если б наши батюшки не были друзьями с детства и не дали бы друг дружке слова когда-нибудь непременно поженить своих детей, он на меня и не глянул бы. Подобрал бы себе пару в Петербурге или хоть в Москве. Не стал бы в нашей глухой провинции искать простушку деревенскую. Нужна ли ему такая?
– Что ж ты такое нынче городишь, Наталья? – Маша даже руками всплеснула. – То черкешенки на уме, то жених из женихов не по душе. Зачем напраслину на благородного человека возводишь? Кто тебе в уши напел ерунду всякую?
– Никто мне ничего не пел, – запальчиво возразила Наташа. – Просто Клавдия Гавриловна подслушала и мне передала: Маргарита-де Львовна говорила Матрене Семеновне, будто Осип Федорович сам слышал, мол, Александр Петрович жаловался после губернского бала – что, сказывал, за скука тут барышни, все-де по Пушкину у них выходит: и запоздалые наряды, и запоздалый склад речей, ни слова ладно сказать, ни станцевать не обучены. Вовсе не хочет он себя тут навеки похоронить с какой-нибудь перезрелой девицею…
– Ну, нашла кого слушать! – засмеялась Маша. – Что Клавдия Гавриловна, что Маргарита Львовна, что Матрена Семеновна – сплетницы завзятые. А Осип Федорович еще любой из них даст фору. Да и разве ты девица перезрелая? Тебе едва восемнадцать, в самый раз замуж идти!
– А может, я замуж за господина Казанцева вовсе не хочу? – с самым независимым видом спросила Наташа.
– Как не хочешь?! – опешила Маша.
– Да вот так – не хочу, и все! Кто он? Кавалерийский офицер, только и всего. Ты много ли счастья обрела в браке с офицером? Вдовеешь, томишься в одиночестве, красота твоя вянет, никому не нужная. Тебе еще год мучиться в трауре, прежде чем прилично будет на мужчин смотреть, да ведь еще и вопрос, взглянет ли на тебя, горькую вдовицу, хороший жених!
Маша слушала кузину и не верила ушам. Да, если жизнь заставила ее повзрослеть, то и Наташа перестала быть той же простодушной дурешкой, какой Маша ее по привычке считает. Своим умом дошла до таких печальных истин? Или все же с чужих слов повторяет?
– Но ведь Казанцев – красавец писаный, лучше его только в романе сыщешь, – начала было Маша, но голос ее задрожал от нежности, и она тотчас спохватилась, что куда-то не туда заносит ее. Спохватилась – и торопливо заговорила самым благоразумным на свете голосом: – Не ко всякой жене служилого человека так немилосердна судьба, как ко мне была. И мыслимо ли под венец идти, коли не веришь, что век с милым счастливо проживешь?
Сказав это, Маша вдруг обнаружила, что Наташа ее совершенно не слушает. Глаза ее были прикованы к окну, за которым сгущался вечер, а маленькие розовые ушки, чудилось, стояли торчком.
Маша обернулась, но за окном ничего, кроме серой мути – в разгар радостного мая вдруг нанесло непогодь, выпал дождь со снегом, кругом было туманно и слякотно, – не обнаружила.
Хотя нет… вроде бы тень какая-то мелькнула. Мелькнула – да и скрылась. Словно бы стоял за окном кто-то и вглядывался в девиц, а потом порскнул в сторону и скрылся незамеченный.
Почудилось? Или нет? Кому бы там стоять, мерзнуть да мокнуть?
Маша исподтишка взглянула на кузину. Ох, как горят Наташины светлые глаза! В чем дело-то? А что, если кузина влюблена, да вовсе не в господина Казанцева? Что, если завелся у нее тайный воздыхатель? И стал он к ней под окошко хаживать, девичий покой смущать? Коли в дело мешаются сердечные склонности, небось непогода не помеха, еще и лучше, никакая собака из конуры носу не высунет и не облает незваного гостя…
А знает ли об этом Алексей Васильевич Сосновский, Наташин папенька? Знает ли Неонила Никодимовна, ее маменька? Ох, навряд ли…
А может быть, это все домыслы Машины? У самой душа не на месте, вечно приходится скрывать да таить свои мечты и желания, в угоду приличиям притворяясь, вот и мерещится, будто все таким же притворством живут. И все же она спросила у кузины настороженно:
– Что там такое?
– Да так, ничего, – пожала плечами Наташа. – Знать, почудилось. А не полно ли нам лясы точить, Машенька? Пошли лучше на кухню, возьмем там простокваши и станем ее с медом есть. Хочешь?
Маша растрогалась. Простокваша с медом была ее самым любимым лакомством, самым сладким воспоминанием о жизни в доме Сосновских. Как хорошо, что Наташа об этом не забыла! Как приятно, что есть на свете человек, который готов потакать твоей невинной прихоти, который о тебе заботится! Заботой о себе Маша отнюдь не была избалована. Простоквашей с медом – тоже. В Любавинове Нил Нилыч знай ворчал, что только деревенщина на ночь простоквашу любит хлебать деревянной ложкой из миски-долбленки, урча и брызгая кругом себя. И хоть Маша предпочитала не деревянную ложку, а серебряную, и не миску-долбленку, а чашку порцеллиновую, да и ела деликатно, не роняя ни капельки, все равно прихоти своей она стеснялась, кабы не сказать – стыдилась.
Еще Нил Нилыч частенько пророчил: мол, у любителей простокваши рано или поздно заверчение кишок начинается. Маша, конечно, во всякие такие глупости не верила, однако нынче вечером подумала, что зловредный дядюшка покойного майора Любавинова не всегда молол чепуху, иногда он и дело говорил. Отчего-то, лишь встала она из-за вечернего стола, так и скрутило нутро! И больно, и тошно, и муторно, и стыдно, да разве прилично признавать, что хворь ее стряслась просто-напросто оттого, что печальница-вдова, тайно вздыхающая об чужом женихе, простокваши с медом переела?!
Ничего, подумала Маша, скрывая боль и отправляясь в свою опочивальню с самым спартанским и героическим видом, отлежусь, вот все и пройдет.
Однако не прошло, а среди ночи еще ухудшилось.
На ее стоны прибежала горничная девушка Лушенька, привезенная из Любавинова, и принялась подавать прихворнувшей барыне ведро (Машу жестоко рвало), менять ей на лбу мокрое полотенце (Машу то и дело кидало в жар), а также причитать да охать, доискиваясь до причин ее внезапной хвори.
– Видать, мед плохо перегнали, вот вощанка у вас внутри и скукожилась от простоквашного холоду, – сказала Лушенька с ужимками заправского лекаря. – Давайте-ка я вам чайку ромашкового заварю, да погорячей, чтобы вощанку растопить и нутро очистить.
Маша согласилась. Она так страдала, что на все готова была. Но что толку? От огромной кружки чаю с привкусом ромашки только хуже сделалось.
– Погодите, барыня, – проговорила вдруг Лушенька с самым что ни на есть таинственным видом. – Да вы не чреваты ли?! Уж больно крепко вас мутит! Как пить дать чреваты!
– Что ты городишь, Лушенька? – гневно воскликнула Маша. – Как же это мне быть чреватою? С какой стати? Покойный супруг мой в Любавинове за год до гибели своей побывал, а со времени оной еще год минул. Как в народе говорят, ветром надуло, что ли? Или, бабьи сказки воспомянув, скажем, что Змей Огненный меня в моей тоске по милом усопшем друге наведывал?!
– Ой, барыня, да в такую чепуху разве только дети малые верят, деревенщина всякая, – по-свойски отмахнулась Лушенька. – И барин наш покойный, смею сказать, тут вовсе ни при чем…
– А кто же при чем?! – изумилась Маша.
Лушенька прелукаво усмехнулась:
– А вот это, сударыня, вам небось лучше ведомо!
И она умолкла, многозначительно поводя глазами, а Маша уставилась на нее в бессильной ярости.
Ну наконец-то, хоть и с превеликим трудом, до нее дошло, на что намекает глупая девка. Да где там – намекает?! Лушенька только что впрямую не обвиняет ее в непристойном поведении и в тайных амурах! Ее, вдову! В тайных амурах! До окончания срока траура!
Да мыслимо ли такое? Даже если это – просто танец в Собрании или самая невинная прогулка? Ни-ни, никак нельзя, невозможно. А уж непристойности всякие…
Маша хотела обрушиться на глупую девку с проклятиями, как вдруг взглянула ближе в круглые от возбуждения Лушенькины глаза – да так и обмерла, перепугавшись насмерть. У Лушеньки не язык, а сущее помело. Никакая Матрена Семеновна, никакой Осип Федорович с нею не сравнятся. И если Лушенька начнет этим помелом трепать, пропало доброе имя вдовы Любавиновой. Вовеки пропало, потому что на чужой роток не накинешь платок, а люди недобры и неистощимы на злоречия о ближних.
Что же делать? Как себя оградить от сплетен? Застращать Лушеньку, мол, продаст ее хозяйка на сторону, если хоть единую сплетню о себе услышит? Или, наоборот, подкупить добром и ласкою? Ох, нет, таким, как Лушенька, ни единого повода языком молоть давать нельзя, для них день без сплетен напрасно прожит!
– Послушайте-ка, барыня, – нерешительно проговорила вдруг Лушенька. – А что, коли я к вам знахарку приведу? Есть тут одна… недавно поселилась. Бабы сказывают, никто лучше ее наши женские хворости не распознает. Иная еще только размышляет о том, что, может, пора собраться ей зачреватеть, а бабка эта уже про то ведает. Иная же ходит да перед мужем и родней чванится: я-де скоро произведу на свет наследника, – а у ней на самом деле брюхо водянкою вспучило, никакого ребеночка там и в помине не было.
А уж как знатно пользует она всякие болести живота! Кости вправляет, суставы разминает, тягость сердечную унимает, сон успокаивает, косоглазие заговаривает, зубную боль зашептывает…
Как ни была Маша озабочена муками в желудке и могущими из того произойти Лушенькиными сплетнями, она не могла не засмеяться:
– Да это не бабка-знахарка, а целый докторский консилиум! – И тут же новый приступ тошноты заставил ее склониться к поганому ведру.
«Да чтоб я хоть еще ложку простокваши с медом в рот взяла!» – подумала Маша, отирая лицо, покрытое влажным потом, и от этой мысли стало ей еще муторнее.
– Делайте со мной что хотите, барыня, а я бегу за той бабкою! – решительно объявила Лушенька. – Нет мочи моей глядеть, как вы мучаетесь! Она тишком-украдкой войдет, тишком-украдкой уйдет, никто и знать ничего не узнает. Полтину за труд не пожалеете, а взамен облегчение несказанное получите.
В это время Маше таково-то дурно сделалось, что она готова была к самому черту лысому за помощью обратиться, не то что к какой-то бабке-чудотворнице.
– Зови кого хочешь! – простонала она и почти в беспамятстве откинулась на подушку.
* * *
– Ну и кто тебя силком под венец тащит? – сердито спросил Петр Свейский и даже кулаком по столу стукнул от возмущения. – Небось нынче не старое время, нынче даже девок неволею не венчают, не то что нашего брата, мужчину!
Александр Казанцев поглядел на приятеля насмешливо:
– Кто бы говорил!
В самом деле. Не далее как год тому назад самого Петра Свейского его кузен Сергей Проказов, по рукам и ногам скрутив, приволок в домашнюю церковь и приказал, воли Петровой не спросясь, обвенчать брата с какой-то вздорной и распутной актрисулькой, чтобы не только опорочить Петра, но и навеки закрыть для него возможность получить пребогатое наследство. Однако интрига Проказова против него же и обернулась, потому что доверенный слуга, Савка Резь, все на свете перепутав, привез к Петру под венец богатую невесту, умницу, красавицу и сущего ангела во плоти, Анюту Осмоловскую, в кою Петруша с первого же взгляда влюбился, ну а она, как водится в сказках или в сердцещипательных книжках, немедленно влюбилась в него[1]1
Об этой истории можно прочитать в романе Елены Арсеньевой «Звезда на содержании», издательство «Эксмо».
[Закрыть].
С тех пор жили они, не зная тоски и не ведая печали, к тому же недавно Анна Викторовна родила сына, и Свейский, который прежде слыл малым весьма бестолковым и шалым, неучем и выпивохою, сразу превратился в добродетельнейшего из мужей и заботливейшего из папаш. Редко-редко удавалось сманить его в компанию друзей юности, вот только ради приезда в N столичного жителя, стародавнего друга Казанцева, отлучился он от семейного очага. И очень опечалился, услышав от приятеля, что тот нимало не желает исполнять обет своего отца и жениться на дочери его боевого друга Сосновского. Первое дело, барышня Наталья Алексеевна Александру совсем не по нраву. Второе – приданое у нее вовсе не таково, ради которого можно и на немилую жену с нежностью поглядеть. Третье – Казанцев вообще пока не считал себя человеком, для брачного венца приуготовленным. Он, как говорится, не нагулялся, а нагуливаться себе определил еще года четыре самое малое. Алексей же Васильевич Сосновский полагал, что его дочь и так в девках пересиживает, и со свадьбою торопил. Но главная причина нежелания Казанцева налагать на себя неразрешимые узы была та, что сердце его занимала другая, да вот беда – меж ними лежали некие неодолимые препятствия, открывать кои Казанцев приятелям (кроме Свейского, за бутылкою вина и сигарою коротали время еще двое – полковой товарищ Александра Петровича, с ним приехавший в N, по фамилии Охотников и кавалерийский ремонтер[2]2
Ремонтер – офицер, занимающийся закупкой лошадей.
[Закрыть] Сермяжный, с которым наши герои познакомились лишь недавно, за карточным столом) отказался.
Впрочем, невелик труд был догадаться: либо чувства Казанцева к неведомой особе безответны, либо дама замужем и никакой компрометации для себя не желает. Однако, когда приятели эти препятствия Казанцеву высказали, он только плечами пожал и сделал самую скучную гримасу, коя значила: вы, господа хорошие, ничегошеньки понять не способны в чувствах моих и моего сердечного предмета!
– Ну что ж, – сказал тут поручик Охотников, откладывая сигару и раскуривая трубку, по его мнению, более подходящую для человека военного, – среди вдовушек попадаются иной раз премилые создания…
Реплика произнесена была как бы в никуда, к слову, однако Казанцев мигом насторожился, да и у Свейского с Сермяжным сделались ушки на макушке. Приятели значительно переглянулись, и не просто так переглянулись, а даже и перемигнулись, поскольку именно в то время в N гостила особа, коя вполне могла вскружить голову Казанцеву. Это была госпожа Любавинова, лишившаяся супруга год назад или чуть более того. Свейский тут же вспомнил, что с тех пор, как Казанцев с ней повидался на званом обеде и имел честь побеседовать о минувших годах, когда они, наивные, невинные дети, пешком ходили под стол, у него и отшибло всякий интерес к барышне Сосновской. Конечно, не увязать эти два момента было никак невозможно, вот Свейский их и увязал.
Да-с, увязал – и помолчал сочувственно. Марья Романовна Любавинова слыла и красавицей, и умницей, и всякому мужчине могла бы составить счастие. К тому же, по слухам, от покойного супруга досталось ей немалое наследство, как в недвижимости, так и ассигнациями и ценными бумагами. Но она была ближайшей родственницей Натальи Сосновской, и отвергнуть одну кузину, чтобы взять в жены другую, предпочесть состоятельную даму небогатой – поступок для Казанцева, конечно же, совершенно немыслимый. Скандал, бесчестие, позор Сосновских, ссора со старинным другом отца, до конца дней прилипшая слава охотника за приданым и человека, своего слова не держащего, к тому же не уважающего памяти боевого офицера Любавинова, сложившего голову на Кавказе, где и сам Казанцев рисковал жизнью до того, как начал помышлять об отставке, – нет, чтобы все это выдержать, нужны нервы покрепче, нежели те, коими обладает Александр Петрович Казанцев!
– Да ладно взоры тупить и голову клонить долу! – вдруг воскликнул Охотников, принадлежавший, как показалось Свейскому, к числу людей, которые и других своими печалями не обременяют, и сами невзгоды чужие взваливать на свои плечи нипочем не желают. – Сколько ни живу на свете, одно заметил, самое главное: все так или иначе улаживается. Надобно только набраться терпения и положиться на волю Божию. Другое дело, что Его воля не всегда совпадает с нашим пониманием справедливости. Любит Он награждать ненавидящих нас и ненавидимых нами, а нас обижать. Но с этим мы ничего поделать не можем, потому принуждены смиряться, в утешение себе оставляя сакраментальную фразу: непрямыми путями ведет нас Господь к счастью… и молить Господа, чтобы хватило нашей жизни убедиться в Его правоте.
– Да ты, брат Охотников, оказывается, философ и фаталист! – усмехнулся Казанцев. – И немножко святоша и ханжа. Давно ли?
– В святости чрезмерной, тем паче в ханжестве не замечался отродясь, за что и бывал без счета бит и таскан за вихры няньками и гувернерами, – бодро заявил Охотников, подмигивая шалым зеленым глазом, а его рыжеватые волосы при этом словно бы сделались вовсе огненными от внутреннего задора. – Что ж касаемо до фатализма, то страдаю сим недугом с тех самых пор, как был ранен в разведке чеченской пулею, слетел с седла и, лишенный сознания, оказался покинут своим товарищем, который ударился в бегство. Эту историю я не слишком люблю рассказывать, но коли уж так к слову пришлось… Слушайте, господа, она весьма поучительна. Итак, взяли меня в плен раненного и швырнули в яму в ожидании выкупа. Ситуация довольно обычная среди наших кавказских приключений! Вскорости в ту же ямину ко мне сбросили голову неверного товарища моего, меня в трудную минуту покинувшего на произвол судьбы и врага. Это был первый случай для подкрепления моего фатализма… Разумеется, над случившимся я нимало не злорадствовал: и потому, что жаль было дурака, и потому, что отныне смердело в моей и без того вонючей ямине еще и мертвечиною. К тому же, я не сомневался, что очень скоро за тем несчастным и сам последую, ведь у меня не имелось тогда ни своих капиталов, ни родительских. Матушка моя в ту пору едва сводила концы с концами, это уж после наши обстоятельства значительно поправились, а тогда платить за мою жизнь было некому и нечем. Вдобавок рана моя начала нагнаиваться, и я предполагал, что от антонова огня помру прежде, нежели от сабли разгневанного моей неплатежеспособностью аги[3]3
Ага (господин – тюрк.) – в Турции и порою на Кавказе в описываемое время так титуловались военачальники, в том числе командиры янычар. Янычары – регулярная турецкая пехота XIV–XIX веков. Многие служили в войсках Наполеона.
[Закрыть], меня пленившего. Но случилось так, что я был отбит нашим боевым отрядом. Вот тут мой фатализм и еще пуще укрепился – вторично. Теперь я ожидаю, когда третий случай к тому представится.
– Что за третий случай? – живо полюбопытствовал Свейский, который, как и подобает человеку сугубо статскому, слушал залихватский рассказ Охотникова с почтительным и трепетным вниманием.
– История приключилась совершенно невероятная, – усмехнулся поручик. – Знаешь ли ты, Казанцев, что-нибудь о вице-консуле французском, который недавно обосновался в столице?
– Да так, с пятого на десятое слышал что-то, – пожал плечами Казанцев. – Ничего, впрочем, особенного. Говорят, редко он бывает в свете, зато в обязанностях своих сведущ. Но мне до того вице-консула дела нет ровно никакого, чтобы я им озабочивался. А что в нем тебе?
– Сейчас объясню, – сказал Охотников с самым загадочным видом. – Фамилия его Мюрат, точь-в-точь как у родственника Бонапартова, однако тому сия восточная фамилия пристала куда больше, нежели Мюрату прежнему, потому что вице-консул сей – не кто иной, как тот самый чеченский ага, у коего я был в плену, в ямине! Тогда он сбежал при нашем наступлении, лишив меня удовольствия перерезать ему горло, как он перерезал его моему несчастному товарищу, и вот теперь снова появился предо мною!
– Полно врать! – насмешливо возразил Сермяжный, доселе помалкивающий. – Это уж, воля ваша, бабушкины сказки!
– Ни бабушкины, ни дедушкины! – покачал головой Охотников. – Увидев его в первый раз совершенно случайно, я подумал, что спятил от ненависти, которая во мне за весь год, минувший после плена, не искоренилась ни на йоту. Но я слишком часто видел это лицо, склоняющееся над моим узилищем, слишком часто слышал этот голос, выкрикивающий мне, русскому, самые черные оскорбления. И я вспомнил, что выговор аги казался мне и в ту пору очень странным. Конечно, я был ранен, болен, я метался в жару и ожидал смерти, однако приходило мне на ум, что этак выговаривать их тарабарские слова мог бы не природный кавказец, а европеец. Причем не русский – наш акцент несколько иной. После мимолетной встречи с Мюратом в Петербурге я никак не мог успокоиться, начал делать кое-какие тайные расспросы – и вот что в скором времени узнал. Оказывается, новый вице-консул – и в самом деле дальний родственник того самого Иоахима Мюрата, который был женат на Каролине Бонапарт! По младости лет он не мог участвовать в военных действиях Наполеоновой армии, однако ненависть к русским, лишившим род его прежнего величия и над Францией блистательную победу одержавшим, затаил и взлелеял. Среди его воспитателей имелся один из янычар, на стороне Наполеона служивших и ему преданных. Этот янычар был родом чечен, выросший в Турции, он-то и научил мальчика своему языку и турецкому, он-то и привил ему страсть к восточным обычаям. Ненависть Мюрата к России оказалась столь велика, что года два назад, рискуя своей дипломатической карьерою, он повадился наезжать на Кавказ и принимать участие в военных действиях против наших регулярных частей. Об этом известно немногим косвенно, как и мне, более по слухам. Доказательно никто ничего сказать не может. Не могу и я, хоть не сомневаюсь в этом. Ввязаться сейчас с Мюратом в свару значило бы оказать дурную услугу отечеству. Дипломатический скандал, то да се… Но я почему-то не сомневаюсь, что мой случай свести с ним счеты еще настанет. Именно в этом и будет состоять полное и окончательное подкрепление моего фатализмуса.