Текст книги "Записки княгини"
Автор книги: Екатерина Дашкова
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Глава XXIII
В эту зиму я менее, чем обычно, страдала ревматизмом, развитию которого содействовало болотистое местоположение моей дачи. Я была в состоянии предпринимать прогулки в карете и по-прежнему два раза в неделю обедала с императрицей.
Следующий рассказ остался в моей памяти из наших разговоров за одним из этих обедов. Граф Брюс, дежурный генерал-адъютант, толкуя о храбрости, удивлялся отваге солдат, которые на его глазах всходили на стены одного города под самым жарким огнем. «Ничего нет удивительного, – сказала я. – Самый отчаянный дурак может на минуту быть храбрецом и пуститься в атаку, зная, что она скоро кончится. Притом, извините меня, граф, не в этом состоит истинная военная храбрость. Настоящее геройство заключается в полной самоотверженности и осознании всех опасностей и трудов, в готовности встретить их, в решимости одолеть. Если бы стали пилить какой-нибудь член вашего тела острым деревянным ножом, и вы вынесли бы боль терпеливо, я сочла бы вас более мужественным, чем тот воин, который неподвижно простоит несколько часов перед неприятелем».
Императрица поняла меня, но граф привел доказательство, не совсем ясное, и указал на самоубийство как образец храбрости. В продолжение дальнейшего разговора, когда я опровергала мнение Брюса, с особым воодушевлением, может быть, вследствие настроения моей собственной души, императрица ни на одну минуту не спускала с меня глаз.
Окончив свой рассказ, я обратилась к императрице и с улыбкой уверила ее, что никогда и ничто не заставит меня ни искать, ни замедлять моей смерти. Наперекор софизмам Ж. Ж. Руссо, идеала моей юности, я всегда буду того мнения, что страдать гораздо достойнее истинного мужества, чем искать ненормального облегчения от страданий. Императрица спросила, в чем состоит этот софизм Руссо и где я вычитала его.
«В «Новой Элоизе», – отвечала я. – Он утверждает, что не надо бояться смерти, потому что, пока мы живем, смерти быть не может, а когда умираем, нас больше нет». – «Он очень опасный писатель, – прибавила государыня. – Его слог кружит и сбивает с толку головы молодых людей». – «Я никогда не могла добиться свидания с ним, будучи в Париже в одно время с ним. Он прикидывался вечным инкогнито, между тем его пожирала жажда славы, и, наполняя мир толками о своей личности, он показал шарлатанскую скромность, действительно невыносимую. Его произведения, как вы заметили, без сомнения, опасны, потому что незрелые умы легко увлекаются его софизмами, принимая их за силлогизмы».
С этого дня императрица не упускала ни одного случая, чтоб дать новое направление моим мыслям, и я, разумеется, не была равнодушна к такой доброте.
Однажды утром мы были наедине. Екатерина попросила меня написать маленькую драму на русском языке для Эрмитажного театра. Напрасно я уверяла, что у меня нет и тени таланта для такого сочинения. Государыня настаивала и сказала мне, что подобное занятие, как она убедилась по собственному опыту, заинтересует и развлечет меня.
Наконец я была вынуждена согласиться, с одним, однако, условием, что императрица просмотрит первые два акта и поправит их или просто велит бросить в огонь.
Таким образом, договорившись, я принялась за работу в тот же вечер. На следующий день я окончила первые два действия и отвезла их императрице. Пьеса была названа именем главного лица Н... Это название, выражавшее действующий характер, никого не оскорбит, полагала я, тем более, что мой герой был самым общим местом, то есть человек вовсе без характера. Такими-то бесцветными существами и наполнено наше петербургское общество.
Императрица отвела меня в свой кабинет и заставила тут же прочитать, что было слишком почетно для моего сочинения. Над многими сценами она хохотала и, по снисхождению или по особенному расположению ко мне, произнесла самый лестный отзыв о моем опыте. Я обрисовала план третьего акта, где готовилась развязка драмы. На это она возразила и настаивала на пяти актах. По моему мнению, такая пьеса оказалась бы слишком растянутой и, не говоря о моей усталости, ослабила бы интерес к действию. Но я послушалась и поспешила окончить ее, потом два дня употребила на четкое переписывание и отдала ее императрице. Вскоре затем пьесу сыграли в Эрмитаже, и было приказано ее напечатать.
В начале следующего года я испросила у государыни позволения уволить моего сына в отпуск на три месяца для путешествия в Варшаву, где он должен был расплатиться с долгами своей сестры и проводить ее на родину.
По этому случаю я отдала все свои деньги и шесть месяцев жила долгами, пока не собрала свои доходы.
Сын мой съездил, исполнил поручение и перевез сестру в Киев, где он квартировал. Из Киева я узнала обо всех этих подробностях. Казалось, многие годы я не получала от детей ни одной строчки, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, легко представить, насколько тяжело для меня было это отчуждение.
Брат мой Александр имел у себя на службе в Коммерческом департаменте и таможне молодого человека, Радищева, получившего образование в Лейпциге и особо уважаемого Воронцовым. Однажды в Российской академии появился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык: этот памфлет был написан Радищевым. В нем заключалась биография и панегирик Ушакову, товарищу автора по Лейпцигскому университету. В тот же вечер я сказала об этом сочинении своему брату, который немедленно послал в книжную лавку за памфлетом. По моему мнению, Радищев обнаружил в своей брошюре притязание на авторство, но в ней не было ни слога, ни идеи, за исключением кое-каких намеков, которые в ту пору могли показаться опасными. Спустя несколько дней мой брат заметил мне, что я слишком строго осудила Радищева. Прочитав его, он находит, что автор слишком превознес своего героя, ничего замечательного не сделавшего и не сказавшего за всю свою жизнь, что вместе с тем нельзя обвинить книгу ни в чем дурном.
«Может быть, действительно, – сказала я, – мой суд слишком строг. Но так как вы любите автора, я должна вам сказать, что особенно озадачило меня при чтении его произведения: если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все очертя голову. И эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».
Так это и случилось. В следующее лето, когда я жила в Троицком, брат известил меня письмом, что мое предсказание относительно Радищева вполне оправдалось: он написал сочинение такого свойства, что его приняли за набат к революции, вследствие чего он был арестован и сослан в Сибирь.
Нисколько не радуясь исполнению своего зловещего предсказания, я искренне сожалела о судьбе Радищева, особенно потому, что брат принимал живое участие в положении этого молодого человека и, следовательно, был глубоко огорчен его неосторожностью и гибелью.
В то же время я предвидела, что теперешний любовник постарается при этом удобном случае обвинить покровителя за счет покровительствуемого. Попытка была сделана ловко, но не достигла своей последней цели: ум Екатерины еще не совсем покорился господствовавшей над ней партии.
Но мой брат впал в немилость и под влиянием интриг генерал-прокурора, работавшего заодно с его врагами, стал ощущать такую неприязнь при дворе, что под предлогом нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнение на год. Отпуск был дан. Когда он оставил Петербург, я почувствовала себя совершенно одинокой в обществе людей, с каждым днем все больше и больше ненавистных для меня. Впрочем, я надеялась на его возвращение по прошествии означенного срока, но и в этом ошиблась. Не прошло и года, как он испросил и получил полную отставку. Это было в 1794 году; так он закончил свою общественную карьеру, честную и полезную для его Отечества.
Через полтора года после увольнения моего брата вдова одного из наших знаменитых трагиков (Княжнина) просила меня напечатать, в пользу ее детей, последнюю трагедию мужа, еще не изданную в свет. Эта просьба была представлена мне одним из советников академической канцелярии (Козадавлевым). Я сказала ему, что с моей стороны не будет никакого препятствия, если он просмотрит пьесу и заверит меня, что в ней нет ничего противного нашим законам или религии. И тем охотнее я поручила ему эту рецензию, что он был совершеннейшим знатоком отечественного языка и очень строгим судьей в цензурном отношении.
Козадавлев доложил мне, что трагедия основана на историческом факте, происходившем в Новгороде, что в ней нет ничего предосудительного ни по мыслям, ни по языку, что развязкой пьесы служит торжество монарха над покоренным Новгородом и бунтом.
На основании этого доклада я приказала напечатать трагедию «Вадим Новгородский», облегчив расходы бедной вдовы как можно больше. Нельзя не изумляться, каким образом эта ничтожная вещь могла поднять такую нелепую суматоху при дворе.
Граф Иван Салтыков, за всю жизнь не прочитавший ни одной книги, понаслышке от кого-то утверждал, что трагедия, будто бы прочитанная им, очень опасного содержания для настоящего времени, и под влиянием этого впечатления побежал к любовнику, чтобы сообщить ему свое мнение. Не знаю, читали ли Екатерина или Зубов, но вскоре явился ко мне полицмейстер и очень вежливо попросил позволения войти в книжные магазины, принадлежавшие академии: согласно приказанию императрицы, он должен отобрать все экземпляры трагедии, по мнению Екатерины, очень опасного сочинения.
Я допустила его, заметив при том, что едва ли он найдет хоть один оттиск. Но так как эта пьеса помещена в последнем томе «Русского театра», издаваемого в пользу самой академии, то, если угодно, он может вырвать ее из книги. Затем я добавила, что очень смешно считать опасным это несчастное произведение, которое на самом деле гораздо менее враждебно монархической власти, нежели многие французские трагедии, представляемые в Эрмитаже.
После обеда никто другой, как Самойлов, генерал-прокурор Сената, пришел ко мне с выговором от императрицы за напечатание этого труда. Чего хотели – оскорбить или испугать меня этой цензурой, я не знаю, но преследователи мои не преуспели ни в том, ни в другом. Я отвечала графу Самойлову очень холодно и твердо, выразив удивление: на каком основании императрица могла заподозрить меня в желании распространять что-нибудь враждебное ее интересам? Когда он сообщил мне намек Екатерины на произведение Радищева, с которым она сравнила опасную трагедию Княжнина, я повторила, что лучше бы сравнили их, особенно последнюю пьесу, возбудившую с их стороны столько мести, с ходячими французскими драмами, представляемыми как в общественных, так и в частных театрах. Относительно ее либерального направления я просила принять во внимание, что она предварительно была отдана на просмотр одному из академических советников, прежде чем Княжниной было позволено печатать ее в свою пользу. Поэтому я надеюсь, что мне не будут больше говорить об этом.
В тот же вечер я не замедлила навестить Екатерину. Когда я вошла в комнату, на ее лице выражалось явное неудовольствие. Я подошла к ней и спросила о здоровье. «Все хорошо, – отвечала она. – Но скажите, пожалуйста, что я вам сделала, что вы распространяете против меня и моей власти такие опасные правила?» – «И неужели вы считаете меня способной на такое?!» – воскликнула я. – «Знаете, что я думаю об этой трагедии? Ее надобно сжечь рукой палача».
Это выражение было вовсе не в характере Екатерины, и потому я с удовольствием отметила, что она говорила языком другого лица, руководившего ее мнением.
«Но что это значит, государыня? – возразила я. – Будет она сожжена палачом или нет – не мне краснеть за нее. Но, ради Бога, прежде чем вы решитесь на поступок, столь несообразный с вашим характером, позвольте мне прочитать вам эту гонимую драму. Вы увидите, что развязка ее именно в том духе, в каком вы и всякий доброжелатель вашей власти желал бы видеть. В то же время прошу вас вспомнить, что, заступаясь за пьесу, я не автор и не заинтересованный издатель ее».
Дальше возразить было нечего, и потому разговор окончился. Затем императрица села за карточный стол, и я последовала ее примеру.
На другое утро я пришла с официальным рапортом к государыне и наперед решила доложить о себе вместе с другими, а потом просить уволить меня от должности, если она не примет меня с обычным доверием, не допустит в свою туалетную бриллиантовую комнату 88
В этой комнате лежали большая и малая бриллиантовые короны и другие драгоценные вещи. Здесь обыкновенно императрица принимала меня, после того как я входила в ее уборную комнату. Здесь мы оставались наедине, без всяких церемоний, пока чесали ей волосы.
[Закрыть]и не станет говорить со мной по-прежнему запросто.
В сборной зале меня встретил Самойлов, только что вышедший из кабинета государыни. Он шепотом советовал мне вести себя хладнокровно, ибо императрица вскоре покажется. «Кажется, она нисколько не гневается на вас», – добавил он.
Я отвечала обыкновенным тоном, так, чтобы слышали рядом стоявшие: «Милостивый государь, я не имею особого повода горячиться – мне не за что упрекнуть ни себя, ни других. Что же касается государыни, то мне остается сожалеть, если она сердится или подозревает меня. Впрочем, я так привыкла к несправедливости, что как бы она ни была велика, меня трудно удивить».
Вскоре вышла императрица и, дав поцеловать руку своим утренним посетителям, обратилась ко мне и с обычной лаской сказала: «Очень рада видеть вас, княгиня. Пожалуйста, идите за мной».
Надеюсь, читатели этих записок поверят мне и не упрекнут в тщеславии, если я скажу, что это ласковое приглашение было приятно мне. Я радовалась не столько за себя, сколько за императрицу, потому что мне было бы больно в противном случае оставить академию и Петербург, что отнюдь не к чести самой Екатерины.
Довольная тем, что цензурная безделица не разлучила меня с государыней, войдя в следующую комнату, я, с жаром протянув руку, просила Екатерину дать мне поцеловать свою и забыть прошлое. «Но ведь по истине», – сказала императрица. – «Да, да, государыня, – продолжала я, прервав ее речь, и повторила русскую пословицу: – серая кошка пробежала меж нами; не зовите ее черной».
Императрица согласилась, что дело не стоило особенного внимания и, засмеявшись, перевела разговор на другой предмет. Я осталась обедать при дворе и заметила, что в ее душе не осталось ни малейшего следа гнева. Обед шел очень весело. Находясь в припадке юмора, я, по-видимому, заразила им и Екатерину. Она от всего сердца хохотала при всякой ничтожной шутке, которые я расточала с редкой веселостью.
Глава XXIV
Современная политика носила самый утешительный характер. Шведская война кончилась. Война с турками, казалось, обещала самые счастливые результаты, чему, нет сомнения, содействовали храбрость наших солдат и искусство некоторых отличных полководцев. Мирный договор с Портой был близок к развязке, несмотря на интриги и постоянные сплетни французского кабинета, который не сумел убедить турок нарушить его: у них надолго была отбита охота мериться своими силами с русским войском на поле битвы. Мне очень хотелось увидеть своего брата и побывать в своих поместьях. С этими желаниями соединялась полная решимость сложить с себя служебные обязанности и удалиться от шума царской столицы. Но я решила расстаться с Петербургом, только разделавшись с кредиторами моей дочери и уплатив банковский долг в тридцать две тысячи рублей, занятых для покрытия издержек по заграничному путешествию.
С этой минуты я хотела провести остаток жизни спокойно и среди уединенных занятий сельским хозяйством. Поэтому я задумала продать свой дом в Петербурге, но не покидать города, пока не развяжусь с денежными обязательствами, столь несовместимыми с полным спокойствием и независимостью.
Здесь приходится мне напомнить о Щербинине. Он перевел на свою жену очень небольшое состояние, как и на двоюродную сестру Б... Его мать и родные сестры вытянули у Сената право распоряжаться остальным имением его и, вероятно, не без надежды забрать в свои руки подаренные доли. Надо заметить, что люди, обвиненные законом в неспособности управлять своим имением, передают это право попечителям, пользуясь, однако, довольно широким личным участием в этой опеке. Щербинину стоило только попросить и исполнить некоторые формальности, чтобы возвратить себе это право. Но он не сделал этой попытки, будучи вполне убежден матерью и сестрой в том, что они одни лучше защитят его интересы.
Когда дела Щербинина приняли такой оборот, я сочла необходимым строго разобраться с долгами своей дочери, за которые я поручилась, прежде чем отпустила ее за границу. Потребовав все векселя и расписки, розданные ею, я хотела убедиться в их действительной силе и в удостоверении их собственной ее подписью. Между векселями, представленными мне, находились многие, подписанные вместе мужем и женой, сообразно необходимости в предметах, употребляемых исключительно Щербининым.
Отвечать за все эти обязательства без исключения было бы глупо. Поэтому я обратилась к опекунам его имения и от них узнала, что перевод доли, выделенной мужем Щербининой, состоялся и признан по всем формам закона. Если бы было какое-нибудь сомнение или затруднение относительно этого пункта, то следовало просить Сенат, который мог отказать или признать подаренную собственность. Между тем, я просила их рассмотреть векселя, присланные мне, и по совести решить, какие из них должны быть уплачены мной, какие – ими по случаю собственных займов Щербинина, и наконец, какие нами вместе.
Вопрос был перенесен в Сенат. Я нисколько не искала решения в пользу своей дочери и, говоря откровенно, отнюдь не желала его, ибо была убеждена, что моя дочь была главной участницей в расточительстве мужниного состояния. Я, однако, заметила генерал-прокурору, от которого зависело решение этого вопроса, что мне желательно было бы поскорей окончить дело и, если я выиграю его, то немедленно приму надлежащие меры и отправлюсь в Москву.
Мой дом уже перешел в чужое владение, и я с горем пополам обитала в обширных пустых хоромах своего отца, с самой необходимой прислугой. Во всех других отношениях я была одна и, подобно романической героине, казалась осужденной гением зла на вечное заключение в этом заколдованном дворце.
Наконец решение Сената состоялось, и я была свободна. Оно было утверждено императрицей и кончилось в пользу моей дочери. Я уплатила по большей части расписок, некоторые отложила на известный срок, поручившись лично за удовлетворение всех претензий.
Управление этим имуществом моей дочери, теперь переданное мне, вовсе не было выгодным для меня. Напротив, оброк, возложенный на крестьян, был так невелик, что нимало не обременял их, но доходов едва доставало на уплату лишь процентов с тех сумм, которые я признала обязательным долгом.
Устроив таким образом денежные дела, я письмом просила Екатерину уволить меня от академических должностей и позволить как статс-даме отлучиться от двора на два года для поправления хилого здоровья и домашних дел. Императрица не хотела и слышать о моей решительной отставке, но отпустила на два года из столицы. Напрасно я доказывала, что академиям не совсем удобно иметь отсутствующего начальника. Государыня настаивала и хотела назначить особого депутата, с тем чтобы он исполнял мои заочные распоряжения, а я продолжала действовать в качестве действительного директора и пользоваться всеми выгодами своего положения.
Графу Безбородко она выразила сожаление о моем удалении от двора. Я также расставалась не без грусти, хотя меня уже давно тешила мысль о жизни уединенной и надежда на свидание с моим братом. Но разлука с Екатериной, и, может быть, разлука последняя, щемила мое сердце. Я страстно и бескорыстно любила ее, прежде чем она надела корону; я любила Екатерину в то время, когда она могла быть для меня менее полезной по своей власти, чем я ей по своим заслугам. Хотя она никогда в отношении ко мне не показывала того искреннего расположения, какое лежало в глубине ее сердца, при всем том я всегда чувствовала к ней ту вдохновенную и юношескую любовь, которая соединила меня с ней неразрывным союзом.
С какой гордостью, с каким наслаждением я всегда останавливала взор на честных делах жизни и царствования Екатерины! В них я и старалась угадать этот смелый и гибкий ум, который ставил ее в моем воображении выше всех русских монархов.
Я недавно читала два сочинения на русском языке; первое называется «Жизнь Екатерины Великой»; другое – «Анекдоты царствования Екатерины II». Оба они написаны в патриотическом духе и с чувством преданности государыне. Впрочем, надо заметить, что в обоих допущена очень грубая ошибка: в них говорится, что Екатерина знала греческий и латинский языки и что в числе новейших языков она предпочитала французский, как самый легкий для разговора.
Я положительно утверждаю, что императрица не знала ни латинского, ни греческого, и если она и говорила с иностранцами на французском, а не на своем родном немецком, то единственно потому, что ей хотелось заставить Россию забыть, что она немка. И в этом она вполне преуспела: я слышала, как многие русские мужики называли ее землячкойи матушкой.
Разговаривая с ней о европейских литературах и языках, я часто слышала от нее, что богатство и энергия немецкого языка неизмеримо выше французского, а если бы первому дать гармонию последнего, он непременно стал бы языком всеобщим. По ее мнению, русский язык, соединяя в себе богатство, силу и нерв немецкого с музыкальностью итальянского, сделается со временем капитальным языком всего мира.
Наконец, собравшись в путь, я отправилась провести последний вечер с Екатериной в Таврическом дворце. Она встретила меня с необыкновенной лаской, и я не знала, как расстаться. В известный час императрица удалилась. Я хотела проститься с ней наедине. Проходя в ее кабинет, я встретилась в дверях с великим князем Александром и его доброй супругой. Князь Зубов разговаривал с ними.
Я тихонько попросила его пропустить меня – проститься с Екатериной (может быть, в последний раз), так как я решила выехать завтра. «Подождите немного», – сказал он и вдруг исчез. Я думала, что он пошел доложить Екатерине о моем желании, но прошло полчаса, а посол не являлся. Я вошла в ближайшую комнату и приказала одному камер-лакею попросить государыню позволить мне поцеловать ее руку перед отъездом. Еще проходит четверть часа, и наконец является посол просить меня к Екатерине.
Входя в ее кабинет, я заметила угрюмое выражение на ее лице вместо обычного светлого взгляда, а вместо ожидаемого самого нежного простия встретила самый холодный и даже резкий прием. «Доброго пути, мадам», – пробормотала она.
Кто привык строго судить себя, тот не сознает оскорбления ни в случае, когда его делает, ни в том, когда принимает. В этом именно положении я теперь находилась. Отнюдь не думая, что причиной этой нечаянной перемены была я, я представила, что государыня получила какое-нибудь печальное известие, сильно встревожившее ее. Пожелав ей в душе счастья и здоровья, я вышла.
На другой день приехал ко мне проститься Новосильцев, родственник Марьи Савишны, одной из домашних и очень доверенных женщин Екатерины. Я спросила его, не приезжал ли вчера ночью курьер с неприятными новостями, которые так странно изменили Екатерину, когда я расставалась с ней. Новосильцев отвечал, что он только что из дворца и вполне уверен, что там нет никаких дурных известий и что императрица в самом лучшем расположении духа. Я терялась в догадках.
Но в это время принесли письмо от императорского секретаря Трощинского, и оно разрешило мою загадку. При письме был приложен отчет портного, подписанный моей дочерью и ее мужем, а при нем самое жалобное прошение, написанное с мастерской лестью и интересом для Екатерины. Секретарь уведомлял меня от имени государыни, что она удивляется, каким образом я оставляю Петербург, не исполнив обещания уплатить дочерние долги.
Говоря по правде, я кипела злобой, читая это письмо, и тут же решила расстаться с Петербургом навсегда. Трощинскому я ответила: для меня не менее удивительно то, что императрица могла заподозрить, будто бы я способна уронить себя так низко в ее глазах; что я возвращаю расписку, и если государыня потрудится просмотреть ее, она увидит, что дочери моей не было никакой надобности заказывать для себя такие вещи – эти мундиры, ливреи и т.п. были сделаны Щербининым для себя самого и своих слуг; я нисколько не обязана платить за своего зятя, средства которого даже теперь равны моим; я все же отослала этого портного к опекунам Щербинина, которые в моем присутствии поручились заплатить этот долг по прошествии двух месяцев 99
Этот долг был действительно уплачен Щербининым через два или три месяца.
[Закрыть], чем вполне удовлетворен заимодавец; если бы он или кто-нибудь другой продиктовал новую жалобу с целью оскорбить меня, предоставляю судить императрице: неужели в самом деле я должна отвечать за нее?
Последний намек оправдался. Эта просьба, как впоследствии оказалось, была наушничеством князя Зубова. Он составил ее и он же в тот вечер, оставив меня, представил ее императрице в ту самую минуту, когда я должна была проститься с ней.
Это было последнее мое свидание с Екатериной II. И хотя поступок Зубова был памятен мне всю жизнь, я приняла его в Петербурге после восшествия на престол Александра и потом в Москве после коронации, тогда как другие круто отвернулись от него.
Наконец я оставила Петербург, находясь под влиянием самых разнообразных чувств, если бы только я была способна разлюбить ее, совсем неутешительных для Екатерины.
Я поехала окольным путем, намереваясь побывать в Белоруссии и собрать деньги, предназначенные для уплаты долгов моей дочери. Здесь я прожила восемь дней и только неделю – в Троицком, пламенно желая скорей увидеться с братом. Дорога к нему вела через Москву, и здесь я осталась подольше, чтобы отдать приказания отделать нижний этаж в доме как можно проще, но со всеми удобствами для зимнего житья.
Таким образом, я считала свою служебную карьеру оконченной. Хотя я далека от того, чтобы гордиться ее блистательным успехом, зависевшим от некоторых благоприятных обстоятельств, но нельзя и безусловно согласиться с порицателями моей деятельности в двух академиях. Я твердо убеждена, что только тот в состоянии бороться с несчастьем, кто умеет побеждать свое личное самолюбие и ограничивать эгоизм известными пределами.
Дружба брата и сельский труд были единственными предметами моих настоящих желаний, и я встречала новый образ жизни не только с удовольствием, но и с каким-то невозмутимым спокойствием. Одно чувство нарушало мой душевный покой – чувство сожаления, что люди, более всего мной любимые и уважаемые, действовали недостойно и были слишком несправедливы ко мне.
Мое свидание с братом доставило ему величайшее наслаждение, и время, проведенное нами вместе, было самым приятным временем. Дружба и кровные узы давно соединили наши сердца, и тем крепче, что между нами возникла симпатия вследствие одинаковых обстоятельств. Каждый из нас проходил служебное поприще и каждый бежал от света с одинаковыми чувствами и опытами; мы вполне понимали, подходили друг другу по образу мыслей и воззрению на прошлое.
Мой брат был человек умный и образованный, но сдержанный, серьезный, точный и даже холодный в обществе. Эта разница в наших характерах и манерах отнюдь не нарушала гармонии наших дружеских отношений.
Время моего посещения прошло счастливо и очень быстро. Я должна была возвратиться в Москву, осмотреть свои комнаты, прилично отделанные и обставленные печами для принятия меня и моих друзей, прежде чем настанут холода. Я наблюдала за всеми этими работами и скоро снова увиделась в Москве с братом, который этот год переехал в город раньше, чем обычно.
На следующее лето он навестил меня в Троицком и был восхищен его изящной обстановкой. Сады, огороды и здания, которыми я украсила его местоположение, были совершенно во вкусе моего брата. Когда я осенью приехала к нему, он дал мне полную власть распоряжаться в новой планировке его имения и в разведении садов, которые я уже начала в предыдущем году.
Летом 1796 года я побывала в своем могилевском поместье, где получила много писем из Петербурга, извещавших меня обо всем, что говорилось и делалось при дворе. Некоторые лица желали моего возвращения в столицу и доносили, что императрица не один раз собиралась писать ко мне, чтобы вызвать меня в Петербург и поручить отвезти великую княгиню Александру в Швецию в случае ее бракосочетания с королем. Меня также уведомляли московские родственники, жалевшие о моем отсутствии. Они уверяли, что императрица уже отправила гонца просить меня в Петербург. Эта новость побудила меня поскорей возвратиться в Троицкое, откуда я еще раз написала Екатерине просьбу о моей полной отставке или по крайней мере о продолжении моего отсутствия.
В ответ я получила самое доброе письмо; мне было дано позволение остаться еще на год. Желая, однако, удостовериться, не была ли принята эта просьба с дурной стороны, я написала некоторым искренним друзьям – передать мне по чести, что говорила императрица и как она вообще думает обо мне. Они отвечали, что Екатерина постоянно повторяет, что никому она не желала бы поручить сопровождать свою внучку в Швецию, кроме меня. «Я уверена, – говорила она, – что княгиня Дашкова любит меня настолько, что не откажет мне в этой задушевной просьбе. В таком случае я буду совершенно спокойна за свою молодую королеву».