Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Элджернон Генри Блэквуд
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Графиня кивнула, чуть вздрогнув.
– Весьма любопытное зрелище, – пробормотала она, – но у меня нет ни малейшего желания увидеть это вновь.
– Самое любопытное в этом зрелище, – ответил доктор одно, – его подлинность.
Подлинность! – у графини перехватило дыхание. Что-то в голосе и выражении глаз доктора испугало ее. Ее ум отказывался понимать смысл сказанного, так сказать, дальше начиналась область потустороннего.
– Вы хотите сказать, что на какое-то мгновение Бинович… повис… в воздухе? – Другое, более подходящее к случаю слово она не решалась произвести.
Лицо великого психиатра оставалось загадочным. Он обращался скорее к сердцу своей собеседницы, чем к ее уму.
– Истинная гениальность, – произнес он с улыбкой, – встречается крайне редко, тогда как талант, даже большой талант, довольно распространен. Это означает, что гениальный человек, хоть на единый миг, становится всем. Становится мировой душой, целой вселенной. Происходит вспышка, отождествление с универсальной жизнью. В этот сверкающий миг он является всем, находится всюду, может все: каменеть в неподвижности с кристаллами, расти с травой, летать с птицами. Он соединяет в себе три этих мира. Вот что означает слово «творческий». Это вера. Тогда вы ходите по воде, аки посуху, двигаете горами, воспаряете в небеса. Потому что вы и есть огонь, вода, земля, воздух. Видите ли, гений – это ненормальный человек, сверхчеловек в высоком смысле слова. А Бинович – гений.
Плицингер вдруг замолчал, заметив, что графиня не понимает. Сознательно погасив охватившее его воодушевление, он продолжал, более осторожно подбирая слова:
– Задача в том, чтобы направить этот страстный творческий гений в человеческое русло, которое поглотит его и сделает безопасным.
– Он влюблен в Веру, – сказала графиня наугад, однако, верно ухватив суть дела.
– Он может жениться на ней? – быстро спросил Плицингер.
– Он уже женат.
Доктор внимательно поглядел на собеседницу, не зная, го ворить ли ей все до конца.
– В этом случае, – медленно Произнес он после паузы, – лучше, чтобы один из них уехал.
Тон и выражение лица психиатра не оставляли сомнений в серьезности его слов.
– Вы хотите сказать, что существует опасность?
– Я хочу сказать, – произнес он сурово, – что этот могучий творческий порыв, так странно сфокусировавшийся на идее Гора-сокола, может вылиться в некий насильственный акт…
–…который и будет безумием, – закончила за него графиня Дрюн, глядя на доктора в упор.
–…которой будет катастрофой, – поправил тот и, не сводя с собеседницы серьезного взгляда, медленно, с расстановкой произнес: – Ибо в момент высшего творческого напряжения этот человек может нарушить физические законы.
Костюмированный бал, устроенный два дня спустя, удался на славу. Палазов нарядился бедуином, Хилков – индейцем, графиня Дрюн появилась в национальном головном уборе, Минский был вылитым Дон Кихотом – все русские выглядели великолепно, хотя и несколько экстравагантно. Однако главный успех среди танцующих выпал на долю Биновича и Веры. Всеобщее внимание привлек также высокий человек в костюме Пьеро – несмотря на банальность костюма, он выделялся благородством облика. Однако его лицо было скрыто под маской.
И все же главный приз, если бы таковой имелся, достался бы Биновичу и Вере: они не просто нарядились в карнавальные костюмы, но мастерски играли свои роли. Бинович в темно-серой, украшенной перьями тунике и в маске сокола был стремителен и великолепен. Все в нем, начиная с коричневого изогнутого клюва и кончая острыми, торчащими из-под перьев когтями, поражало изысканностью и вместе с тем подлинностью. Вера, в голубой с золотом шапочке, из-под которой
Струились волнами распущенные волосы, с парой трепещущих бледно-сизых крылышек за спиной, легко перебирала стройными крошечными ножками. Картину дополняли огромные кроткие глаза и легкие порхающие движения.
Как ухитрился Бинович соорудить свой костюм, осталось загадкой: крылья у него за спиной были настоящими. Прежде они принадлежали одному из тех больших черных соколов, что охотятся над Нилом, сотнями кружа над Каиром и безмолвными холмами Мукаттам. Где раздобыл их Бинович, бог весть. Когда он двигался, крылья шуршали, со свистом рассекая воздух. Он танцевал с одалисками, египетскими царевнами, румынскими цыганками, танцевал превосходно, легко и грациозно. Но с Верой он не танцевал, а летал – скользил по паркету с непринужденностью и страстью, которая заставляла других провожать их глазами. Казалось, они парят над землей. Это было прекрасное, захватывающее и в то же время странное зрелище. Бьющая в глаза экстравагантность этой пары приковала взгляды. Бинович и Вера оказались в центре внимания. Вокруг стали перешептываться:
– Взгляни на человека-птицу! Он так похож на сокола! И неотступно преследует голубку. Какая эффектная погоня! В ней чувствуется что-то зловещее. Кто он? Его партнерше не позавидуешь.
Когда Бинович проносился мимо, толпа расступалась. Ему освобождали путь. Казалось, он постоянно преследует Веру, даже когда танцует с другими женщинами. Человек-сокол не сходил с уст присутствующих. В этой неистовой погоне временами проглядывало что-то слишком откровенное, отталкивающее, кровожадное. Зал был наэлектризован тревогой.
– Это неприлично. Что за манеры! Позор! Ужасно! Вы только посмотрите, как она испугана!
И тут произошла короткая, ничем как будто не примечательная сцена, мгновенно обнажившая ту реальность, жутковатое присутствие которой многие ощущали с самого начала. Бинович приблизился к Вере, зажав в своих длинных, видневшихся из-под перьев когтях программку, но в тот же миг из-за угла вдруг вынырнул Пьеро с такой же программкой в руках. Те, кто наблюдал за ними, утверждали потом, что Пьеро выжидал и вмешался намеренно и что в его поведении чувствовалось что-то властное и покровительственное. Ситуация была самая что ни на есть банальная: у обоих в программке под номером тринадцать, танго, значилось его имя, однако за танцем следовал ужин, поэтому ни Сокол, ни Пьеро не собирались уступать. И тот и другой стояли на своем. И тот и другой желали танцевать только с Верой. Атмосфера накалялась…
– Ну что же, пусть Голубка сама выберет одного из нас, – вежливо улыбнулся Сокол, хотя его пальцы с когтями на концах нервно подергивались.
Однако более искушенный в подобных вопросах или просто более смелый Пьеро учтиво возразил:
– Я бы с радостью подчинился решению Голубки, – за властным тоном Пьеро легко угадывалась раздражающая уверенность в том, что он имеет на девушку права, – но я получил согласие на танец еще до того, как Его Величество Сокол, появился в зале. Поэтому решать буду я.
Пьеро уверенно взял девушку за руку и увел. Он не терпел возражений – захотел получить Веру и получил. Уступая и в то же время сопротивляясь, Голубка последовала за ним. Они затерялись в пестрой толпе танцующих, оставив потерпевшего поражение Сокола среди хихикающих зевак. Стремительность разбилась о непоколебимую силу.
Потом случилось нечто необъяснимое. Видевшие Биновича свидетельствуют, что он мгновенно преобразился. Это было ужасно, невероятно. По галереям и комнатам пронесся испуганный шепот:
– В воздухе что-то странное!
Одни отошли подальше, другие сбежались посмотреть. Нашлись и такие, которые клялись, что слышали необычный шелестящий звук и видели, как воздух взволновался и задрожал, как на покинутое Голубкой и Пьеро пространство пала тень… И вдруг раздался крик, резкий, пронзительный, дикий:
– Гор! Светлое божество ветра!
Один человек решительно утверждал, что в открытое окно что-то влетело. Впрочем, подобное объяснение напрашивалось само собой. Новость мгновенно распространилась по залу. Толпу, как это бывает во время пожара, охватили возбуждение и страх: танцоры путали па, оркестр фальшивил и сбивался с ритма, ведущая пара в танго споткнулась и стала озираться по сторонам. Все находившиеся в зале отпрянули назад, пытаясь спрятаться, увернуться, остаться незамеченными, как будто нечто странное, опасное и жуткое вдруг вырвалось на волю. Люди сгрудились у стен, и Пьеро с Голубкой внезапно оказались посреди пустого зала.
Это было похоже на вызов. Раздались аплодисменты, гул голосов смешался с хлопками рук в перчатках. Все взгляды устремились к одинокой паре, танцующей в центре зала, – казалось, для публики готовится представление, увертюрой которого является этот танец. Оркестр заиграл уверенней. Пьеро был силен и полон достоинства, его нисколько не смущало всеобщее внимание. Голубка хотя и робела, однако своей восхитительной покорностью прекрасно дополняла мужественного партнера. Они танцевали, слившись в единое целое. Пьеро окончательно завладел Верой. И Соколу невыносимо было видеть, как бережно тот держит ее в объятиях, как он силен и уверен в себе, как гордо демонстрирует власть над девушкой, словно заявляя о неприкосновенности своих прав на это нежное создание.
– Все-таки она досталась Пьеро! – заметил кто-то слишком громко, выразив общее мнение. – Хорошо, что не Соколу!
Вдруг, к полному изумлению толпы, что-то пронеслось в воздухе. И вновь раздался высокий, пронзительный голос:
– Преоблачи душу мою оперением… дабы мог познать я грозную твою стремительность!
Мелодия этих слов проникала в душу, зовущая, страстная, пьянящая. И в тот же миг с балкона поразительно легко и ловко ринулся вниз человек-птица. Перья его трепетали, словно паруса, полные ветром. Подобно соколу, что камнем падает на свою добычу, это существо, раскинув могучие крылья, обрушилось на опустевшую площадку, где танцевали Вера и Пьеро, и точно приземлилось рядом с изумленными танцорами…
Все произошло так быстро, что у многих потемнело в глазах, точно от удара молнии. В разных концах зала людям мерещилось разное. А те, кто в испуге закрыл глаза или спрятал лицо в ладони, вообще ничего не видели. Толпу охватил панический ужас. То безымянное, что смутно предчувствовалось весь вечер, вдруг стало реальностью. Облеклось в плоть.
При ярком свете люстр на опустевшей площадке случилось невероятное. Бинович, во всем своем страшном великолепии, простер над Верой огромные крыла. Притянул к себе. Длинные серые перья с шелестом взметнули вихри воздуха. От Сокола исходило нечто пугающее: большой острый клюв был готов к удару, пальцы с изогнутыми когтями то сжимались, то разжимались, – весь его жуткий облик выражал готовность к нападению. Это единодушно утверждало большинство присутствующих. Однако нашлись и такие, кто стал уверять, что то был вовсе не Бинович: кто-то другой, чудовищный и мрачный, высился над ним, прикрыв гигантскими темными крылами. Как бы то ни было, можно с уверенностью сказать, что противоречивые и сбивчивые показания сходятся в одном: на всем происходящем лежала странная печать чего-то сакрального, может быть даже божественного… Ибо многие потупились и склонили головы. Воцарился благоговейный ужас. Свидетели заявляли, что у них над головой словно бы пронеслась неведомая сила.
В зале был явственно слышен шум крыльев.
Вдруг кто-то закричал, резко и пронзительно. Чувства, обычные человеческие чувства, непривычные к ужасам, не выдержали. Сокол и Вера взмыли вверх и улетели: она – охотно и радостно, он – исполненный силы. Отброшенный к стене мощным вихрем, Пьеро ошеломленно смотрел им вслед. Они выпорхнули из освещенного зала, из душного, набитого людьми пространства, из тесных, огороженных стенами и залитых искусственным светом комнат-клеток. Все это осталось позади. Счастливые, они были сродни ветру, принадлежа отныне воздушной стихии. Земное притяжение было над ними не властно. С изумительной легкостью они, словно птицы, Пронеслись по длинному коридору навстречу ночи, к южной террасе, где с колонн свисали длинные цветастые шторы. Мелькнули и скрылись из глаз. Потом, когда порыв ветра откинул край огромной шторы, темный силуэт беглецов возник на фоне звездного неба. Раздался чей-то крик, за ним последовал прыжок. Еще раз хлопнув, штора закрылась, и в бальный зал ворвался холодный ветер пустыни.
Но тут же на месте исчезнувшей пары выросли три фигуры. Казалось, их, взорвавшись, вытолкнула потрясенная, оцепеневшая от ужаса толпа, и эти трое, подобно снарядам, устремились за беглецами: апаш, Дон Кихот и последним – Пьеро. Ибо Хилков, брат Веры, и князь Минский – тот, что ловил волков живьем, – были начеку, а доктор Плицингер, ясно читавший тревожные симптомы, следил за каждым шагом Биновича. Теперь, когда маска у Пьеро сбилась набок, все узнали великого психиатра.
Все трое успели добежать до парапета в тот самый миг, когда тяжелая штора, хлопнув, вернулась на место, скрыв дальнейшее от взглядов публики. Хилков, подгоняемый криками доктора, на бешеной скорости вырвался вперед.
В тридцати шагах от террасы скала, на которой был выстроен отель, круто обрывалась. Внизу простиралась пустыня. По краю скалы тянулся низкий каменный парапет.
В этом месте показания расходятся. Хилков успел в последний миг подхватить свою сестру, буквально висевшую над обрывом. Снизу до него донесся звук падающих камней. На миг завязалась жестокая борьба, так как Вера, которая была не в себе, яростно сопротивлялась. И тут Хилков блестяще вышел из положения: он вернулся в зал, кружа девушку в танце.
Это было великолепно. Толпа мгновенно успокоилась. Брат с сестрой появились, как ни в чем не бывало вальсируя.
Крепкие руки молодого кавалерийского офицера, привычного к изнурительным учениям в казачьем полку, легко несли полумертвую ношу.
Почти все присутствующие сочли Веру разве что немного усталой. Спокойствие было восстановлено – такова психология толпы, – и под звуки чарующего венского вальса Хилков с сестрой незаметно покинул зал, велел подать бренди и уложил Веру в постель.
О Соколе никто и не вспоминал. Впрочем, было высказано несколько туманных предположений, о которых вскоре забыли. Странная, смешанная с тревогой симпатия толпы сосредоточилась на Вере. Как только все убедились, что она в безопасности, темный, архаичный ужас, весь вечер неприятно щекотавший нервы присутствующим, сразу исчез. Дон Кихот танцевал, увлеченно и беззаботно. За танцами последовал ужин, инцидент был исчерпан, он растворился в общей суматохе бального безумия. Никто даже не заметил, что Пьеро так и не появился в зале.
Доктор Плицингер не спал всю ночь. Составить свидетельство о смерти не всегда так просто, как кажется людям несведущим. То, что Бинович, сорвавшись с двадцатиметровой скалы, погиб от удушья, не укладывалось в голове. Но что еще более странно: рухнувшее с большой высоты тело мирно покоилось на песке – не изувеченное, с целыми костями и мышцами, на коже ни единой ссадины или синяка. В песке не обнаружили ни малейшей вмятины. Бинович лежал на боку, словно спал, сложив темные крылья за спиной, как это делают большие птицы, умирая в одиночку. На лице, под маской Гора, застыла улыбка. Казалось, в своем полете к смерти он наконец приобщился стихии, которую так страстно любил. И только Вера видела те огромные крыла, которые, маняще вздымаясь над бездной, перенесли его в иной мир.
Плицингер их тоже видел. Однако он решительно утверждал, что они принадлежали одному из тех больших черных соколов, что охотятся на холмах Мукаттам и ночуют на скалах позади отеля. Впрочем, он и Вера сошлись в одном: высокий пронзительный крик, рыдающий и неистовый, был, несомненно, криком черного сокола, зовущего подругу; Услышав его, Вера на секунду замешкалась – и была спасена. Еще мгновение – и она унеслась бы с Биновичем навстречу смерти…
КУКЛА
Бывают ночи просто темные, но порой ночная тьма внушает трепет – словно таит в себе возможность неких зловещих и таинственных событий. Во всяком случае, это утверждение верно для некоторых глухих отдаленных предместий, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где мало что происходит, где звонок в дверь звучит подобно грозному вызову в суд и где люди восклицают: «Надо переезжать в город!» В садах вокруг особняков там вздыхают на ветру дряхлые кедры, но живые изгороди сопротивляются движению воздуха, а темнота наполнена приглушенными звуками ночной жизни.
Именно в такую ноябрьскую ночь влажный бриз едва шевелил ветви серебристых сосен по обеим сторонам узкой аллеи, ведшей к особняку «Лорелз», где жил полковник Мастерс – отставной командир Индийского полка Хамбер Мастерс, об аристократическом происхождении которого свидетельствовало множество дополнительных инициалов после имени. Поскольку у горничной из немногочисленного штата прислуги был в тот вечер выходной, на резкий звонок, неожиданно раздавшийся вскоре после десяти часов, к двери подошла кухарка – подошла и едва не задохнулась от удивления и страха. Внезапное дребезжание колокольчика она сочла звуком неприятным и нежеланным. Моника – обожаемое, хотя и несколько заброшенное дитя полковника – спала наверху. Но кухарка испугалась не того, что неожиданный шум потревожит девочку, и не слишком громкого для столь позднего часа звонка колокольчика. Ей стало страшно оттого, что она увидела на ступеньках за открытой в дождливую ночь дверью черного человека. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой «черномазый» со свертком в руках.
Во всяком случае, какой-то темнокожий, впоследствии решила женщина. Негр, индус или араб. Словом «черномазый» она обозначала любого человека, не принадлежавшего к белой расе.
Человек в грязном желтом плаще и засаленной мятой шляпе, – «похожий на дьявола, спаси Господи», протянул ей из темноты сверток; сверкавшие глаза его полыхнули красным огнем, когда в них отразился свет лампы. «Полковнику Мастерсу, – скороговоркой прошептал он. – Лично в руки. Только ему, и никому больше». И затем посыльный растаял в темноте со своим «странным чужеземным акцентом, огненными глазами и отвратительным шипящим голосом».
Он исчез. Ветреная дождливая ночь поглотила его.
Итак, кухарка, лишь на следующий день обретшая способность изъясняться членораздельно, осталась стоять перед закрытой дверью с небольшим бумажным свертком в руке. Настойчивый приказ отдать посылку лично в руки хозяину чрезвычайно поразил женщину, – правда, положение ее несколько облегчалось тем обстоятельством, что полковник Мастерс никогда не возвращался домой раньше полуночи, и, таким образом, необходимость немедленных действий отпадала. Мысль эта утешила женщину и помогла ей частично вернуть утерянное самообладание, хотя она – встревоженная, полная подозрений и сомнений – продолжала стоять на месте, осторожно держа сверток в руках. Посылка, даже принесенная таинственным темнокожим незнакомцем, сама по себе не являлась поводом для испуга. Однако кухарка определенно чувствовала страх. Вероятно, свою роль здесь сыграли инстинкт и склонность к суевериям. Кроме того, тревогу внушала сама обстановка: ветер, дождь, пустой темный дом – и неожиданное появление черного человека. Смутное чувство ужаса проникло в ее сердце. Ирландская кровь вызвала к жизни из глубин подсознания древние видения. Женщина задрожала всем телом, словно в свертке находилось нечто живое, опасное, ядовитое, явно нечестивого происхождения, и выронила посылку из внезапно ослабевших рук. Та упала на мозаичный пол со странным резким стуком и осталась лежать неподвижно. Кухарка опасливо разглядывала сверток, но, слава Богу, он не шевелился – обыкновенная посылка, завернутая в коричневую почтовую бумагу. Принесенная при свете дня простым посыльным, она могла содержать товар из бакалейной лавки, табак или даже починенную рубашку. Женщина настороженно прищурилась: этот сухой резкий стук озадачил ее. Несколько минут спустя она вспомнила о своем долге и, по-прежнему дрожа всем телом, робко подняла сверток с пола. Его нужно было отдать полковнику «лично в руки». Кухарка пошла на компромисс: решила оставить посылку на столе в кабинете хозяина и утром сказать ему о ней. Правда, полковник Мастерс, со своим темным восточным прошлым, крутым нравом и властностью истинного тирана, мало располагал к общению и в лучшее время суток, а по утрам тем более.
Посему кухарка поступила следующим образом: оставила посылку на столе в кабинете, но воздержалась от каких-либо комментариев по поводу ее появления в доме. Она решила не вдаваться в столь незначительные подробности, ибо миссис О'Рейли боялась полковника Мастерса, и лишь искренняя любовь последнего к Монике заставляла ее признать в нем представителя человеческого рода. О да, он платил хорошо и даже иногда улыбался. И он был красивым мужчиной – разве что чересчур смуглым на ее вкус. Кроме того, он порой хвалил стряпню миссис О'Рейли, и это на время примиряло кухарку с хозяином. Так или иначе, они устраивали друг друга, и миссис О'Рейли оставалась в доме, обкрадывая хозяина в свое удовольствие, но со всеми необходимыми мерами предосторожности.
– Не сулит это ничего доброго, – уверяла она горничную на следующий день. – Это «отдать лично в руки, только ему, и никому больше», и страшные глаза черномазого, и странный стук, с которым посылка выпала у него из рук. Такие вещи не сулят ничего доброго – ни нам, ни кому-либо еще. Такой черный человек не может принести в дому дачу. Посылка, как же!.. С такими-то дьявольскими глазами…
– А что ты сделала с ней? – осведомилась горничная.
Кухарка смерила ее взглядом:
– Бросила в огонь, конечно. В печь, если уж быть совсем точной.
Горничная в свою очередь смерила собеседницу взглядом и обронила:
– Не думаю.
Кухарка на некоторое время задумалась – очевидно, в поисках достойного ответа.
– Так вот, – шумно выдохнула она наконец. – Знаешь, что я думаю? Не знаешь. Тогда слушай. Хозяин чего-то боится, вот что. Он чего-то страшно боится – я знаю это с тех самых пор, как поступила работать сюда. И дело вот в чем. Когда-то давно, в Индии, хозяин ступил на стезю греха, и теперь этот тощий черномазый принес ему понятно что. Вот почему я и говорю, что бросила посылку в печь, понимаешь? – Она понизила голос и прошептала:
– Там был кровавый идол, в этой посылке. А хозяин… что ж, он втайне поклоняется кровавому идолу. – Кухарка перекрестилась. – Вот почему я и сказала, что бросила сверток впечь… понимаешь?
Горничная таращила глаза и хватала ртом воздух.
– И запомни мои слова хорошенько, юная Джейн! – добавила кухарка, поворачиваясь к кастрюле с тестом.
На том дело на некоторое время и заглохло, ибо, будучи ирландкой, кухарка больше любила смех, чем слезы, и, утаив от перепуганной горничной тот факт, что на самом деле она не сожгла посылку, а положила на рабочий стол хозяина, почти забыла о происшествии. В конце концов, в ее обязанности не входило открывать дверь посетителям. Она «передала» посылку. И совесть ее была совершенно чиста.
Таким образом, никто явно не постарался «запомнить ее слова хорошенько», ибо в ближайшем будущем ничего из ряда вон выходящего явно не случалось – как и положено в отдаленном Предместье, – и Моника по-прежнему находила радость в своих одиноких играх, и полковник Мастерс оставался все тем же мрачным деспотом. Влажный зимний ветер раскачивал серебристые сосны, дождь стучал по карнизам, и никто не наведывался в гости. Таким образом прошла неделя – весьма долгий срок для тихого сонного Предместья.
Но вдруг однажды утром из рабочего кабинета полковника Мастерса раздался звонок, и, поскольку горничная прибиралась наверху, на звонок откликнулась кухарка.
Хозяин держал в руках коричневую бумажную посылку – наполовину развернутую, с развязанной веревкой.
– Я нашел это на своем столе. Я неделю не заходил в кабинет. Кто принес это? И когда? – Его обычно желтое лицо пожелтело от ярости еще больше.
Миссис О'Рейли ответила на последний вопрос, на всякий случай датируя событие более поздним числом.
– Я спрашиваю, кто принес это? – раздраженно повторил полковник.
– Какой-то незнакомец, – пробормотала кухарка и робко добавила: – Не из здешних. Я его прежде никогда не видела. Мужчина.
– Как он выглядел? – Вопрос прозвучал подобно выстрелу.
Миссис О'Рейли опешила от изумления.
– Те-темный такой, – пролепетала она. – Очень темный, если я не ошибаюсь. Только он пришел и ушел так быстро, что я не успела разглядеть его лицо. И…
– Он что-нибудь велел передать? – перебил ее полковник.
Кухарка замялась.
– Ответа он не просил… – начала она, вспомнив о предыдущих визитах разных посыльных.
– Я спросил: передать что-нибудь велел? – прогремел полковник.
Еще мгновение, и миссис О'Рейли разразилась бы слезами или упала в обморок – так боялась она хозяина, особенно когда врала напропалую. Однако полковник сам положил конец ее мучениям, резко протянув ей полуразвернутую посылку. Вопреки самым худшим опасениям миссис О'Рейли он не стал ни допрашивать, ни ругать ее. В отрывистом голосе его звучали гнев, тревога и – как ей показалось – страдание.
– Возьмите это и сожгите, – по-военному жестко приказал полковник Мастерс, протягивая посылку кухарке, – Сожгите или выбросьте эту дрянь прочь. – Он буквально швырнул сверток, словно не желая дотрагиваться до него, и продолжил металлическим голосом: – Если этот человек снова появится, скажите ему, что посылка уничтожена и мне в руки так и не попала. – Последние слова полковник произнес с особым нажимом. – Вы поняли меня?
– Да, сэр. Конечно, сэр.
Миссис О'Рейли повернулась и неверным шагом вышла из кабинета, опасливо держа сверток в вытянутых руках, словно там находилось некое ядовитое кусачее существо.
Однако теперь страх ее несколько поутих: почему она должна бояться вещи, с которой полковник Мастерс обращается столь пренебрежительно? И, оставшись в одиночестве на кухне среди своих домашних богов, миссис О'Рейли вскрыла посылку. Развернув несколько слоев толстой коричневой бумаги, она испуганно отшатнулась, – но, к великому своему разочарованию и удивлению, обнаружила перед собой всего-навсего симпатичную куклу с восковым лицом, какую можно купить в любой игрушечной лавке за один шиллинг и шесть пенсов. Самая обыкновенная дешевая куколка! С бледным, лишенным всякого выражения лицом и грязными волосами цвета соломы. Ее крохотные неуклюжие ручки лежали неподвижно по бокам, и на сомкнутых губах ее застыла ухмылка, впрочем, не обнажавшая зубов. Черные ресницы до смешного напоминали изношенные зубные щетки, и весь вид куклы в тонкой юбчонке казался жалким, безобидным и даже безобразным.
Кукла! Миссис О'Рейли хихикнула себе под нос, и последние ее страхи растаяли без следа.
«Боже мой! – подумала она. – Видать, совесть у хозяина загажена, как пол в клетке с попугаем! И даже хуже! – Кухарка слишком боялась полковника, чтобы презирать его, и испытывала к нему чувство, скорее похожее на жалость. – Во всяком случае, – размышляла она, – он крепко переволновался. Он ожидал получить что-то другое, явно не грошовую куклу!» По доброте душевной миссис О'Рейли почти сочувствовала хозяину.
Однако, вместо того чтобы сжечь «эту дрянь» или выбросить, кухарка подарила ее Монике, ибо это все же была вполне симпатичная кукла. Не избалованная игрушками девочка мгновенно полюбила куклу всем сердцем и в ответ на строгое предупреждение миссис О'Рейли дала честное слово никогда не говорить отцу об этом замечательном подарке.
Отец Моники, полковник Хамбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека – человека, по воле рока живущего в отвратительном для него окружении; вероятно, разочарованного в карьере; возможно, также и в любви (ибо Моника, несомненно, была внебрачным ребенком), – и вынужденного из-за невысокой пенсии ежедневно ощущать зависимость от ненавистных обстоятельств быта.
Он был просто молчаливым и ожесточенным человеком, и в округе не столько не любили, сколько не понимали его. Неразговорчивого полковника с его темным, изборожденным морщинами лицом принимали за темную личность. Ведь «смуглый» в сельской местности означает «таинственный», а молчаливость возбуждает и бередит праздную женскую фантазию. Симпатию и искреннюю приязнь здесь вызывает открытый добродушный человек с волосами пшеничного цвета. Тем не менее полковник Мастерс любил играть в бридж и имел репутацию блестящего игрока. Посему по вечерам он уходил из дому и редко возвращался раньше полуночи. Картежники с явным удовольствием принимали его в своей компании, а факт существования у Мастерса обожаемой дочери в целом смягчал отношение общества к его загадочной персоне. Моника – хотя ее видели крайне редко – вызывала у местных женщин чувство умиления, и, по общему мнению сплетниц, «каково бы ни было происхождение девочки, он искренне любил ее».
Между тем Моника, в целом лишенная детских развлечений и игрушек, сочла появление куклы, этого нового сокровища, настоящим подарком судьбы. И ценность куклы возрастала в глазах девочки тем более, что это был «тайный» подарок отца. Множество других подарков получала она подобным образом и никогда не находила это странным. Только отец никогда прежде не дарил ей кукол – и в этой игрушке таился источник неизъяснимого восторга. Никогда, никогда не выдаст Моника своей радости и счастья. Это останется тайной, ее и папы. И все это заставляло девочку любить куклу еще больше. Она любила также и отца: его постоянное молчание внушало ей смутное уважение и благоговейный трепет. «Это так похоже на папу! – всегда думала Моника, получая новый странный подарок, и инстинктивно она понимала, что никогда не должна говорить за него «спасибо», поскольку это являлось одним из условий чудесной игры, придуманной отцом. Но эта кукла была особенно восхитительна.
– Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, – сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. – И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! – И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. – Это моя дочка! – восклицала она, прижимая куклу к щеке.
Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата – это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства – во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила – много времени спустя – о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.








