Текст книги "Звезда перед рассветом (CИ)"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 11.
В которой у Люши рождается дочь
Роды длились 28 часов. Колдунья Липа, ветеринар из Синих Ключей (он лечил Люшу с самого детства, еще во времена Николая Павловича) и приехавший под утро фельдшер из Алексеевки изнемогли вконец.
Люша смотрела в потолок и вслух считала крашенные в кремовый цвет плашки, которыми он был отделан. Александру, который иногда подходил к дверям и слышал этот мерный счет, казалось, что он сходит с ума. Люша как-то угадывала его появление и громко говорила сквозь зубы: «Займись детьми»
Потом продолжала считать.
Все дети сбились в одной комнате и сидели на двух диванах, похожие на зайцев. Даже также косили от испуга глазами. Говорить с ними или уж тем более чем-то их занимать, Александру не хотелось совершенно.
Он выпил чаю, умылся и лег спать. Заснул вопреки всем опасениям сразу, как убитый.
– Мама ведь не умрет? – спросила Капочка у Кашпарека, положив свои ручки на его высоко поднятые коленки.
– Сложение у нее узкое, – уклончиво ответил Кашпарек. – По-разному выйти может… – он длинными пальцами легко погладил девочку по голове. – А если все ладно пройдет, так ты кого хочешь – брата или сестру?
– Мне все равно, – изо всех сил сдерживая слезы, сказала Капочка. – Но лучше все-таки девочку, потому что из маленьких у нас уже Агафон и Владимир есть.
– Мать-то небось сына теперь хочет, – заметила Оля.
Родилась девочка, с большой головой и круглыми зелеными глазами.
– Как ты ее назовешь? – спросил Александр, навестив роженицу в спальне и фактически отказавшись взглянуть на новорожденную, которую, восторженно мыча, буквально совала ему Груня.
– Мне все равно, – устало сказала Люша. – Объявляю конкурс по усадьбе.
После долгих препирательств девочку крестили Варварой, в честь главной Капочкиной куклы. Самой Люше из предложенного больше всего понравилось имя «Пистимея» (так звали любимую бабушку Феклуши, которая лучше всех в деревне рассказывала сказки), но все прочие этому имени почему-то решительно воспротивились.
Варечка отличалась отменным аппетитом и много спала. У Груни в огромных грудях внезапно появилось пропавшее год назад молоко, и она иногда тайком докармливала Варечку. Люша орала на нее, бешено вращая глазами, и требовала это прекратить. Приехавший с лесниковой заимки Владимир тут же что-то почуял, подсуетился и охотно и ласково сосал Грунино молоко. Агафон молока не любил, но Владимира, если удавалось поймать с поличным, исправно колошматил после каждой трапезы.
Люша подстриглась и как будто еще исхудала. Варечкой почти не занималась (было кому!), ходила по усадьбе как призрак, повсюду сопровождаемая Белкой, которая с рождения обладала странно вкрадчивой, вовсе не лошадиной походкой, становилась злее с каждым днем и в целом, по размерам и повадкам, напоминала не жеребенка, а большую кошку-альбиноса – пардуса или ягуара.
Оля три дня тайком караулила Александра у его кабинета в конторе, а на четвертый он просто случайно придавил ее дверью.
Пропуская ее в кабинет, Кантакузин заметил, что за зиму у Оли выросла вполне симпатичная, трогательно юная грудь, и сейчас она весьма выразительно колышется и волнуется. Волосы у Оли тоже волновались и напоминали спелую рожь под ветром. Впервые за почти два года Александр вспомнил тот проклятый праздник у Сережи Бартенева, на котором Оля изображала маленького ангела, отважно сражающегося с чертом-Кашпареком за душу танцовщицы-Люши.
– Что тебе тут нужно?
Оля расплакалась так, как будто играла сцену «слезы героини» в провинциальном театре. При том Александр должен был признать, что провинциальное искусство достигло цели – девочку (девушку?) хотелось утешить.
– Александр Васильевич, да нешто вы не видите ничего! А как Любовь Николаевна чахоткой больна?! Надо бы ее доктору враз показать! Вот у меня мама так же чахли, чахли, а потом упали да и померли враз…
– Но почему ты пришла с этим ко мне? – нахмурился Александр, голосом выделив местоимения.
– А кто ж ей, кроме вас, скажет? – удивилась Оля. – Вы же Любовь Николаевне законный муж!
– Гм… да, действительно… – несколько даже смутился Кантакузин. Муж. Жизнь сложилась так, что он все время забывал об этом обстоятельстве.
– А что до меня… – продолжала Оля, манерно промокнув слезы изящным кружевным платочком (Александр тут же вспомнил, что на именины девочка подарила ему дюжину носовых платков, обшитых самодельным кружевом… Где-то они сейчас? Надо бы сыскать…). – Глаза-то в усадьбе у всех есть, конечно, но… Вы ж прислугу за людей, которые вам советовать могут, не считаете, так? Кроме, быть может, Насти, но она за Любовь Николаевну ввек слово не скажет. А из ее детей я самая старшая, Кашпарек не в счет, у него глаза в горизонт смотрят…
«Ее дети, – подумал Александр. – А что же я? «Пустынный шар в пустой пустыне…»»
Глава 12,
В которой Энни Таккер сожалеет об упущенных возможностях и открывает салон «Домашняя кошка»
Зеркала, зеркала… Кажется, в особняке Гвиечелли не осталось ни одного – все переехали сюда, в просторное помещение, украшенное легкой колоннадой, сразу вызывающей в памяти венецианское Палаццо дожей. Анна Львовна Таккер, в длинной черной ажурной накидке и с сильно завитыми волосами, подхваченными повязкой поперек лба, ходила по залу, отражаясь во всех зеркалах одновременно.
– Сначала я хотела, чтобы это был викторианский уют. Вы понимаете? В противовес… Маленький островок мира и покоя среди всего этого бреда войны. Должны же люди отдыхать где-то. Камины, теплые деревянные панели, веджвудский фарфор… Но они, – от широкого плавного жеста легкие рукава взлетели, открыв округлые руки по локоть, – они этого сделать не позволили.
Максимилиан Лиховцев смотрел на ее запястье, схваченное тяжелым металлическим браслетом, больше всего напоминающим деталь автомобиля или аэроплана. Оно, запястье, осталось таким же соблазнительно нежным, в мягкой розовой тени – как прежде, когда она носила на руках тонкие филигранные цепочки с бриллиантами и сапфирами, и точно так же хотелось прижаться к нему губами… почти так же – до головокружения… Анна Львовна поймала его взгляд и не торопясь опустила ресницы, продолжая как ни в чем не бывало:
– Я не могу их оставить маме и не могу никуда деть. Это мое вечное бремя. Но здесь они ожили. Посмотрите. Вот это было совсем мутным…
Она шагнула вплотную к большому зеркалу, и оно показало ее во весь рост, чрезмерно четко – статную даму, которой подошел бы королевский наряд… впрочем, подходил и этот, под черной накидкой, состоящий словно бы из множества текучих лоскутков. А чуть поодаль – худой мужчина в юнкерском мундире, смотревшемся куда неуместнее лоскутного платья. Светлые волосы над высоким лбом сильнее обычного напоминали нимб. «Это потому, что я лысею… лысею со лба, няня Фаина сказала бы: ум кудри гонит…»
– Как удивительно, что вы совершенно не меняетесь, Максимилиан, – вполголоса произнесла Анна Львовна Таккер. – Сколько бы лет ни прошло, а вы все тот же мальчик.
Трудно поверить, но она говорила искренне. Она, которая изо всех сил хотела измениться – а напрасно. Была царственной чародейкой и ею осталась. Анна – Яблоневый цвет.
– Я так благодарна, что вы пришли мне помочь. В таких вещах у меня совершенно нет опыта. Скажите же, что здесь еще нужно добавить… или изменить?
Меньше всего он был готов сейчас ответить на вопрос, что нужно добавить в этот холодный зал, чтобы он превратился в место, куда захотели бы приходить люди. По чести, что ни добавляй – все бесполезно. Но не говорить же ей.
– С ходу не придумаешь, верно? Как жалко, что совсем не осталось времени. Считанные дни до выпуска, и потом сразу…
Почему нельзя просто поцеловать эту руку, скованную стальным браслетом?..
«Я вовсе не хочу ее целовать. Это надо было сделать в свое время – а я не сумел, и вот теперь прошлое ожило и просит чего-то».
– Как же мы с вами нелепы в этом зеркале.
Максимилиан, который думал о том же, слегка вздрогнул. Анна Львовна повернулась к нему лицом. Она была немного ниже его, и он хорошо видел скрученный серебристый шелк повязки и локоны – продуманно небрежные, каждый уложен и даже, кажется, закреплен там, где должно. Тонкий аромат… и впрямь яблоневого цвета. Взгляд – темный, звездно мерцающий, откровенный абсолютно…
– Мы не отсюда, эта страшная эпоха вытесняет нас. Для своих-то она, может, не страшна, но мы… Вы ведь тоже чувствуете это, Макс? Вы всегда были провидцем! Зачем этот салон, разве он что-то удержит? Я пытаюсь… Скажите, есть ли выход?
Она отнюдь не собиралась говорить так много – он должен был прервать ее и перейти к действиям, но секунды шли, а он молча смотрел на нее, с тенью того прежнего восхищения, смутной, как отражение в старом зеркале.
Анна Львовна умолкла. Помедлив еще чуть-чуть, отступила на шаг и поинтересовалась, поправляя туго закрученную прядь:
– Это из-за нее, да?
Макс даже не сразу понял, о ком она. А поняв, удивился тому, насколько она права.
– Вы были синей птицей и летали в небесах, – усмехнувшись, протянула Анна Львовна. – А потом приземлились в клетке на жердочку, и Люба вас пристегнула цепочкой. Вернее, даже не она, ей это было не нужно. Вы сами… И все кончилось. Как я сразу не разглядела. Бедное дитя.
После этих слов оставалось только откланяться и уйти, но тут хозяйка будущего салона шагнула вперед – к Максимилиану.
– И все-таки, – заявила решительно, совершенно всерьез (впрочем, иронизировать она и не умела), – все-таки вы меня поцелуете.
Что Максимилиан и сделал – тут же, без раздумий и рефлексии. И это продолжалось долго – достаточно долго, чтобы горничная, заглянувшая доложить, что чай подан, постояла в дверях, хлопая глазами, и безмолвно скрылась. Макс ее, само собой, не заметил. Анна Львовна, скорее всего, тоже – впрочем, к ее услугам были зеркала, в которых отражались все двери.
– Я отпущен до завтра, – Максимилиан сумел наконец найти секунду, чтобы вставить слово. – Сейчас сниму комнаты…
– Зачем? Я знаю, у тебя есть. Я приеду…
– Там пыль, там никто не живет…
– Пыль. Как чудесно.
Она засмеялась. За ее спиной, меж двух зеркал, светился в окне розовый зимний закат.
* * *
Ей все-таки удалось. Начать с того, что гости входили не с парадного крыльца, а с черного – в глубине двора, где громоздились наметенные дворником сугробы и торчала воткнутая в снег лопата устрашающих размеров, как раз для того, чтобы совать грешников в жерло адской печи. Об аде напоминал и дрожащий красно-желтый огонь камина, который становился виден сразу, как открывалась дверь – в конце довольно длинного сводчатого коридора, сплошь увешанного зеркалами. Гость шел по коридору, и его отражения повторяли друг друга – справа и слева, утопая в сумрачной бесконечности… а впереди все ярче разгорался свет, и все яснее становилось, что никакой это не ад, а напротив, место отрады и отдохновения. Гулкая несуразная зала благодаря стенным панелям темного дерева сделалась меньше и гармоничнее. В ней появились ширмы, большие диваны и маленькие столики, запахло яблоневыми дровами, сдобой и корицей. Зеркала остались только на стене по обе стороны камина, где стояли кресла, занятые хозяйкой салона (когда она не плыла по зале, даря страждущим улыбки и взоры) и теми, кого хозяйка хотела видеть рядом с собой.
Напротив камина имелся просторный подиум неправильной формы, освещенный электрическими шарами, в которых крутились будто бы снежные искры. Когда Максимилиан вошел, там как раз выступал очень высокий молодой человек в ярко-оранжевой с черными квадратами жилетке (прочих предметов его одежды из-за этой жилетки было просто не разглядеть) – остро модный поэт-футурист. Раскачиваясь и стуча ладонью по крышке испуганно гудящего рояля, он ругал хозяйку салона за то, что она не внемлет духу эпохи:
– …Рроссия с гррохотом рушится в прропасть! Кррабий миррок – меррзость! Сверрнуть дрряблую…
Максимилиан вспомнил, как с год назад водил этого поэта, недавно приехавшего из малороссийской деревни, по московским гостиным, пропагандируя свежий талант – и неловко поежился, чувствуя себя так, будто ему за шиворот насыпали иголок. В следующий миг ему стало футуриста жалко – когда увидел, как Анна Львовна, окруженная гостями, улыбается и аплодирует. Точно так же, в окружении детей, она аплодировала фокусам Луизы или ловким кульбитам Розиной болонки. С той же пленительной улыбкой, дивной, как майский яблоневый сад…
«С чего я его-то жалею? Ведь будущее – за ним, а эта царственная стать, эта улыбка – тень, просто тень от облака, которое гонит ветер…»
– Вот вы, господин юнкер! Да-да, вы! Судя по всему – приняли эту войну всерьез? Стало быть, знаете, кто – кого – и зачем? Так объясните же наконец и нам, бедным!..
– Это не юнкер… это – Лиховцев, Петя! Стыдно…
Макс огляделся, увидев наконец, что зала, оказывается – полна народа, большей частью знакомого, с явным преобладанием театральной богемы. Уютно расположившись на мягкой мебели, они пили коньяк и шампанское, тянулись за тарталетками, кто-то рвался дискутировать, кто-то блаженствовал, погружаясь туманным взором в глубины венецианских зеркал… Анна Львовна, по-прежнему улыбаясь и на ходу кивая кому-то, двинулась к новому гостю. На руках у нее, неведомо откуда взявшись, устроилась дымчатая персидская кошка. Гладко уложенные волосы, простое платье, тонкий обруч на лбу, взгляд – открытый, чистый… Мелизанда.
– Все-таки пришел, я уж и не надеялась.
Максимилиан молча поцеловал протянутую руку.
– Жаль, не успел к началу. Было интересно. Даже Майклу понравилось… и он не уехал на свой завод, где производится срочный заказ – удивительно.
Макс невольно посмотрел по сторонам в поисках мистера Таккера, но наткнулся взглядом на футуриста, который сидел на рояле, как на столе, болтая ногами, и, мрачно усмехаясь, говорил какому-то господину из публики:
– …Да, локомотив разрушения… А это неважно, нравится или нет… Не остановить…
– Он прелесть, правда? – шепнула Энни. – И я согласна: я читала Маринетти… В птичьих головках нет мозгов, но их голосами говорит Бог… Агаша, – она оглянулась, – возьми Миу-Миу.
Важная горничная приняла из рук барыни разнежившуюся кошку, коротко, остро глянула на Лиховцева. И тот почувствовал легкий озноб, увидев себя ее глазами: худой, облезлый юноша в мундире, который подходит ему примерно так же, как детские штанишки на помочах.
«Черт! Неправда!»
В глазах Анны Львовны он отражался совсем другим. Впрочем, и это отражение ему решительно не нравилось – и он, чтобы избавиться от нелепых мыслей и ощущений, не нашел ничего лучше, как ввязаться в дискуссию о духе эпохи.
– Почему мы так тяжело живем, так стесненно душой?
– Потому что на нас падает тень грандиозного завтрашнего дня, который не оставит камня на камне от дня сегодняшнего.
– Но радоваться б надо, что вся эта сегодняшняя затхлость будет повыметена.
– Нечему радоваться. В завтрашнем дне места для нас не будет.
– Человек будущего будет сверхчеловеком. Он будет властововать паром, атомом и электричеством, но ему будет чуждо нытье и жевание соплей.
– Да, да, помните у Чехова? – «Все-то мне кажется, что штаны на мне скверные, и пишу-то я не так, как надо, и порошки больным выписываю не те…»
– Этого всего не будет? Тогда один нюанс: сверхчеловек это ведь уже и не человек вовсе. Пар, электричество, атом – вот они, а людей – нету, кончились люди. Вам не страшно?
Кто-то захлопал – и целый хор, во главе с футуристом, принялся азартно возражать. Макс обернулся к Анне Львовне:
– Я, в общем, должен идти. На рассвете – поезд… совестно, что…
– Уже?.. – ахнула она, перебивая, на миг даже показалось – сейчас расплачется. Это Анна-то Львовна!
– Я провожу…
Гости продолжали спорить. Руководимый Агашей лакей ходил среди диванов, ловко меняя тарелки и наполняя бокалы. Всем было хорошо и уютно, хотелось спорить дальше и чтобы бок согревало тепло камина. Собственно, ради этого и задумывался салон Энни Таккер.
Сумрачный коридор с зеркалами сжался, не желая никого выпускать. Анна Львовна шла впереди, ее платье мягко шелестело, духи пахли жимолостью.
– Вот здесь твоя шуба.
Отдернулась портьера между зеркал, за ней, в тусклом электрическом свете – гардеробная: громоздящаяся одежда на вешалках, внизу – ряды зимних сапог с калошами. Острый запах сырого сукна и меха. Анна Львовна резко повернулась к Максу лицом.
– Да что же это такое! Почему же я раньше ничего не понимала?!
Ее глаза блестели, как зеркальца, разбитые вдребезги, голос дрожал.
Потом они довольно долго ничего не говорили, только целовались, в коротких перерывах не сдерживая шумного, лихорадочного дыхания, как будто впереди у них было много времени и возможностей для чего угодно. Ничего, однако же, больше не произошло; в какой-то момент Энни приглушенно вскрикнула, высвободилась… и спустя неизвестно сколько времени Макс, все еще вдыхающий облако жимолости, сообразил, что стоит в одиночестве и сосредоточенно застегивает шинель, морщась и стиснув зубы.
В коридоре никого не было, а во дворе оказался Майкл Таккер, без шубы и шапки, но с большой лопатой в руках, которой он с силой поддевал сугроб. Увидев Максимилиана, он воткнул лопату в снег и стал хлопать себя по бокам, ища, очевидно, трубку, которая торчала у него из нагрудного кармана. Его широкое лицо из-за неровного света фонаря казалось пятнистым.
Макс остановился.
«Вот только подраться мне сейчас не хватает. С английским фабрикантом».
– Вы… едете, значит, на фронт? – услышал он голос, слегка запинающийся, будто английский фабрикант внезапно подзабыл русский язык; и кивнул:
– Да. Еду.
– Just now… Стало быть… – Таккер пробормотал что-то еще, отступая в сторону.
Макс шагнул вперед. Он не хотел смотреть на Энниного мужа, но зачем-то посмотрел и увидел именно то, чего боялся: растерянный, мучительно недоумевающий взгляд… Этот взгляд, он знал, теперь останется с ним надолго – в отличие от облака жимолости, которое выветрилось куда раньше, чем он приехал в казармы.
Глава 13.
В которой у артиллеристов не хватает снарядов, богема читает военные стихи, а Юлия Бартенева проводит ночь с собственным мужем
«Приветствую тебя, дорогой отец!
Как же бесконечно досадно, что реформа, предложенная в 1912 году лучшими умами Военного ведомства, не была завершена до войны хотя бы в объеме «Малой программы»!
Я, как ты знаешь, артиллерист.
Без поддержки артиллерии вести современную войну решительно невозможно – это ясно любому, даже, думаю, тебе.
Положение с артиллерией в нашей армии не скажу, что катастрофическое, но все же очень сложное. Только легкие орудия имеются в приблизительно достаточном количестве, но и здесь надо учесть, что каждая германская пехотная дивизия имеет вдвое более легкой артиллерии, чем наша. Не хватает почти половины мортир, тяжелых орудий новых типов практически нет совсем, имеются в наличии пушки отливки 1877 (!!!) года. В осадной артиллерии, как оказалось, совсем не имеется материальной части (как наступать?!) и ее существование только числилось на бумаге. Наличествует только 20 % от необходимого пулеметов, 55 % трехдюймовых гранат для полевых орудий и 38 % для горных. Крайне мало бомб для 48-линейных гаубиц, и в наличии только 26 % от необходимого числа орудийных прицелов новых систем.
К лету 1915 года Артиллерийский департамент заказал на русских заводах девять тысяч пушек. Получено в действующую армию 88.
Суди сам.
Как я могу выполнять свои прямые обязанности?
Жизненно необходимо производство, современное, отвечающее вызову войны. Тыл должен напрячь все свои силы, чтобы мы здесь, на фронте, могли победить врага. Чтобы изготовить современную винтовку, требуется 156 деталей, 1424 операции, 812 замеров. Не лапоть сплести…
Ты, может быть, помнишь, что еще в школьные и кадетские годы я очень любил арифметику, и в напряженные минуты своей жизни всегда утишал душевное беспокойство с помощью несложных, но скрупулезных арифметических подсчетов.
Нынче, как видишь, я поступаю также. Недавно подошел к штабной карте, измерил линейкой и, используя известные мне данные о численности войск, подсчитал, что в настоящую минуту на каждые двенадцать сантиметров фронта приходится по одному солдату.
Невероятная концентрация человеческой энергии.
Как она разрешится?
Одно можно сказать точно: мир после Великой войны не останется прежним.
Отец, пожалуйста, поцелуй за меня маму, и убедительно скажи ей, чтобы она за меня не волновалась.
Остаюсь искренне ваш Валентин Рождественский
Июнь 1915 года»
* * *
«Мы – Богема! Беспокойная, бездомная, мятежная Богема, которая ищет и не находит, творит кумиры и забывает их во имя нового божества. В нас созревает творчество, которое жаждет прекрасной формы.
И в этот момент, когда искусство терзают вопли и кривляния футуристов, надутое жеманство акмеистов и предсмертные стоны мистиков, когда храм превращен в рынок, где торгуют рекламой джингоизма (агрессивный шовинизм. – прим. авт.), где справляют бумажную оргию за счет великой и страшной войны, – мы откладываем в стороны личины, бубенцы и факелы, пестрые лоскутья карнавала. Мы обрываем свист, покидаем кабачки и чердаки, мы отправляемся в дальний путь искания новой красоты, ибо в одной красоте боевой меч всеутверждающего жизненного «Да».
Красота венчает форму. Форму, вечно умирающую и вновь рождаемую, так как нет конца исканиям и вечно вдаль уходит божество, недосягаемая идея.
Вас, молодые, одиноко ищущие, мы зовем с собой на этот новый путь. Вас зовет Богема, одна свободная среди несвободных, берущая жизнь, как царь, из своей муки и позора, подобно женщине, творящая формы. Придите к нам. Мы – Богема».
(манифест из журнала «Рудин», Петербург, 1915 год, текст, по всей видимости, принадлежит Л.Рейснер – прим. авт.)
Максимилиан Лиховцев – худощавый человек с венчиком светлых волос вокруг высокого чистого лба отложил журнал, и с выражением некоторого недоумения на узком лице достал из коричневого конверта листочек, исписанный красивым, с завитушками почерком.
«Бесценный Максимилиан Антонович!
Зная и уважая Ваш опыт в издании журналов «Новый народный журнал» и «Новая мысль» и, одновременно, в богемном житии, мы, молодые, но дерзкие решаемся искать Вашей рецензии и Вашего совета относительно плодов нашего нескромного гения…»
В дверь постучали – негромко, но решительно.
– Пожалуйста, войдите, – сказал Макс.
Вошла невысокая женщина, в башлыке, очках и башмаках без каблуков. Огляделась остро, словно прицениваясь к обстановке комнаты на аукционе.
Комната, кстати говоря, вполне такому взгляду соответствовала. Нежилой дух витал в ней – застарелый запах табака, сырой бумаги и еще чего-то мало уютного. Часть книг, прежде теснившихся в шкафу и на полках, теперь увязана бечевкой и сложена в коробки. На опустевшей консоли, предназначенной для растений в кадках – одинокий сухой сморщенный лист. Очевидно, что хозяин заглядывал сюда редко и ненадолго.
– Здравствуй, Макс! Не знаю, право, узнаешь ли ты меня…
– Господи, Надя! Здравствуй, рад тебе! – воскликнул мужчина, поднялся навстречу женщине и дружелюбно забрал обе ее руки в свои длинные прохладные ладони. – Сколько лет. Синие ключи. Разговоры за столом под лампой. Сирень в окно. Молодость. Каким ветром? Что – ты? Что – Юлия? Знаешь ли ты?..
Она узнала его прежнюю манеру говорить – на восходящем тоне, с непременным вопросом в конце.
– Со мной все по-прежнему и все хорошо, Макс. А вот ты – юнкер? Это удивительно не вяжется!
– Отчего же? – он, кажется, почти обиделся. – Я сразу пошел в Алексеевское училище. Ускоренный курс. Через месяц – выпуск в полк…
– «Раньше был он дворником,
Звать его Володя,
А теперь он прапорщик –
Ваше благородие», – не удержавшись от желания поддразнить, Надя напела уличную частушку. Макс тут же поймался.
– Что ж: все могут защищать Россию, даже дворники. А я, на твой взгляд, не могу? Почему, что во мне не так?!
– Окстись, Макс! – вмиг став серьезной, сказала Надя. – В отличие от дворника Володи ты в университете учился. На историческом, между прочим, факультете. Кто на Россию нападал? Когда? Это война империалистов, за экономический передел сырьевого производства и рынков сбыта. Народ России здесь такая же жертва, как и народ Германии…
– Так ты – из «пораженцев»? (пораженцы – сторонники поражения в войне своего государства. Во время Первой мировой войны такой позиции придерживались большевики во главе с В. И. Лениным, рассматривавшие поражение России как способ «превращения войны империалистической в войну гражданскую» – прим. авт.) – удивился Макс.
– Оставь. Я – из здравомыслящих людей. Но не стану спорить с тобой, потому что из прошлого знаю – переубедить тебя невозможно. Тебе удобно жить в мире эфира и алых зорь, экономика – слишком низкая и скучная для тебя материя. Но ты – взрослый человек, и я принимаю твой выбор. В конце концов, сражаться и даже погибнуть на войне – не такой уж плохой жребий для мужчины. Однако я пришла говорить с тобой о другом.
– О чем же?
– Из интересов той самой Юлии, о которой ты меня спрашивал, мне нужны твои связи и твоя осведомленность о жизни богемы – московской и, возможно, петербургской.
– Вот так номер! – рассмеялся Макс и скосил глаза на лежавший на столе журнал, на густо-сиреневой обложке которого был изображен составленный из квадратиков черно-белый чертик. – Я тихо сидел, смотрел в окно. Снег внизу в оттепель обтаял и блестел под фонарем, как глазурь на куличе. Мне было сладенько. Вспоминал молодость, наш кружок «пифагорейцев». Тут же мне принесли журнал с этим дурацким богемным манифестом. А потом – впервые за много лет – ко мне приходишь ты и спрашиваешь опять же про богему. И – говоришь – нет эфира? Объясни-ка тогда с точки зрения экономики и сырьевых рынков – а?
(Впоследствии австрийский психиатр К. Юнг назовет это всем известное в повседневной жизни явление синхронизмом («synchronicity»), но так и не даст ему никакого внятного объяснения. Забавно, что на развитие концепции синхронизма имело влияние знакомство Юнга с Паулем, лауреатом нобелевской премии по физике за исследования над элементарными частицами (а отсюда уже совсем недалеко и до эфира, о котором говорит Лиховцев). – прим. авт.)
– Не стану объяснять, – мотнула круглой головой Надя. – Но ты мне поможешь?
– В чем же конкретно?
– Сейчас я тебе все объясню…
– Тогда – садись. Вот… – развернул кресло, смахнул с него пачку залежавшихся бумаг. Над бумагами взлетело пыльное облачко, и Наде вдруг показалось, что Макс двигается наугад и вот-вот упадет, потеряв равновесие. Она даже шагнула – поддержать… но, конечно же, это была иллюзия, которая тут же исчезла.
* * *
Вошли с заднего входа, со двора, в низкую, узенькую дверь, на козырьке которой лежал узенький кривой сугробик.
В полутемной, сводчатой, но обширной прихожей расписались в огромной книге, которая лежала на подобии аналоя перед большой красной свечой.
«Лейб-гвардейского Его Императорского Величества полка поручик Джулиус фон Райхерт», – написала Юлия. Надя собственноручно поставила крестик, а Юлия аккуратно ниже приписала «и Назар Кукуев – денщик его (неграмотен)»
Через парадный вход, с Итальянской улицы тоже входили какие-то люди.
– А что ж мы-то со двора? – спросила Юлия у Нади.
– Парадный только для «своих», бесплатно, – объяснила Надя. – Свои – это поэты, писатели, музыканты, актеры, художники. А мы с тобой – «фармацевты» или «провизоры».
– «Фармацевты»? – Юлия удивленно подняла брови. – Что ж это значит?
– Это значит – два рубля за билет на необъявленный вечер и от пяти рублей – на объявленный.
– Понятно. Нынче какой вечер?
– Объявленный, конечно. «Щит Марса». Маскарад из истории военных мундиров и чтение военных же стихов.
– Я плачу, ладно? У меня, как выяснилось в последнее время, много лишних денег.
– У нас есть от Лиховцева рекомендательное письмо к писателю Троицкому. Ты случайно не знаешь, как он выглядит?
– Если он не очень загримирован и не очень постарел, пожалуй, узнаю. Когда мне было четырнадцать, я зачитывалась его стихами, а над моей кроватью висел его портрет. «Луна как бледная роза, отцветающая на небесах…» – что-то в этом духе. Но зачем нам письмо, если мы уже заплатили за вход?
– Ты знаешь, я с детства совершенно не понимаю стихов. Никогда не могла отличить плохие от тех, которые считаются гениальными. Но много позже четырнадцати я читала два романа Троицкого и его эссе об интеллигенции. Последнее мне понравилось. Такое, знаешь ли, мужество отчаяния – человек обнаружил, что его поезд уже ушел, но полностью сохраняет достоинство и не опускается до пошлых нападок на служащих железной дороги и более удачливых пассажиров… А касательно письма, что ж: всегда удобно быть немного «своим». Может быть, дадут столик получше…
Гостей встречал хозяин «Бродячей собаки» в костюме Марса. Шлем смотрелся на его крупной голове весьма внушительно, яркие глаза воодушевленно горели («Кокаин или эфир», – шепнула Юлия Наде), а вот обнаженные в соответствии с образом икры были тощие и волосатые. Ширмы, украшавшие зал и создававшие атмосферу, были расписаны батальными сценами от начала человеческой истории в две краски – черная и красная. Народу собралось уже порядочно. Жужжали голоса, лязгали мечи и доспехи, шумели крыльями валькирии.
Надя крутила головой с простодушным интересом (как, впрочем, и положено денщику, внезапно попавшему в расположение «господ»), по сильно загримированному лицу Юлии ни о чем невозможно было догадаться.
– Жаннет, дорогая, умоляю тебя… – Арсений Троицкий потер пальцами висок. – Вон там, за столиком у стены, справа от колонны, сразу под райской птицей… Они, как я понял, из московской знати. Макс Лиховцев прислал письмо, просил оказать покровительство, но я нынче – не могу, не могу… У меня раскалывается голова, болит живот… Опять говорить ни о чем, слушать вздохи и удерживаться от желания поковырять в носу во время многозначительных пауз…
– Вон тот офицер и его денщик? – спросила Жаннет Гусарова, наряженная в полном соответствии с фамилией.
– Да, да.
– Поручик весьма эффектен, – признала Жаннет. – Редко кому идет мундир Павловской эпохи. Для этого нужно иметь идеальные ноги и уметь носить парик. Это мужчины или женщины?
– Черт его знает! «Денщик» сунул мне письмо в самой сутолоке: «Господин поручик имеет честь…» У Макса наверняка есть имена, но я, если честно, даже не дочитал… Да какая, в конце концов, разница! Улыбнись им, покажи быстренько, кто есть кто, и возвращайся. Все-то займет у тебя четверть часа, а я, Бог даст, буду спасен от убитого вечера и ночного приступа мигрени…
– Ладно, Арсений…
– Жаннет, ты – моя спасительница!