Текст книги "Звезда перед рассветом (CИ)"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 5,
в которой Люша разбирается с эротическим развитием двойняшек Ати и Боти и пишет письмо Аркадию Арабажину
– Расселять их надо, Любовь Николаевна, вот что я вам скажу! – Феклуша стояла подбоченившись, с пунцовыми пятнами румянца на щеках.
Люша сидела за столом в кабинете и смотрела за окно, где неостановимо падали с посеревшего неба крупные хлопья первого, влажного снега.
Служанка поежилась. Ей показалось, что в больших прозрачных глазах хозяйки, внутри тоже идет снег. «Это отражается так! – сказала она себе. – вроде как в зеркале.»
– Кого расселять, Феклуша? Куда?
– Анну и Бориса, близнецов ваших. Нельзя им дальше в одной комнате быть, грех.
– Какой грех?! В чем? Они родные брат и сестра, им десять лет.
– То-то и оно! Второй десяток пошел. Самое время для баловства. Нешто вы, Любовь Николаевна, нашу Атьку не знаете?
– Ну что она еще натворила? – покорно спросила Люша и сплела пальцы поверх бумаг, которые она вроде бы должна была просматривать. – Сядь, расскажи.
Феклуша церемонно присела на краешек стула, но, против своего обыкновения, не кинулась сразу в рассказ. Пожевала губами, расправила на коленях фартук…
– Право, не знаю, как вам и сказать, Любовь Николаевна…
– Говори уж как-нибудь, коли взялась.
– Захожу это я к ним нынче поутру… Они-то не ожидали, а я вот щетку где-то позабыла и пошла искать. И вижу – господи, Иисусе: он-то на кровати сидит, а она перед ним на полу и знай петуха ему вылизывает…
– Ага, – вздохнула Люша. – Атька, значит, тоже экспериментирует. Только он с жуками и тараканами, а она – с братом. А Ботя что?
– Как меня увидел, вскочил, покраснел, как рак вареный. Штаны спущены, эта-то штука болтается, бо́льшенькая такая уже… А Атька сразу ластиться: мы больше не будем, это я его уговорила, ты, Феклуша, только Люшике не говори, а я за тебя все серебро перечищу, и хрусталь уксусом вымою…
– А ты?
– Ну, я думаю, что нам таких безобразиев ни с какого боку не надо! Что-то еще будет, если Александр Васильевич узнают!
– Ладно, ладно, Феклуша, ты права, я как-то не сообразила, что они по хитровским меркам взрослые уже.
– У нас тут небось не Хитровка, а приличный дом! – строптиво, но непоследовательно воскликнула служанка.
– Конечно, конечно… Придется их действительно расселить. Куда бы, как ты думаешь? Атя, допустим, пускай с Олей живет. Оля взрослая уже и спокойная, за ней заодно и присмотрит. А вот Боте надо бы отдельную комнату с большим шкафом для всех его коллекций, эксикаторов, формалина и прочего…
– В северном крыле если, – предложила Феклуша. – За бильярдной сразу комната, а к ней еще и каморочка прилагается. Если оттуда весь старый хлам вынести, и полки сделать, так можно и Ботькины коробки и жуков сушеных расставить…
– Да, да, пожалуй, Феклуша, по-твоему мы и сделаем. Скажи там Егору и Насте, что я распорядилась. А Атю с Ботей, как увидишь, пришли ко мне – я им сама объясню, они же всю жизнь вместе, наверняка будут переживать… Хотя Ботька, когда все узнает подробно, может, и не будет, сестра же его все время тормошит, а у него свои интересы… А вот Атька… да бес с ней, она вроде обмылка, изо всего вывернется…
После ухода Феклуши Люша ненадолго задумалась, глядя на все еще падающий снег, потом придвинула к себе лист бумаги и обмакнула перо в склянку с чернилами.
«Здравствуйте, милый Аркадий Андреевич!
В моем умственном и душевном устройстве, а также жизненном опыте нет ничего, что могло бы подтвердить существование «того света» в любом его оформлении. Но равным образом отсутствует и однозначно отрицательный опыт.
Почему бы нет? – ведь миллионы людей как будто бы верят в то, что на том свете счастливо встретятся с близкими. Я знаю доподлинно, что ты сам – не верил. Но разве мир спрашивает нас, как ему устроиться? Мы пришли на готовое много после третьего звонка, застали вот этот акт спектакля и уйдем задолго до финала. Много ли мы успеваем понять?
Но в любом случае: будь проклята эта война и все те, кто ее устроил!
Я сейчас пишу еще и потому, что привыкла обращаться к тебе в минуты тревог. А ты ведь и прежде не особенно баловал меня ответами на мои письма. Что ж теперь… Все рады обманывать себя, вот и я могу думать, что тебе просто недосуг, или ты снова что-то вообразил себе и не считаешь возможным…
Я ведь опять живу с Александром. Моим как бы мужем. Он вернулся в Синие Ключи, и живет тут, и занимается хозяйством. Отношения у нас с ним – ты удивишься! – вовсе даже не плохие. Он занимается своим, я – своим, все вместе даже недурно выходит. Единственный камень преткновения в том, что воспитанников моих (всех вместе и по отдельности) он категорически не жалует. Они ему, само собой, платят полной и такой же категорической взаимностью. Ботя Александра обычно игнорирует, но иногда вдруг (всегда неуместно) выступает с обличениями его некомпетентности по какому-нибудь естественно-научному вопросу. Атя интригует среди прислуги. Кашпарек смотрит зверенышем и окликается на все через свою марионетку, которую Александр, по-моему, ненавидит личностно, как живое, отдельное от мальчишки-хозяина существо. Оля Александра избегает, причем выглядит это почему-то крайне демонстративно, почти как в романах господина Тургенева: дуновение, топоток, летящий край косынки, ветер с веранды, запах сирени, незакрытая дверь, отголоски… оски… оски… «Почти» потому, что у Тургенева все это получается глупо-аристократично, а в Олином «белошвейкином» исполнении приобретает какой-то оттенок вульгарности, словами не описываемый, но ощущаемый весьма отчетливо. А Владимир при первой возможности попросту гадит Александру в сапоги. А потом Атя (лицемерно до последней степени):
– Ах, ах, Александр Васильевич, опять мы за этим паршивцем не уследили! Ах, ах, какая неприятность! Говно-с! В хозяйских сапогах… Как представить… мало того, что наложил, так он там еще и хвостиком своим паскудным… туда-сюда, туда-сюда…
Знает ведь, мерзавка, что Александр брезглив и обладает живым воображением… Приходится мне кидаться, чтоб он не придушил ее ненароком.
Капочка все это видит, конечно, и страшно переживает – она же у нас миротворица и всех со всеми хочет помирить и задружить. Но ума в этом деле пока особенного не проявляет. Недавно пыталась задружить козу Люську с собакой Жуликом – после ей на лоб пришлось шов накладывать. Ветеринар наложил вроде неплохо (ты бы лучше сделал, я знаю, у тебя руки добрые), но шрам все равно останется, а к лицу ли девице? И когда Капитолина сказала, что бык Эдвард такой свирепый от одиночества (ты ж знаешь, он на своем долгом веку двух человек убил, и еще трех покалечил), а был бы у него настоящий друг, он бы и подобрел – я на всякий случай настрого запретила ее в коровник пускать.
Печаль моя – рожая жеребенка, от сердечной недостаточности (так ветеринар сказал) померла моя старая лошадь Голубка. Для меня она была даже не как человек, а еще прежде всех человеков в моей жизни. Я с ней сообщалась вовсю тогда, когда людей еще и понимать не умела, и говорить с ними толком не могла. Свой лошадиный век Голубка прожила сполна, но я все одно – как в кадушку опущенная. Впрочем, она ушла, да не совсем, жеребенок как по заказу – кобылка беленькая, один в один – Голубка. Назвала Белкой, сама пою из соски молоком. Сначала тревожились за нее, а теперь вроде видно уже – выживет без мамки.
Забавно, что единственный у нас ребенок, к которому Александр относится без предвзятости – Грунькин Агафон. Учитывая, что Груню он всегда терпеть не мог, да и Агафонова отца, Степана, не слишком жаловал – оно выходит как бы и странно, но не совсем. Как я по смутным слухам (от Груньки ничего толком не добьешься, а Алекса я, чтобы не спугнуть, расспрашивать не стала) поняла, Александр чуть не присутствовал при рождении Агафона, и потому, видимо, психически назначил себя кем-то вроде восприемника. Увидев мальчишку, непременно сделает ему козу, и уж несколько раз заводил разговор: как бы обеспечить Агафону развитие, коли у него отца нет, мать глуха, а сам он слышит и, стало быть, говорить может нормально. Я его уверила, что все хорошо, и в том не лукавила, потому что в нашем общем таборе Агафон развивается вполне в соответствии с возрастом, хорошо (куда лучше Владимира, который его старше) говорит и понимает все совершенно.
Кстати об отцах, которые материя вроде бы для детского обеспечения и вправду необходимая. Как-то у нас тут с ними не очень складывается. Какая-то моя личная нелепость? Особенность Синих Ключей?
Хотя мы и обговорили это не раз, Александр то и дело не удерживается, и начинает перетягивать Капочку на свою сторону, недвусмысленно предлагая ей выбирать между «по-маминому» или «по-папиному». Капочка, душою привязанная не только (и, может быть, даже не столько) ко мне лично, но и ко всему тесно завязанному на мне усадебному балагану, и одновременно желая угодить отцу, рвется душою напополам, чахнет, чешется и прямо на глазах покрывается какими-то корочками и коростами.
Дальше. Филипп и Владимир. Мой сумасшедший братец и хвостатый племянник. О!
Владимир приблизительно половину времени проводит в усадьбе, но через некоторое время неизменно просится в лес, на лесникову заимку, к отцу и деду. Если к его просьбе не прислушаться, начинает хандрить, потом перестает есть и разговаривать, сидит на одном месте, раскачивается и смотрит в одну точку. Отвозим его в лес, там он сразу оживает.
– Володя, а «они» с тобой разговаривают? – Филипп, встревожено, сыну. Сам он голосов после лечения у Адама почти не слышит, но помнит прекрасно, как это было.
– Конечно, папа! – Владимир отцу.
– Пугают? – отец весь исполнен сочувствия, готов отдать сыну всех деревянных лошадок и любимые книжки с картинками (Владимир в игрушки не играет совсем, ломает их, как и я когда-то. Чтение вслух, впрочем, слушает охотно).
– Неть! Неть! Что ты, папа! – Владимир лучится улыбкой и (уверена!) благожелательно виляет хвостом внутри просторных штанишек. – Я сам «их» пужаю! Они меня боятся!
Филипп горд и счастлив, делится со мной своей отцовской гордостью. Сын еще такой маленький, но уже могучий, всех победил. Я спрашиваю у Владимира:
– Кто такие «они»? Где?
– Там, там, там! – говорит малыш, водит ручкой вокруг (она – увы! – осталась после переломов немного кривой, но вполне работает). – Они же холёсии, чего папа их боится? Смотри…
Тут с дерева слетает птичка, садится ему на голову. Прибегает белка, лезет в карман. По тропинке к нам идет важная осенняя жаба с интеллигентным лицом.
– Это те, которых ты видись, – объясняет Владимир. – А те, которых я визю, они вон там сидят. Это девки Синеглазки лесные слуги…
– Хорошо, хорошо, отпусти их теперь, – говорю я. – Когда подрастешь…
– Когда подрасту, буду кольдуном, как бабуська Липа. Папу раскольдую и всех. И еще накольдую, чтоб на войне не убивали…
Что мне думать? Везти его уже к Адаму или погодить еще?
Еще об отцах.
Грунька про Степку не говорит и как будто не вспоминает, вполне довольная своим одиноко-материнским положением. Мне даже обидно за него иногда делается: что ж, она сама с ним все чуть не силком устроила, а после – как ненужную ветошь: с глаз долой, из сердца вон? Я сама-то за Степкой чуть не каждый день скучаю, да мы ведь и выросли вместе, и жизнь он мне тогда на пожаре спас, и по хозяйству мне ему всегда проще всех объяснить было, потому как слов не нужно почти – он меня еще до слов понимать умел. Знать бы, где он, как… да, может, тоже погиб уже давно…
Будь проклята война!
За что Россия воюет, кто бы мне объяснил?! У нас в Черемошне, и в Торбеевке, и в Песках уже полно вдов в черных платках, и сирот соответственно – что этим крестьянкам Босфор и Дарданеллы? За каким хреном им сдался Константинополь, в котором нынче турки, а прежде жили римляне, греки и еще черт знает кто?!! Им всем нужен ихний живой муж, отец их детей, чтобы пахал землю, косил луг, ел за столом большой ложкой и валял их на перине… Будь проклята!
В газетах пишут какую-то шуршащую чушь. В журналах, там, где претензия на какой-то анализ – чушь, шуршащая высокомерно…
Но все не зря. В каком-то нелепом журнале, среди подборок непонятных мне или откровенно бесноватых стихов вдруг – стихотворение женщины по имени Марина, как будто написанное – за меня:
«Осыпались листья над Вашей могилой
И пахнет зимой,
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы все-таки мой.
Смеетесь! – в блаженной крылатке дорожной.
Луна высока.
Мой – так несомненно и так непреложно,
Как эта рука.
Я Вас целовала, я Вам колдовала,
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю, я жду Вас с вокзала –
Домой.
Пусть листья осыпались, смыты и стерты,
На траурных лентах слова,
И если для целого мира Вы мертвый,
Я тоже – мертва.
Я вижу, я чувствую – чую Вас всюду,
Что ленты от Ваших венков!
Я Вас не забыла и Вас не забуду –
Во веки веков!
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету -
Письмо в бесконечность,
Письмо в беспредельность,
Письмо в пустоту…»
(стихи М.Цветаевой, написаны 4 октября 1914 года – прим. авт.)
Я жду тебя с вокзала. Будь проклята! Боже мой…»
– Люшика! Люшика! Люшика! Она все тебе наврала! Да! Это совсем не то! Совсем! Но мы все равно больше не будем! – Атя – легкая и хрупкая, как стрекоза, с быстрыми хитрыми глазками орехового цвета, бровями домиком и вечной, неизвестно что означающей полуулыбкой. Обняла, обхватила тонкими руками, прижалась щекой к рукаву платья. Муслиновая занавеска затанцевала от движения воздуха, открыв бледный свет в окне, где падал мокрый тяжелый снег пополам с дождем.
– Не будете, – согласилась Люша. – Потому что ты отныне станешь с Олей жить, а Ботька – со своим микроскопом.
Атю словно ветром отнесло на середину комнаты. Топнула ногой:
– Не хочу с Олей!
– Почему?
– Да она как марля, если ее намочить и выжать – белая и никудышная. Не хочу! Если хочешь Ботьку отселить, давай я тогда с Кашпареком буду жить. Он, как разозлится, за волосья дерет, но с евонной куклой хоть интересно…
– Вот сейчас! – рассмеялась Люша. – Могу себе представить… Не будем пугать Кашпарека, он у нас и так нервный.
– А я? – с обидой спросила Атя.
– А ты – хитровская порода – хоть об дорогу бей!
Атин взгляд из-под насупленных бровей облетел комнату. Все в ней было свое, обжитое до последнего заусенца. Лошади и собаки на большой картине, подхваченный лентами вышитый полог, лампадка под иконой, которую никогда не забывала зажечь Феклуша, еловые шишки и кисти рябины, красиво уложенные между оконных рам… Все – свое, но как будто уже чужое. Прошедшее.
Глава 6
В которой с разных сторон показана фронтовая жизнь наших героев
Приветствую тебя, дорогой отец!
Пишет тебе твой сын Валентин из расположения Белостокского полка.
Спешу сообщить тебе и маме, что я жив и здоров, а также бодр духом и горд своим личным свидетельством Истории. Это поистине Великая битва. Сбываются все надежды России.
Ты знаешь: я люблю войну за ее трагический воздух. Ибо только в ней и становятся мучительно и прекрасно ясны такие подзабытые в сытых салонах и пыльной библиотечной относительности вещи, как честь, героизм, смерть, самообуздание и самообладание.
Однако я помню из твоего предыдущего письма, отец, что тебя не слишком занимает моя жизненная философия, и лишь в подробностях и фактах фронтовой жизни ты готов признать завлекательность моего рассказа. Изволь же.
Восточная Пруссия – житница Германии. Вступив в нее, наши войска нашли там изобилие благ земных. Солдаты из крестьян преуморительно закурили сигары, со своеобразной грацией держат их темными расплющенными пальцами и закатывают от удивления и наслаждения глаза, как дамы полусвета. В огромном, просто невероятном количестве гибнут гуси, утки, индюки, свиньи. В своем полку я борюсь с мародерством неукоснительно и сурово, но иногда даже и меня пробирает смех, потому что дело доходит до ужасных курьезов. Третьего дня я по обязанности подошел к ротному котлу, велел его открыть и был неприятно удивлен, обнаружив в нем какую-то темно-бурую жидкость совершенно несъедобного вида. «Что это у тебя?!» – спрашиваю кашевара. «Так что борщ, ваше благородие!» – отвечает солдат. – «Что ты туда положил?» – «Так что свинины, гуся и утку». – «А почему ж он у тебя такой черный вышел?» – «Так что, ваше благородие, я еще подложил два фунта шоколаду и два фунта какао для навару». – «Ты с ума сошел, все испортил!» – «Никак нет, ваше благородие, уж оченно скусно! И ребята хвалят. Да вот испробуйте сами!» Я, конечно, от пробы отказался…
Рядом с этим забавным и ничтожным в сущности эпизодом, вот тебе важнейшее событие в моей жизни – вместе с командиром дивизиона недавно мне довелось побывать в ставке в Барановичах. Там очень спокойно и витает патриархально-пасторальный дух (я сначала тому удивился, а потом подумал: так и должно быть! Вот это именно домашнее спокойствие, в противоположность немецкой бесчеловечности, как раз и обнажает явственно мирный нрав славянства и вместе с тем нашу неколебимую непобедимость). Доцветают чертополох и поповник среди пожухшей травы, крякают в окрестных прудах утки, собираясь к отлету. Запах углей из самовара (постоянно стоит на столе и парит) и дождя – из открытой форточки. Ко всем притолокам прибиты привлекающие внимание белые бумажки – чтобы наш крайне высокорослый Главнокомандующий не стукался об них головой. Мне посчастливилось обменяться с великим князем двумя фразами. «Капитан, вы ведь из действующей армии? Что скажете о духе войск?» – спросил Николай Николаевич, увидав меня на небольшом плацу, где я, чтобы ни на минуту не терять физической формы в дни испытаний, упражнялся в вольтижировке. «Он превосходен, ваше сиятельство!» – ответил я. – «Благодарю,» – добро улыбнулся мне Великий князь и отправился стрелять уток к обеду.
Австрийцы – несложный противник, но поражает организация немцев, о которой рассказывал мне со слов разведки полковник Отрадный.
Начав войну и наступая в…, немецкие войска, погруженные в железнодорожные составы, ехали через мост. Строго каждые десять минут – состав. И так – две недели! Дисциплина и организация, которой можно лишь позавидовать и пытаться подражать.
Полковник Отрадный исполнен желчи, ты бы, как врач, сказал, что причиной тому – явственные у него проблемы с пищеварением. У нас не хватает паровозов, а царице каждый день везут из Крыма в будуар свежие розы. Считается, что армия в достатке снабжена винтовками, револьверами и патронами, но винтовки старого типа, с тупой пулей, обладающей плохими баллистическими свойствами. Генеральный штаб годами избавлялся от своих неспособных членов, сплавляя их командовать полками, бригадами и дивизиями, и назад в свою среду уже не принимал, вместо того чтобы правдиво аттестовать их непригодными к службе. Запасные, прошедшие японскую войну и наглотавшиеся революционных настроений, фельдфебеля называют «шкурой» и презирают, и даже перед командиром полка ведут себя развязно и вызывающе. Немцы непременно победят нас благодаря совершенству своей военной машины, таланту их стратегов и знаменитой прусской дисциплине. Я посоветовал Отрадному застрелиться, не дожидаясь всех этих печальных событий. Он сказал, что в мирное время непременно вызвал бы меня. Я вежливо ответил, что всегда к его услугам, но не лучше ли в нынешнее время послужить своей жизнью нуждам России?
– А вы точно знаете, Валентин Юрьевич, что ей нынче нужно? – вяло поинтересовался Отрадный.
– Да, – ответил я. – России нужна победа. И она у нее будет.
На сем пока заканчиваю, желаю вам с мамой крепкого здоровья и всяческого благополучия. Остаюсь ваш преданный сын
Валентин
Восточная Пруссия Август 1914 года
– Так что ентого надобно вам непременно различать, а иначе враз с панталыку собьют, – пожилой солдат поскреб толстым желтым ногтем пятнышко на прикладе винтовки, плюнул и вытер ветошью. – Враги бывают внешние и унутренние. Враг внешний – это австрияк, немец и германец, а враг унутренний – это жиды, скубенты и евреи. Прежде все свое место знали, и таких безобразиев не было. Вот, помню, у нас под Мукденом…
Трое молодых солдат, раздевшись до рубах, слушали ветерана русско-японской войны. Двое согласно и методично искали и давили вшей в снятых гимнастерках. Степан Егоров жевал травинку и смотрел в небо. В небе громоздились облака, похожие на стога золотого сена, а иные вроде бы напоминали избы зимой под снегом… или одуванчиковую поляну… собачонку, которая свой хвост ловит… лошадиную морду… или бабу в полушалке… По этим сравнениям, если бы вдруг кому понадобилось, легко было бы угадать все мысли солдата. Но до солдатских мыслей, как и всегда на войне, никому не было дела. На войне важны только мысли военачальников, да и то не все сплошь, а лишь о том, как бы половчее и побыстрее убить побольше живых людей…
Желтая речушка медленно текла в глинистых берегах. В камышах посвистывали кулики и бежала, бежала на одном месте против течения стайка голенастых водомерок.
Вдалеке что-то вяло погромыхивало. Не то гроза, не то пушки.
– Ты – раб! – презрительно бросил разглагольствующему ветерану проходящий мимо длинноносый солдат с темными блестящими глазами. – Рабом всю жизнь прожил, и сдохнешь рабом среди вшей в окопах.
Пока ветеран, прерванный столь бесцеремонным образом, находился с ответом, один из молодых со щелчком раздавил ногтем очередную вошь и спросил черноглазого:
– А как же по-твоему надо? Не воевать, что ли? Пускай приходят и нашу землю берут?
– Много ли у тебя своей земли-то? – серьезно спросил черноглазый. – Пять десятин, шесть на всех? А у помещика вашего? А сколько ртов в семье? А если ты после войны выделиться захочешь? – и не дожидаясь ответа, продолжил. – Неужто вам до сей поры непонятно, что насупротив нас в окопах такие же крестьяне сидят, только германские, австрийские, румынские. И земли у них столько же, и так же помещики на их горбу ездят…За ради чего нам убивать друг друга? Но раз уж все равно винтовки народам раздали, так ясно, как день, что надо теперь обернуть оружие против тех, кто всю эту войну затеял, и сковырнуть их, как вон ты вшей давишь…
– А дальше чего ж будет? – заинтересованно спросил молодой солдат.
– А дальше замириться всем трудящимся людям промеж собой, поехать домой к родителям и своей дивчине, поделить землю по справедливости и растить на ней хлеб и детишек, – негромко и задушевно произнес черноглазый, рукавом стер под длинной ноздрей присохшую соплю и пошел дальше, по своим делам.
– Оно бы так и ладно вышло, да только непонятно… – протянул вслед ему молодой солдат.
– Вот! Что я вам говорил! – возвысил голос ветеран Мукдена. – Зараз все в одном – доподлинный жид, скубент, и еврей тоже наверняка.
– Большевик он, из второй роты, – возразил один из молодых. – Кузьмой кличут.
– Так вот это они самые и есть, как я сказал. Все сплошь, плюнуть некуда, – утвердил ветеран. – От них вся смута идет.
– А что патронов нет и снарядов у артиллерии – это тоже скубенты с большевиками виноваты? – зло бросил молчавший доселе солдат. – Правду говорят: рыба с головы гниет…
Степка выплюнул изжеванную травинку и уточнил:
– Жабры у ней поперву гниют, которыми она дышать приспособлена, – помолчал и закончил. – Душно вот теперь… Дышать нечем…
Не ожидая ответа на свои слова, снова стал смотреть на небо. Все уж переговорено, ничего нового не скажут.
А в небе все менялось ежеминутно. Вот, уже исчезла корова с отвисшим выменем, и стог сена вытянулся вверх, словно занялся розово-золотистым бездымным пламенем, а баба в платке стала еще толще, будто бы на сносях…
«Агафон небось нынче уже болтает вовсю, – вспомнил Степка. – Что там малые-то бормочут? Зовет: мамка, мамка! А Грунька и не слышит. Он тогда: папка, папка! Кто откликнется?.. Никто. Родного отца нет, он на чужой стороне вшей давит…А иного – не будет! – с какой-то мстительной радостью подумал Степан. – Никогда! Кто ж еще на нее, глухую уродину, польстится?»
Вдалеке снова громыхнуло, и было уже ясно, что это – точно, пушки. Канонада. Белые облачка, не похожие ни на коров, ни на бабу в платке, вспухали над дальними горами. Восьмая германская армия наступала неторопливо и методично. Пройдет совсем немного времени – и здесь, на берегу речки, другие солдаты станут рассуждать о том же самом, только на немецком языке.