355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Анфимова » Телефон безмолвия » Текст книги (страница 2)
Телефон безмолвия
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 21:30

Текст книги "Телефон безмолвия"


Автор книги: Елена Анфимова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

IV

Этой ночью она проснулась в «час ведьм». Каждый, кто просыпался в этот час, испытал душное чувство тоски и отвращения к себе. В Вассу словно вселился вдруг какой-то чужой разум, который с брезгливым любопытством исследовал мысленным оком ее тело, нехотя рылся в мозгу. На правой ноге выросла косточка, искривив стопу, голени поросли черными волосками, которые приходится сбривать чуть ли не через день – унизительная процедура, под правой грудью появилась странная бородавка, с которой следовало бы сходить к онкологу, но страшно – а вдруг? Но самое печальное – улыбнешься себе в зеркало – от глаз к ушам тут же протянутся морщинки, заметная пока только себе самой паутина времени. Неужели это она, Васса, рассматривает себя так холодно и пристально, без сочувствия, пожалуй, даже с легким отвращением? А что же делается в этой коробке, именуемой черепной? Бродят в массе сырого теста чудесные дрожжи, поднимается опара. Что она видела только что во сне?

Будто она с Сашей – младшим братом – на даче, и Саша говорит ей о том, что простого тритона, если очень хорошо кормить, можно вырастить до человеческих размеров, а потом научить его кататься на велосипеде.

– Здорово, – говорит Васса. – А зачем?

– Будет в цирке выступать…

– Жалко его мучить, – снова говорит Васса.

– Тогда другое, – Саша неистощим. – Видела у папоротника на обратной стороне листьев черные точки?

– Видела. Да.

– Это зародыши змей. Можно отрезать одну такую точку, положить в сырое место, греть, как в инкубаторе. Тогда вылупится змееныш. Он привыкнет к тебе, станет совсем ручным. Как собака. Ты его воспитаешь.

– Я боюсь змей.

– Но он же будет тебя любить, охранять. Ты сможешь его гладить.

– Я не хочу его гладить. Он холодный и, наверное, скользкий.

– Тогда завтра утром пойдем к муравейнику, – не унывает Саша.

– Что там делать?

– Муравьи, когда думают, что рядом никого нет, бывают настоящими.

– Как это – настоящими?

– Муравьиные король и королева надевают короны, мантии и садятся на трон, вокруг встают подданные, и как только появится солнце, они поют свой гимн. Тоненько-тоненько. Если мимо проходит какой-нибудь композитор, он думает, что это он сам придумал музыку. А у муравьев каждый день новый гимн, некоторые композиторы каждый день к муравейнику ходят.

– Мы же не композиторы…

– Ну и что? Мы возьмем спичечный коробок, придем пораньше и станем на них смотреть. Они будут петь, а мы наблюдать. Как только увидим, что какой-нибудь муравьишка засветился золотым, сразу его хвать – и в коробок. «Зачем?» Ну что же ты все «зачем» да «зачем»? Если муравей светится золотым, значит он может вступать в контакт с человеком. Остальные муравьи будут думать, что просто умер или пропал, а он не умер, а попал к нам.

– В плен?

– Нет. В друзья. Мы будем слушать коробок. Если слушать, как он там шуршит, можно многое узнать.

– Но он же не знает нашего языка?

– Надо слушать, как он шуршит, а думать о другом, а потом вдруг ты поймешь…

– Что? Что поймешь, Саша?

Но Саше, вероятно, надоедала Вассина непонятливость, и он убегал.

Бог знает, сколько лет прошло, а ей все еще снятся эти сны из детства. «Да кто же это смотрит на меня?» – Васса боязливо, не выдавая себя движением, обвела взглядом комнату, незашторенное окно: она любила спать в лунном свете, ей казалось, луна питает ее кожу серебряным своим светом, не давая стареть. Солнце – не то, оно сушит, заставляет щуриться. Луна – подруга русалок и ночных фей. Она даст Вассе белизну, легкость, свежесть. Сегодня же луна не была хороша, как обычно, лицо ее набрякло, потяжелело. Сегодня она не дарила, а брала, и брала без спросу. Может быть, поэтому Васса была неприятна сама себе? Пришлось встать. Один прыжок, и вот она уже перед окном, задернула штору – сквозь ткань не достанешь, снова прыжок, и вот уже теплая простыня, под одеяло с головой и греть руками похолодевшие ступни…

Утром она вынула из почтового ящика письмо. «Странно, почту приносят во второй половине дня». С трудом вскрыла плотный коричневый конверт без опознавательных знаков. Текст напечатан на машинке. «Я буду звонить сегодня в 20.00». И все. Кто будет звонить? Зачем? И почему о звонке надо предупреждать таким способом? А может быть? Да нет. Она уже не девочка, чтобы верить в такие вещи. Расстались давно, окончательно и бесповоротно. Начинать сначала – никакого смысла. И все-таки. Она пришла домой за час до назначенного времени и зачем-то подкрасила ресницы, причесалась и напудрила нос, подумала и напудрила лоб и щеки. Вот и 20.00. Никакого звонка. Словно желая спровоцировать молчащий телефон, она сняла трубку, поднесла ее к уху, но вместо гудка услышала дурашливый голосок Юза:

– Ну, наконец-то, а то я уже, хе-хе, заждался. Что же вы молчите?

– А что я должна говорить, – она была разочарована, но вместе с тем… – Что вы от меня хотите?

– Нет-нет, дорогуша. Это вы хотите, если я еще что-нибудь понимаю в женщинах, – и хихикнул.

– Идите-ка вы со своими пошлостями, – вспылила она.

– Я о работе, – Юз сказал это совсем другим тоном.

– О работе? Что это вдруг? Я же вам не подхожу.

– Да, вы нам подходите – не на сто процентов, но после некоторой подготовки…

– Похоже, я уже не могу отказаться?

– А вы хотите отказаться?

– Нет!

«Похоже. Похоже. Похоже, – повторяла Васса, положив трубку. – Похоже, я тоже действую по системе Станиславского».

V

Немолодому поэту Коконову было грустно, грустно и грустно. До такой степени грустно, что если бы это не было сопряжено с болью, он бы, пожалуй…

Впрочем, однажды он уже пытался покончить с собой, но сделал это очень осмотрительно. Он приоткрыл входную дверь, разделся до красненьких плавочек, набрал в ванну теплой воды, лег в нее и принялся заведомо тупым ножом корябать себе кожу на руке. Руке было довольно больно, и он с трудом дождался момента, когда вода стала переливаться через край ванны. Коконову повезло: нижние соседи оказались дома, и уже через полчаса его выволакивали из ванны, вытирали сухой простыней, укладывали в постель, отпаивали валерианкой, а потом и горячим чаем. Вечером за бутылкой коньяка, давясь пьяными слезами, рассказывал сердобольному соседу о своей любовной драме.

Да, эта женщина подходила ему по всем параметрам, включая гороскоп; его волновала ее необычная внешность, очаровательная неряшливость в одежде, оригинальность суждений. К Коконову она прибилась после того, как ее оставил любовник, уставший от вышеперечисленных достоинств. Нового любовника, то есть Коконова, полюбить сразу она не могла, но это подразумевалось в перспективе. Коконов же, привыкший к тому, что женщины влюблялись в него без оглядки, тяжело переживал ее холодность, и ждать ему было невыносимо. Кроме того, у женщины был ребенок, и Коконов подсознательно чуявший в нем соперника, натужно изображал благородного отца, даже заискивал, внутренне умиляясь своей широкой душе. Ребенок, однако, благодарности не испытывал и делал Коконову исподтишка мелкие гадости.

Время шло, женщина лгала, что любит, но поэт Коконов, имея большой опыт общения с противоположным полом, видел, что его лишь терпят и, может быть, немного жалеют. Это было унизительно, и он закапризничал.

Когда плачет, требуя сластей или игрушку, ваш любимый сын, в воспитательных целях, пожалуй, следует дать ему по попке, но сердце ваше сжимается в этот момент от жалости; но когда вам приходится наблюдать, как по румяным щекам нелюбимого вами чернобородого мужчины бегут слезы, как в истерике он бросается на пол и катается с боку на бок, мягко переваливаясь через мягкий живот, как он бежит к балкону, грозясь выброситься, но стоит соседям постучать в стенку, и он уже безумствует тише, когда такое вам приходится наблюдать изо дня в день… В конце концов женщина забрала своего ребенка и ушла куда-то насовсем, а Коконов, испытывая тайное облегчение от такого решения проблемы, но внешне упиваясь своим горем, немножко пококетничал с собой в роли самоубийцы.

После ухода любимой женщины он пустился во все тяжкие: принялся пить, публично сжег поэму, посвященную своей страсти (впрочем, он знал ее наизусть), и не отказывал во внимании ни одной любительнице острых ощущений, в чьих глазах замечал хоть тень интереса к себе. В Союзе писателей, членом которого он тогда еще не был, заговорили о его чудачествах, о душевном надломе, о том, что человеку надо помочь.

Если бы Коконов был честен с собой, то он признал бы, что его моральное падение началось именно с той любовной истории. Словно по команде, все самые худшие качества его натуры подали свои скрипучие голоса. Склонность к позе, завистливость, чрезмерная похотливость, обжорство, умение и желание интриговать… да мало ли что, все это зажило в нем, налилось соком и заколосилось. Впрочем, Коконов был не настолько глуп, чтобы считать пороки достоинствами, и вынужденно скрываемые, они разъедали его мозг, душу и тело постепенно, изнутри. Однако Коконов жил до определенного момента, как живут более или менее нормальные сочинители. Периоды депрессии чередовались у него с приступами оптимизма, любовь к себе (впрочем, на всякий случай маскируемая) преобладала, стихи иногда печатали журналы, а деньги давали взаймы знакомые и литературный кружок, который он вел в какой-то пригородной школе.

Но вот однажды в его жизни случилось ужасное. Закончив занятия со школьниками и дожидаясь электрички, Коконов попыхивал коротенькой трубочкой, стоя на полутемной, побеленой кое-где снежком платформе. Вокруг не было никого, электричка прибывала в двадцать три с чем-то. Он пришел рановато, в запасе было еще минут пятнадцать.

Вдруг над краем платформы показалась голова в темной ушанке. «Эй, мужик», – услышал Коконов негромкий голос. Покрутив головой, Коконов понял, что зовут именно его.

– Чем могу служить? – с некоторой театральностью отозвался сочинитель. Старомодность этого «служить» должна была подчеркнуть разницу между Коконовым, работником муз, и грубым мужланом, стоявшим зачем-то на путях.

Тот в ушанке молча и неподвижно смотрел некоторое время на Коконова, и поэт почувствовал, что ему становится страшно. Подойти к краю платформы и дать по этой башке ногой, как по мячику.

– Иди-ка, иди сюда, – поманила голова шепотом.

– Зачем?

– А вот иди, – и видя, что Коконов мешкает, добавил сурово – ну!

Было темно и безлюдно, и Коконов сделал шаг навстречу своей гражданской смерти.

Домой он попал только под утро. Ехал в тамбуре первой утренней электрички, пряча в карманы пальто испачканные кровью руки, стараясь стоять так, чтобы не были видны задубевшие коричневые полы, ощущая в желудке жгучий нерассасывающийся водочный ком.

Дома он поспешно вымыл руки и лег на кровать, ожидая, когда придет милиция. Но милиция не приходила, и вечером он стал отстирывать пальто. Пена была красноватой, пар пахнул кровью, Коконова вырвало прямо в ванну. Он снова лег на кровать и снова увидел это.

– Сюда, сюда, ну! – понукал страшный мужик и затягивал его под платформу. – Здесь нельзя оставлять, помогай, – и Коконов, слабея, увидел кого-то растерзанного, в светлом белье и с почти отрезанной головой.

– Ты это, не блюй, ну! – командовал мужик. – Добаловалась, стерва. Я за ноги, ты за руки, вон до того леска надо. Там зароем.

Коконов почему-то сделался вдруг послушным и ручным. Он только старался не смотреть в громадную рану на шее убитой. На полдороге к леску он уже даже покрикивал на нерасторопного мужика, осмелился назвать его полоротым.

– Давай-давай, – добродушно посмеивался убийца.

В леске они положили убитую в какую-то яму, может быть, воронку, и засыпали сухими листьями, припорошили снежком, после чего мужик достал из-за пазухи ополовиненную бутылку, дал хлебнуть Коконову, остальное допил сам. Потом они закурили – мужик папироску, а Коконов затрясшейся вдруг рукой достал недокуренную трубочку.

– Да ты не бойся, не бойся меня, – усмехнулся убийца.

«Да как же это я?» – метался на постели поэт Коконов. «Разве это нормально? По-человечески разве? И почему, почему именно я оказался там?» Он вцеплялся себе в бороду и рвал, что было силы. На время душевная боль отступала, а потом:

«Ну, почему же я так? Надо бы ему в морду, плюгавый ведь мужик. Ничего себе плюгавый, – возражал он сам себе. – Голову почти напрочь отрезал. И вообще, раз я сделал так, значит не мог иначе, и нечего себя терзать… Но все же, все же…»

Несколько дней Коконов уговаривал и объяснял себе себя, но безуспешно. Он представлял себя в кабинете следователя и мысленно задавал вопросы, на которые не в силах был ответить.

Прошло около полугода, но время лечило плохо. Отступили страх и отчаяние, но осталась большая, густая грусть, которая, чувствовал Коконов, не оставит его никогда.

Как-то в разгар своих мук Коконов стоял на перекрестке, дожидаясь зеленого света. Неожиданно взгляд его привлекла световая реклама, искрившаяся напротив перехода. По голубому фону бежали оранжевые буквы, призывая летать самолетами Аэрофлота. Коконов ухмыльнулся глупости рекламы (как будто можно летать еще какими-то другими самолетами) и хотел уже отвести глаза, как буквы сложились в странные слова: «Телефон безмолвия» – лучший друг тех, кому тяжело. Если вы устали от жизни, если совесть у вас нечиста, если вам не от кого ждать помощи, звоните по «Телефону безмолвия». Далее следовал номер телефона, который состоял из чередующихся нолей и троек. За ним шли адреса, по которым располагались пункты, откуда можно было звонить.

Коконов сел на трамвай и поехал по одному из адресов.

Через несколько минут он с удивлением рассматривал неизвестно когда и откуда взявшееся в знакомом районе новое здание. Воистину, «Дома растут, как желанья». Неуверенно толкнув дверь, он оказался в обширном мраморном холле, неуловимо напоминавшем колумбарий. Холл был поделен на две части: в одной стояли разноцветные пластмассовые креслица, предназначенные, видимо, для ожидания, другая половина была отведена под небольшие пластмассовые же кабинки с зеркальными стеклами. В зале было пусто, если не считать девушки с очень сильно подсиненными веками, сидящей за конторкой. Из-за неплотно прикрытой двери одной из кабинок слышался женский плач.

– Будете звонить? – спросила девушка, видя нерешительность Коконова.

– Да… я бы хотел… у меня, видите ли… затруднения некоторые.

– Это меня совершенно не касается, – отреагировала девушка. – Заплатите три пятьдесят и ступайте звонить.

– Три пятьдесят – это за сколько минут? – забеспокоился Коконов, финансовое положение которого было в тот момент не на высоте.

– Хоть до завтра говорите, – девушка была чем-то раздражена.

Коконов вынул трешку и отсчитал пятьдесят копеек без сдачи.

– Кабина номер три, – сказала девушка почему-то в микрофон.

Голос ее неприятно, по-вокзальному, разнесся по залу.

– А нельзя ли кабину номер двадцать три? – робко попросил Коконов. – Это, видите ли, мое число по гороскопу.

– Кабина номер двадцать три, – раздалось в зале.

– Спасибо, – Коконов послушно пошел к двадцать третьей кабине.

Закрыв за собой дверь, он почувствовал, что хочет в уборную. Коконов всегда хотел в уборную в телефонной будке и в библиотеке. С чем это было связано, он понять не мог, но факт оставался фактом. В будке, к счастью, была маленькая, привинченная к полу табуреточка, и Коконов на нее уселся. На стенке рядом с аппаратом висела небольшая инструкция, из которой следовало, что после соединения надо не здороваться, не спрашивать, слышат ли вас, а начинать говорить о своем деле. В процессе разговора реципиент не должен вызывать донора на речевой контакт, умолять хоть как-то дать понять, что он услышан и понят, а также назначать донору свидание. «При нарушении какого-либо пункта инструкции зажигается красная лампочка. Если в процессе разговора будет три нарушения, реципиент автоматически отключается».

Коконов набрал номер, услышал щелчок соединения и на всякий случай поздоровался. В ответ в центре наборного диска зажглась первая лампочка.

– Не буду, не буду, – испугался поэт. – Только не знаю, с чего начать… Я, честно говоря, сам не знаю, как это со мной приключилось.

На другом конце провода легонько щелкнуло, зажужжало и опять установилась тишина. Это Васса, услышав его голос, переключила связь на свободную телефонистку. По инструкции донор не имел права выслушивать близкого человека.

Коконов начал рассказ издалека. С детства. Он с упоением вспоминал себя маленького, этакого увальня. Его умиляло воспоминание о своих коротких штанишках и толстеньких ножках, обутых в сандалики – взгляд с высоты своего детского роста. У него была сестра, и он был страшным фантазером, придумывал разные истории. Сейчас бы ему эту способность фантазировать, он бы такого понаписал! Но все ушло куда-то. Он вспомнил папу с мамой, которые были заняты лишь друг другом, а на Сашу с сестрой почти не обращали внимания. Потом они почему-то развелись. Были суды, скандалы, каждый хотел отобрать у другого детей. Кончилось тем, что сестру взял к себе папа, а Сашу стала воспитывать бабуля, которая читала ему сказки, и, немного рисуясь, поэт Коконов называл ее своей Ариной Родионовной. Различие состояло, пожалуй, в том, что Коконовская бабуля, передавая внуку прелести фольклора, пользовалась книгой, да в том, что Пушкина из Коконова не получилось. Воспоминаний было много, они позволяли Коконову не приближаться к изложению страшного момента, ради которого он звонил по «Телефону безмолвия». После каждого рассказанного эпизода он замолкал в надежде на то, что растроганный донор хоть как-то обнаружит свое присутствие. Но ему не отвечали.

Рассказывая о своей жизни, Коконов пытался найти мотивацию жуткого поступка в детстве, отрочестве, юности, но ничего не находил. Часа через два после одностороннего диалога он захотел пить, осип и почувствовал наконец такое острое громадное отчаяние, что неожиданно для себя бросил трубку. Он понял вдруг, что никогда не решится рассказать про себя ЭТО. Пока ЭТО еще не выражено словами, пока ОНО не вынесено из его мозга во внешний мир, ОНО словно бы и не существует объективно. Но стоит оформить ЭТО в слова, как бумага, приговаривающая к чему-то страшному, будет подписана и даже пришлепнута печатью. Рассказ о своей жизни показался ему теперь глупым и стыдным. Впервые за много лет он вдруг ощутил нелюбовь к себе, стыд за себя. Противным было все: руки с толстыми пальцами (на указательном – перстень с нефритом. Опять поза!), значительное, как на шестом месяце, брюшко. Он ощущал под брюками свои непропорционально тонкие, нетренированные ноги и был противен себе физически.

Нехорошая, пугающая, холодная легкость была во всем теле. Коконов вышел на улицу и с резко и сухо вспыхнувшей радостью шагнул на проезжую часть. И когда заверещали тормоза и вскрикнул кто-то за спиной, и его тело вошло в смерть легко и спокойно, как нагретый нож в масло, он не испугался и не пожалел.

VI

Мария ходила на работу по четным числам. Всегда в один и тот же момент, когда часы в фойе дома, занимаемого какой-то нейтральной конторой, показывали девять двадцать три, она входила в лифт и набирала известный ей код. Кабина лифта вздрагивала и устремлялась не наверх, а под землю, и потом возвращалась назад уже густая, готовая принять новых, не подозревающих о ее похождениях, пассажиров. Остальные женщины появлялись в другое время. Строжайше запрещалось приходить на работу раньше или позже назначенного часа. Администрация фирмы заботилась, чтобы сотрудницы не знали друг друга, не устанавливали контактов. Впрочем, они могли иметь в повседневной жизни знакомых и даже любовников (последнее являлось нежелательным), но при общении они должны были сохранять полную внутреннюю невозмутимость. Если сотрудница фирмы чувствовала, что привыкает к какому-то человеку, она должна была немедленно с ним расстаться. Если же это оказывалось ей не по силам – следовало поставить в известность администрацию, которая принимала меры, вплоть до перевода провинившейся в другой регион. В повседневной жизни женщинам, работающим на «Телефоне безмолвия», предписывалось сохранять спокойствие, холодность, равнодушие. «Все – все равно», – таков был их девиз. Другое дело – на работе. Там женщина, природой своей призванная любить и сострадать, могла дать волю своим инстинктам, и приборы, измеряющие уровень сочувствия, зашкаливало. Может быть, потому, что образ жизни, предлагаемый сотрудницам в выходные дни, был для них неестественным, они ходили на работу с удовольствием. Правда, это касалось старослужащих, новеньким же было трудно сочувствовать молча. Так хотелось сказать хоть несколько слов, пожалеть, успокоить… Однако это строго каралось.

В выходные же… Придет соседка попросить соли и не уходит, стоит в прихожей и рассказывает про внука.

– Третью ночь мы всей семьей не спим. Маленький плачет, да так жалобно. Забудется на пять минут и опять в крик. Да, и как ему не плакать: аллергик, весь в коросте. Чешется, а мы его за ручонки держим. Врачи помочь не могут. Сейчас каждый третий с аллергией. Из-за окружающей среды. А все призывают: увеличивайте рождаемость! Куда их, страдальцев? И так развелось нас, что саранчи. Жадные, злые…

Мария смотрит в сторону, не пускает в себя жалость. Расходовать эмоции напрасно – непрофессионально.

– Да вам, я вижу, про это скучно. У вас своих-то детишек нет…

Пустить бы ее на кухню, чаю дать… А вместо этого:

– Вы позвоните по «Телефону безмолвия». Может, полегче станет.

– Дурам-то этим безъязыким? Еще чего!.. Три рубля, небось, не лишние. А толку, говорят, – чуть. Только время терять. Я думаю, покуда такого еще не придумали, чтобы чувства по проводам передавать. Нам бы старуху хорошую найти, может, заговорит малыша…

– Старуха с вас больше возьмет.

– Зато толк будет.

Соседка ушла и соль забыла. А Мария легла на диван и специально стала думать о том, что наше время только дураки заводят детей. Не было бы на свете соседкиного внука, и никто бы не мучился: ни он сам, ни родители, ни бабка. Ну, а родили, так и скачите теперь в три ноги. За любое удовольствие надо платить. «Значит, я считаю, что иметь детей – это удовольствие? Чушь! Это труд, тяжелый, каторжный труд и лишения: его болезни, его учеба, его капризы. Что в этом хорошего. Зачем же тогда люди заводят детей? Не из-за того же в самом деле, что к этому призывает государство? Вот я сейчас разверну конфетку и съем. Сама. А потом возьму книгу и буду читать, сколько захочу, потом пообедаю, включу телевизор и стану лениться. При этом никто не потянет меня за подол и не заноет, как бегемотик из анекдота: «Сделай мне лопатку, ну сделай мне лопатку!» И мне это нравится. Если следовать обывательской логике, выходит я плохая. Чем же я плоха? Тем, что меня не прельщает материнство? Значит, из двух кошек та лучше, у которой есть котята? Чушь! По-моему, лучше та, которая ловит мышей».

Мария попыталась улыбнуться себе, но улыбаться не хотелось. Что-то изменилось с уходом соседки, но что? Как это она сказала? «Дурам-то безъязыким»… «Не придумали такого, чтобы чувства по проводам передавать…» Ну как же не придумали? Ведь на этом весь «Телефон безмолвия» строится. Ерунда. Нечего слушать, что там говорит какая-то неграмотная тетка.

И все-таки нехорошо было на душе, неуютно… Почитать, что ли? Мария потянулась за книгой. Самое время сходить за мудростью к древним философам. Что они там насчет детей думали и насчет любви к себе, разумного эгоизма?

Но тут зазвонил телефон. Это было настоящей неожиданностью. Образ жизни, который выбрала Мария, постепенно отвадил всех ее знакомых. Общение с ней давно сделалось для них тяжким трудом. Действительно, тяжело беседовать с человеком, который почти никак не реагирует на то, что ему говорят. Просто вежливо улыбается и кивает, да еще нет-нет и запоет что-то вполголоса, не разжимая губ. Если же собеседник обижался на ее песнопения, Мария объясняла: «Я как Юлий Цезарь, могу делать несколько дел сразу: вот слушаю вас, вяжу варежку и напеваю. А иначе мне кажется, что я простаиваю понапрасну».

И вот – звонок. Кто же это ее вспомнил? Мария взяла трубку без всякого волнения. Голос женский, незнакомый.

– Вы, вероятно, ошиблись номером.

– Нет, не ошиблась. Я твердо уверена, что мне нужны именно вы.

Мария пожала плечами:

– В таком случае говорите.

Женщина помолчала.

– Нет, не по телефону. Если можно, я зайду.

С некоторых пор Мария не терпела чужих людей в своей квартире. Все, начиная с процедуры приветствия, предлагания тапочек, изображения радушия, наконец, – все это раздражало. А потом неизвестно, на сколько затянется визит. Попробуй избавиться от незванного гостя вежливым способом. Лучше встретиться на нейтральной почве, желательно где-нибудь на сквозняке или под кислотным дождичком, чтобы не надолго.

– Я не знаю, насколько это необходимо… – начала Мария.

– Уверяю вас, – перебила женщина, – это очень важно. В общем, я буду через пять минут.

Мария не успела ничего сказать, там уже положили трубку.

– Сумасшедшая какая-то…

Опыт общения с сумасшедшими у нее уже был. Однажды вечером, возвращаясь с работы, она застала на своей лестничной площадке низенького, полного мужчину, который пытался удерживать на поводке громадного, веселого и очень дружелюбного кобеля. Пальто мужчины на животе было изрядно выпачкано грязью, шляпа помята и тоже очень грязна, щека и нос – в свежих царапинах.

– Милая дева, – напыщенно произнес низенький мужчина. – Ни одна дверь не реагирует на мои настойчивые призывы о помощи, то бишь звонки. Лишь вы можете спасти меня, прекрасная и юная.

– Чего вы хотите? – сдержанно спросила Мария. Она не любила бурных проявлений и высокопарных слов.

– «Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй», – указал мужчина на свою собаку.

Чудище жадно зашевелило ноздрями и ткнулось мордой в Мариин плащ, испачкав его слюной.

– Этот негодяй, – весело продолжал мужчина, не чувствуя никакой неловкости, – эта мерзкая тварь, стоящая, заметьте, гораздо ниже меня на эволюционной лестнице, будучи выведена мною гулять, увлеклась пробегающим мимо животным типа хордовых, класса млекопитающих, семейства кошачьих, рода кошек. А проще – котярой. Поводок резко натянулся в моих руках. Не в силах удержать, но и не желая уступить, я перешел в горизонтальное положение, в котором и вынужден был продолжать, хе-хе, прогулку на изрядной скорости.

– Не смешно, – сказала Мария, возясь с замком.

– Чего уж тут смешного, – неожиданно просто согласился мужчина. – Грязен я теперь и жалок. А от смешного до трагичного – один шаг, как, впрочем, и наоборот.

– И что же вам от меня нужно?

– О, юная, – начал было мужчина, но увидев гримасу на лице Марии, перешел с высокопарного на разговорный стиль: – Пустите обмыться?

– Еще чего, – грубовато ответила Мария. – Стану я пускать в квартиру незнакомого мужчину, да еще с грязной собакой.

– Понимаю, понимаю вашу нерешительность, – мужчина быстро сунул руку за пазуху и вынул оттуда паспорт, диплом доктора каких-то наук и справку о прохождении флюорографии, все на имя Пушкина Юрия Павловича.

– Это еще зачем? – удивилась Мария.

– Это, чтобы вы поверили в искренность моего желания, а не ограбить вас. Войдите в положение.

Проникнув в квартиру, Юрий Павлович словно забыл о цели визита. Он наспех сполоснул лицо, помыл шляпу под краном и, сняв мокрые ботинки, прочно уселся на кухне. Пока Мария готовила ужин и размораживала холодильник, неожиданный знакомец пел (именно пел, а не читал) стихи, которые сочинял исключительно для того, чтобы, как он сам пояснил, фамилия не простаивала зря. Стихи были дрянные, пел он очень плохо, но пес, запертый в ванной, пению сопереживал и тоненько подпевал, правда, без слов.

– Ах, как у вас уютно! – восклицал Пушкин в антрактах. – Век бы не уходил!

– Нет, уж вы, пожалуйста, – возражала Мария.

– Ну, что вы, что вы, драгоценнейшая, – пугался гость. – Это же чистой воды риторика. Уйду, скроюсь, подобно мятежному парусу и всю оставшуюся жизнь буду вспоминать вас, такую прекрасную, такую…

«Как бы лапать меня не начал, – переживала Мария. – И как я могла его впустить? Идиотская ситуация».

Просидев на кухне часа полтора и поняв, что знакомство продолжить не удастся, Юрий Павлович театрально изобразил отчаянье, взлохматил редкие волосы, натянул свои грязные ботинки, надел мокрую еще шляпу, застегнул пальто и ухватил пса за поводок.

– Пойдем, Джим, мы засиделись. Дальнейшая задержка вызовет у хозяйки совсем уж негативную реакцию. «Дай, Джим, на счастье лапу мне».

Но Джим лапы не дал. Проскучав больше часа в крошечной ванной, он рванулся с места, словно застоявшийся жеребец. Хозяин еле устоял на ногах и, влекомый Джимом, влетел в комнату, испачкав ботинками паркет и ковер. Пес же неистовствовал. Подобный джинну, выпущенному наконец-то из бутылки, он носился по комнате, натыкаясь на мебель и опрокидывая стулья. Поводок обвился вокруг ног хозяина. Стреноженный, он повалился на пол и пытался хоть как-то затормозить движение развеселого пса.

– Ко мне, Джим, – слабо командовал он. – Фу! Кому сказал, дрянь-собака! Фу!

Дрянь-собака же, волоча за собой Юрия Павловича, ворвалась на кухню и принялась брезгливо нюхать продукты, вынутые Марией из размораживаемого холодильника. Учуяв сыр, она пустила густую слюну и зарылась мордой в упаковочную бумагу.

– Фу! – чуть не плакал Юрий Павлович, пытаясь встать с пола. Поднявшись, он аккуратно примерился и нанес Джиму несильный удар ногой в область хвоста. Джим на секунду прервал пиршество, деловито укусил хозяина за коленку и снова повернулся к Марииным запасам.

Мария, несколько закаменев, наблюдала происходящее.

– Вы должны мне за испорченные продукты двенадцать рублей с копейками, – сказала она на прощанье совершенно уничтоженному Юрию Павловичу. – Но я прощаю вам долг при условии, что вы на пушечный выстрел не приблизитесь больше к моему жилищу. А собачку я вам советую усыпить.

И захлопнула дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю