Текст книги "Черная книга русалки"
Автор книги: Екатерина Лесина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Замолчи! – рассвирепел дядька, двинулся было на цыгана, да только замер, и видит Микитка, что ни рукой, ни ногой не в силах он шелохнуть – сковали путы неведомые, невесомые, старухою наложенные.
– Идем с нами, мальчик, – проскрипела она, руку протягивая. – Не там судьба твоя. В силе ты большой, а ей знание нужно. Учить тебя стану.
А может, вправду пойти? Он же сам хотел в колдуны, цыганка научит – тут без обмана, знает, что Микитке вранье любое как на ладони, оттого и правду говорит.
Завыла в голос Нюрка, заскулила Фимка, в слезы Егорка ударился, а дядька только кряхтит, большего ему пока не разрешено. Крепко задумался Микитка, почти уже было решился, как Егорка возьми и скажи:
– Не уходи!
И то правда. Как их бросить-то? А что цыгане, чему научат? Как больного коня здоровым представить? Как карты раскинуть? Как честному человеку голову задурить? Нет, не по Микитке такая наука, не пойдет он, пусть бы и горы золотые сулили. Хоть и снял крестик нательный, но в Бога верит, и в Богоматерь, и в то, что ни матушка, ни папка, ни младшенький, каковые на облаках Микитку дожидаются, не одобрили бы.
– Нет, не пойду я. Не моя дорога.
Испугался, что снова уговаривать начнут, но цыган вздохнул только, а старуха возьми и ответь:
– Жалеешь их? Смотри, час придет, от них жалости не увидишь. Отличен ты, бояться станут, со страху многого натворят. Дай-ка, красавица, руку...
Нюрка протянула дрожащую ладонь.
– Муж у тебя был, да ушел, и сыночков двух с собой забрал, и дочку... – ходит заскорузлый палец, царапает кожу, читает линии, Богом вычерченные. И ведь правду говорит старуха, был у Нюрки муж, Фимкин да дядькин сын, и жили хорошо, и детей четверо, но пришла в дом моровая, всех с собою увела, сделала Нюрку вдовицею, а Микитку – сиротой.
– Смотри, красавица, беду вижу, горе черное, горе страшное... – продолжает цыганка, уже не пальцем – носом по руке Нюркиной елозя. – Хоронить тебе сына поперед себя. Скоро, скоро уйдет... пусть воды бережется да зимы стережется.
Заголосила Нюрка, а старуха знай за руку держит, не отпускает.
– Будешь, будешь виноватых искать... не найдешь... будешь цветом пустым, хоть и возьмут тебя замуж... будет муж твой дочери его отцом, а жене – мужем. Будет слушать слова твои да кровь лить...
– Убирайся, старая! – заорал дядька.
– А тебе, добрый человек, вот чего скажу: жить тебе до волос седых и головы белой, жить тебе богато, жить тебе несчастно...
Отошла цыганка от телеги, плат драный на волосы седые накинула да, в Микитку пальцем ткнув, договорила:
– Ты верно угадал, не твоя с нами дорога, но та, которая твоя, лучше б ее и не было. Сильным быть не сдюжишь, во слабости чужую вину возьмешь да крови пролитой попустительствовать станешь. А еще обманом жить, тем, чего и не было никогда. Бывай.
И сгинули.
Весело ехали на ярмарку, тяжко возвращались. Забрался Микитка в самый дальний угол телеги, мешок на солому постелил, свернулся калачиком да думал все про слова цыганки. Наврала ли? Нет, правду говорила, но вот как понять ее?
– Отдать надо было, отдать, – шипела Фимка, наклоняясь к самому мужнину уху. Говорит да на Микитку озирается – слышит ли, разумеет ли. А он и слышит, и разумеет, но виду не кажет, наоборот, глаза закрыл, мешок натянул, будто бы притомился, спит.
– Бесово семя, дикое племя... братец твой со знахаркиной дочкой связался, в дом бесприданную взял, под венец повел, а она, может, и вовсе некрещеная была.
Скрипит телега, грукают копыта по мощеной дороге, орут вороны, льется в уши злой Фимкин шепот:
– Выродила на нашу погибель. Слышал, слышал, что сказано? Погубит он Егороньку, сглазом в могилу сведет!
А Егорка про сказанное и забыл давно, перевесился через борт телеги да собак дразнит, язык показывает, Нюрка же рядышком с сыном сидит, ни жива ни мертва, бела, точно полотно, лицом, а внутри у нее – черным-черно.
– Позарится на дом твой, на хозяйство. Сам-то босота да голь перекатная, Егороньке все отойдет...
– Замолчи, – велел дядька. – Племянник он. Кровь не вода.
Вода в озере плещется, манит зеленью да серебром живым, рыбьим. Стелются по дну ковры мягкие, ловят свет раковины жемчужные, скатывая его камнями драгоценными, и сидит на лавочке резной, узорчатой дева водяная. Чешет косы гребнем резным да, о Микитке вспоминая, печалится.
– Не забыл я! – хочется сказать ему, а не выходит, засели слова внутри занозой, не достать, не избавиться.
– Яков... Яков Брюс, – шевелятся губы водяницы.
– Яков Брюс...
– Что ты там бормочешь, ирод! – раздалось рядом и, в ухо вцепившись, потянуло вверх, выкручивая, выбивая злую слезу. – Крест снял? Безбожник!
Гневается дядька, лицом красен, дышит тяжко, трясется весь, будто с лихоманки, и Микиткино ухо, знай себе, крутит.
– Кто тебя свел? Малашка? А ну говори!
А в руке его – вожжи, ну точно выпорет, вон Фимка уже порты стягивает, скалится зло.
– Я с тебя дурь эту да повыбиваю, – грозится дядька. Микитку толкнул, да не глядя, вожжами. Больно! – Я с тебя сделаю человека... с цыганами спутался! Вор!
Кто вор? Микитка? Да разве ж он когда-нибудь... да чтоб без спросу... да он же как лучше хотел! Чтоб дядька коня плохого не покупал! И Нюрке помог!
– Пусти-и-и! – взвыл Микитка, вывернуться пытаясь, и вожжу перехватил. И тут от обиды да боли нашла на него злость такая, что словами и не рассказать. И силы появились, выдернул вожжу из рук дядькиных да, глазами в глаза уставившись, сказал: – Пусти, а то хуже будет.
Нет, не собирался он зла творить, а дядька сразу поверил, отшатнулся, крестясь, да пробормотал невнятное. И Фимка отскочила, взвизгнув. На том все и закончилось.
На третий день по возвращении попа пригласили, толстого, волохатого да бородатого. Пахло от него квашеной капустой и больным, сопрелым телом. Поп кряхтел, стонал, но молитвы читал красиво, густым, колокольным басом. Хату трижды освятил, а с Микиткою беседу имел, все выспросить пытался, когда это Микитка от Бога отречься решил. Пеклом пугал, чертями рогатыми и вилами острыми, муками вечными, адовыми, про небесную благодать сказывал, про смирение, с которым каждому человеку долю свою принимать надобно. Микитка слушал, кивал и молитвы все, каковые батюшка поставил прочесть, прочел перед иконою, и по нескольку раз. Только вот... прежде-то помолишься и легчает внутри, а теперь идут слова, летят к иконе, а оттуда на тебя не лик Богородицы, а будто бы морда чья-то, кривая, косо намалеванная и светом лучины скаженная. Страшная – как глянуть.
Нет, не было с тех молитв Микитке спасения, расстройство одно. А еще в доме к нему переменились, работы не дают, хоть кормить – кормят, даже лучше прежнего, а держатся все одно в сторонке. Только Малашка прежняя и осталась – улыбчивая, добрая, ласковая.
Ну и Егорка. Ему сколько мамка ни сказывала, сколько страхами разными ни пугала – он только больше к Микитке тянется. Сначала про силу выспрашивал, потом про деву озерную, где живет, да какова из себя, да что за узоры у нее на гребне, и нет ли перстенька волшебного, с которым и звериный, и птичий язык разуметь будешь. Микитка сказывал, сначала сухо, нехотя, а потом и сам разохотился и даже приврал немного...
Так все и шло до самой Егоркиной болезни.
Антон Антоныч Шукшин с тоской глядел в окно, думая о том, что отпуск, который по плану должен был начаться с понедельника, теперь откладывается на неопределенный срок: кто его в отпуск пустит с нераскрытым делом-то? А значит, Ленка, настроившаяся было махнуть на юга, разобидится, а с нею и Евдокия Павловна, дражайшая теща, которая, правда, на юга не собиралась, но серьезно рассчитывала на Антонову помощь в ремонте квартиры...
И будут слезы, ссоры, скандалы, уход из дому с демонстративным хлопаньем дверью, звонки от «мамы», сдавленные всхлипы и чувство вины, привычное и постепенно перерастающее в злость. А все из-за чего? Из-за каких-то алкоголиков и маргиналов, не имевших совести погодить с убийством хотя б на недельку-другую...
Нет, убиенному Антон Антоныч сочувствовал и вдове его, женщине серьезной, с характером, заявившейся прям поутру, соболезнования принес, но ведь этим-то не завершится, ей-то не соболезнования, а ответ нужен. И суд, и приговор, который, конечно, супруга не вернет, но позволит ощутить, что в мире таки есть справедливость.
С ответом у Антона Антоныча было худо. Если по первости он это дело всерьез не воспринял, списав все на бытовуху да разборки среди местных пьяниц, то впоследствии от версии этой отказался. Слишком уж странно все было.
Взять хотя бы личность потерпевшего. Григорий Иванович Кушаков, тридцати восьми лет от роду, женат, отец троих детей, старшему из которых четырнадцать, младшему – четыре. Несудим. Вот и все. Ну еще по словам жены да соседей выходило, что человеком Григорий Иванович был самым обыкновенным, добродушным, не скандальным, трусоватым, в меру пьющим, в общем, ничем-то особым не примечательным. Кому понадобилось такого убивать? Ладно бы и вправду по пьяни, когда голова не соображает, кровь хмелем горит, а руки сами за нож хватаются, так нет же.
Картина с места преступления вырисовывалась престранная. Выходило, что весьма долгое время убиенный провел в зарослях малинника, где обнаружили и следы на покрывале, и примятые, поломанные кусты, и нитки, с одежды выдранные, и окурки. Но тут понятно – с женою поругался, вот и отсиживался. Только зачем он после этого к озеру пошел? Заблудился в тумане? Так местный же, должен был спинным мозгом чуять, в какую сторону дом. Да и не просто до озера Гришка Кушаков дошел – купаться полез, вон, полные сапоги воды, с тиною, ряскою да с толстым, забившимся за голенище листом кувшинки, а они от берега метрах в пяти начинаются.
Выходило, что покойный имел явное намерение свести счеты с жизнью, а потом передумал, развернулся и пошел, но не домой, а к дачам, где его и настиг убийца. А Антону Антонычу думай теперь, то ли обознался нападающий, ждал не Гришку, а еще кого-то, то ли наоборот, убрал кого надо, за жертвою следил, а потому искать надобно среди знакомых Кушакова.
И орудие-то какое выбрал: не нож, не веревку, не камень даже, а поленце березовое, длинненькое, аккурат такое, чтоб за дубину сойти. Конечно, поленцу Антон Антоныч даже обрадовался, велел подворья прошерстить, поглядеть, у кого сходные валяются, да без толку оказалось – на окраине Погарья не так давно три березы бурей повалило, вот их местные мужики на дрова и попилили, и теперь березовых полешек в каждом втором дворе полно.
В общем, грустным виделось Антону Антонычу и дело это, и собственное ближайшее будущее, и вообще жизнь. Оттого и сидел он, в окно глядя, пытаясь извлечь из головы какую-никакую здравую мыслишку, перебирал бумаги да шепотом готовил оправдательную речь, дабы нынче же вечером произнести оную перед супругой.
Скрипнула дверь, приотворяясь, легонько постучали по косяку, и в щель бочком просунулась бабка.
– А я от к вам, по делу, – сказала она, подходя к столу. – Можно?
– Можно, – разрешил Шукшин, разглядывая гостью. Была она в красном шифоновом платье с крупными черными пуговицами да рюшами по воротнику, в растоптанных красных ботинках да красном же платке, лихо повязанном на манер банданы. На шее висели бусы, на груди – орден Трудового Красного Знамени.
– Анна Ефимовна, – представилась бабка, усаживаясь на стул. – Я из Погарья, по делу, про убийство которое. Тут, стало быть, такое, что я-то знаю, кто его, но вы ж не поверите.
Шукшин подобрался: неужели повезло? Да быть такого не может, не тот он человек, которого везучим называют, скорее уж наоборот. Но бабка имела вид человека серьезного. А ну как и вправду знает что-то?
– Я комсомолка. Коммунистка. И грамоты имею. И награды, – пощупала орден, проверяя, на месте ли. – И не в маразме еще.
Начало не вдохновляло. С чего это она так?
– Это к тому, чтоб не говорили, будто Анна Ефимовна на старости лет совсем разум потеряла. Не волнуйтесь, не потеряла, я еще поразумней некоторых буду. Но только дело такое... в общем, Гришку не человек убил.
Она перешла на громкий шепот и глаза выпучила.
– А кто? – также шепотом спросил Антон Антоныч.
– Водяница.
– Кто?
– Ну водяница, русалка, стало быть, – раздраженно повторила бабка. – Опять зашевелилась, покою ей нету. Людей мутит, к себе манит, бывает, кого и отпустит, если попросить и при настроении, а так-то, если попался, пиши пропало.
– Погодите. – Шукшин жестом оборвал поток речи. – То есть вы хотите сказать, что Кушакова убила русалка?
– А кто ж еще? Остальным-то Гришка без надобности, дурень и балабол, а ее, может, и обидел. Он ведь ходил к озеру, верно?
– Ну ходил.
– И туман в ту ночь подымался? Я еще подумала, с чего б ему быть, когда деньки ясные, где ж это видано, чтоб на ясной погоде туманы стлались? Это она намутила. И дачницы песню слышали.
– Какую песню? – Антон Антоныч с тоской подумал, что все ж таки с везеньем у него дело обстоит туго и пользы от бабкиного визита никакой. Русалки... это как он в деле-то напишет? Подозреваемое лицо – русалка, она же водяница, читай мифологический словарь?
– Так и знала, что не поверите. А глядите, смерть-то первая, да не последняя, наплачетесь еще... – Cвидетельница поднялась с явным намерением покинуть кабинет, когда Шукшин, сам удивляясь тому, что собирается сделать, сказал:
– Погодите. Расскажите-ка поподробнее, если вам несложно.
И улыбнулся. Хотя, по выражению его драгоценной тещи, улыбка ему совершенно не шла, но на Анну Ефимовну подействовала. Та мигом подобрела, вернулась на стул и, взгромоздивши локти на стол, принялась рассказывать.
– По-моему, бабка чокнутая. – Ксюха забралась в гамак и поставила на живот миску с вишней. Косточки она собирала в кулак, а потом – в кружку. – Русалка... в этой луже и русалка?
В кои-то веки Ольга согласилась с племянницей. Ну конечно, чушь, русалок не существует, это она знала совершенно точно. Но вот завелся внутри червячок, нет, не сомнения, скорее уж исследовательского зуда, который мешал просто валяться на солнышке, читать книгу и перебрасываться с Ксюхой ничего не значащими фразами. И в конце концов, Ольга не выдержала, поднялась и велела:
– Пойдем.
– Куда? – спросила Ксюха, выбираясь из гамака.
– Искать.
Пусть в доме и не было библиотеки, зато имелся компьютер с выходом в Интернет.
– Под русалками понимают совокупность всех упоминаемых в фольклоре и в сообщениях очевидцев разнообразных человекоподобных существ или духов, ведущих водный или полуводный образ жизни. Русалки могут внешне почти не отличаться от людей, а могут иметь в нижней части тела вместо ног плоский хвост, похожий на хвост рыбы, – прочитала Ксюха, нависая над Ольгиным плечом. – Восточнославянские русалки по преимуществу – женщины, западноевропейские – обычно женщины с рыбьими хвостами. Прикольно, а я думала, что они все с хвостами. А если без хвоста, то как понять, русалка она или просто купается? Вишни хочешь?
– Нет, спасибо. – Ольга разглядывала картинки, думая о том, что занимается глупостями, никаких русалок тут нет и быть не может, не существует их в природе, выдумки все, сказки.
Но, как оказалось, весьма и весьма разнообразные сказки. Оказывается, существовали русалки и полевые, именовавшиеся полуденицами, и древесные, и даже – вот ведь невидаль – огненные. Имелась неделя в году, когда русалки особую силу забирали, она так и называлась – русаличьей, а самый опасный день – четверг.
– По четвергам не купаюсь, – сделала вывод Ксюха. – А ты знаешь, как полынь выглядит? Может, надерем?
– Надерем, – пообещала Ольга, пролистывая место, где говорилось, что полынь – самое верное средство против русалок.
Ну и чушь же все!
Русалки, лоскотухи, водяницы, берегини, купалки, вилы, ундины, сирены... Список водяной нечисти был бесконечным. Может, стоит в церковь сходить, к батюшке? Ну нет, она же не суеверная старуха, и вообще... Что именно «вообще», Ольга додумать не успела, поскольку со двора донесся сигнал автомобиля, и Ксюха, бросив:
– Иди, встречай, явился, однако, – потянулась к клавиатуре.
Одернуть бы ее, но Ольга, радуясь возможности ненадолго вынырнуть из русалочье-водного омута, встала из-за стола.
Вадик уже выгружал пакеты с эмблемой супермаркета, каковых Ольга насчитала штук шесть, а может, и больше, поздоровался кивком и, указав на крайние, велел:
– Эти на кухню.
Вот тебе и джентльмен, мог бы и сам потаскать, она что, лошадь? Хотя нет, не лошадь, а прислуга, такая же, как и сам Вадик, а потому и церемониться с ней нечего. Проглотив обиду, Ольга ухватилась за ручки – к счастью, пакеты оказались легкими – и понесла на кухню. Судя по количеству еды, планы не изменились, и торчать на дачах предстояло до конца лета.
– Как поживает Георгина Витольдовна? – осведомилась Ольга в целях поддержания беседы и установления хоть каких-то связей с этим типом.
– Хорошо. Просила передать, что надеется на ваше благоразумие, – ответил тип, выгружая бутылки с минеральной водой, банки с консервами, пакеты с крупами, прозрачные упаковки с колбасной нарезкой, сыром и замороженными полуфабрикатами. – И еще, чтобы по ночам не гуляли.
Доложил. Ну да, как ему не доложить, если такое случилось, но все равно обидно, будто уличили в чем-то до крайней степени неприличном.
– Тетя Оля! – Ксюха сунула голову в дверь. – Тетя Оля! Можно тебя? На минуточку всего... теть Оль, – зашептала она на ухо. – Там такое... такое...
Статья называлась «Призраки озера Мичеган» и была датирована серединой девяностых годов. Ни название газеты, ни уж тем более фамилия репортера ни о чем не говорили.
– Только тихо, – предупредила Ксюха, косясь на дверь. – Если этот увидит, то привет. Садись, читай...
«Лето 1989 г. надолго запомнилось жителям подмосковной деревни Погарье: в период с июля по август в местном озере утонуло ни много ни мало – девять человек».
– Сколько?
– Тише! – шикнула Ксюха. – Дальше читай.
«Все погибшие – мужчины в возрасте от двадцати пяти до сорока лет, не имевшие проблем со здоровьем, не злоупотреблявшие алкоголем, не...»
– Быть того не может, – пробормотала Ольга, пролистывая дальше.
«Особый интерес, на наш взгляд, представляет тот факт, что озеро, собравшее столь обильную жатву жертв, не относится к разряду опасных. Около трех километров в длину и полукилометра в ширину, оно обильно заросло камышом и ряской, изрядно обмелело и являет собой пример водоема, совершенно к купанию не располагающего. В то же время, согласно заявлению правоохранительных органов, на телах погибших нет признаков, которые бы свидетельствовали об утоплении. Все они вошли в воду добровольно...»
– Это она пела, заманивала, – подсказала Ксюха, облизывая испачканные вишневым соком пальцы.
«...независимое журналистское расследование выявило, что, по мнению местных жителей, виновницей многих смертей является водяница, она же русалка, обитающая в озере. Сама она на берег не выходит, но приманивает жертв к воде пением и, полностью лишив воли, топит».
– Круто, да?
Скорее страшно. А ведь и они вчера хотели пойти, посмотреть на певунью. И еще бы немного и... но они-то с Ксюхой не мужчины! А Вадик? Вадик слышал что-нибудь? Должен был слышать, но почему не сказал? Хотя он же неразговорчивый, бирюк. И подхалим.
Сделав такой вывод, Ольга вернулась к статье.
«Некогда на берегу озера стоял дом чародея и алхимика, который слыл человеком жадным и жестоким. Согласно легенде, крестьяне окрестных деревень восстали и зарезали его, а дочь утопили в озере. Она-то и превратилась в русалку с тем, чтобы мстить обидчикам и их потомкам».
– Чушь какая...
– Но бабка-то нервничала! Значит, не чушь, – возразила Ксюха.
«Теперь время от времени дух дочери колдуна просыпается и собирает кровавую дань, как некогда ее отец...»
– Я Пашке позвоню, – сказала Ксюха. – Он историк, пусть покопается. Если тут усадьба была, значит, и документы остаться должны. Правильно?
– Неправильно. Правильно было бы уехать отсюда.
Ольга пробежалась взглядом по последним строчкам, в которых, в сущности, не было ничего полезного, кроме рекомендаций, как избежать встречи с русалкой и что делать, если все-таки эта встреча случилась.
– Ой, ну да ладно тебе...
– Не ладно. Если тут и вправду девять человек погибло, то это серьезно.
Ксюха скривила рожицу.
– Послушай, никакой русалки нет, и... Тогда чего дергаться? Я в этой луже плескаться не собираюсь, ты тоже, дома с нами Вадик, он, конечно, тупой как шкаф, но сильный. Так что все нормалек. Мы просто немножко заглянем в историю. Теть Оль, ну ты ж сама говорила, что полезно интересоваться историей родного края...
– Этот не родной.
– Тетя Оля, ну тетенька, ну подумай сама, что тут такого? Да я сама понимаю, что все это сказки и вообще... ну тоскливо же! Ну скажешь ты Вадику, он донесет бабке, бабка велит съезжать, запихнет в какой другой дом, будем тогда там от безделья вешаться.
В чем-то Ксюха права. Нет, Ольга не собиралась поддаваться на шантаж, она совершенно точно знала, как необходимо поступить: рассказать о статье Вадику, пусть он разбирается, сколько в ней вымысла, а сколько правды или, что гораздо актуальнее, насколько опасно находиться здесь. И конечно, весьма вероятен исход с переездом...
– Неужели тебе не интересно? – продолжала Ксюха. – Ни капельки не интересно? Мы ведь осторожно... и вообще, мы пока ничего не делали и делать не будем. Пашка в архиве посмотрит...
– Ксюша!
– Тетя Олечка!
– Звони, – разрешила Ольга. В конце концов, донести про статью она в любой момент сможет. И вообще, некрасиво ябедничать... да, именно в этом дело: ябедничать некрасиво.
– Давно это началось. Мне моя свекровь рассказывала, а той – ее бабка. – Анна Ефимовна говорила, глядя прямо в глаза, и Шукшину взгляд ее, тяжелый, подозрительный, совершенно не нравился. – Тут-то как, я ж сама с-под Тулы родом, на выставке с Витькою познакомились, сельскохозяйственной. Ну и как-то оно быстро вышло, поженились, переехала... да не об том говорю. В общем, моя-то свекровушка поначалу волком глядела, а я взяла и забрюхатела.
На руках Анны Ефимовны морщины и пигментные пятна, под короткими, обломанными ногтями – черные ниточки забившейся земли, кожа на шее отвисает зобом, который вздрагивает, бежит мелкими складками от движения челюсти.
Господи, да разве ж ему интересно слушать про ее жизнь? У Шукшина жизнь своя, отпуск вот-вот накроется, жена к матери уйдет, а мать ее, теща дражайшая, потом долго, до самого Нового года, вспоминать будет и про юг, и про ремонт, и про другие, еще не совершенные грехи.
– Вот чего странно-то... Вишь оно-то понятно, две хозяйки в доме не уживутся, да и она женщина вспыльчивая была, и я с характером. А тут она не то что взъелась, прямо-таки наизнанку вывернулась, уговаривать стала, дескать, разведись, домой езжай... куда мне домой-то да с пузом? Ну я Витьке пожалилась, когда совсем уж достала, он в крик. Она тож. Тогда-то и рассказала про водяницу, что в озере живет. Про то, что, как рожу я мальчика, – а по всем приметам-то мальчик выходил, – заберет она Витеньку за грехи отцовские в наказание...
– И вы поверили? – Антон Антоныч зевнул, рот рукою прикрывши.
– Нет, конечно. Я ж комсомолка, идейная, в партию собиралась, а какая партия, когда в чертовщину всякую веришь? Поговорили мы тогда по душам, сказала я ей и про заблужденья, и про то, что негоже современному человеку во всякие поповы байки верить, и... и про много что сказала, – махнула рукой Анна Ефимовна. – А она-то... она-то только глядела да вздыхала, на глупость мою ничем не ответила, попросила только. «Уезжай, – говорит, – нечего тебе тут, Аннушка, жить, не сама спасешься, так внука хоть моего оборонишь».
– И что дальше?
– Девку родила я! Потом еще двух. А уже потом, когда свекровь схоронили, в том-то годе и мальчик появился. И ведь получилось точно, как она предсказывала. Витенька меня из роддома забрал – и на работу. Страда была, а он – комбайнер знатный. И кололо-то в сердце, царапало. Так с малым-то дитем за мужем не побегаешь! Вот и вышло, что вечером ко мне председатель самолично заявился, дескать, пропал твой супружник, не явится – прогул поставим. А я, как напередки уже знала, говорю – к озеру идите, у озера ищите. Нашли. На третьи сутки нашли. И ведь трезвехонек был, он у меня на работе ни-ни...
Грустная история, конечно, зато теперь понятно, чего бабка пришла – не поверила, что муженек ее рождение наследника отметил и по пьяни утоп, выдумала себе русалку.
– Схоронили его быстро, а ко мне на поминках бабка одна подошла, свекровина подружка сердешная, ну и шепотом так: покрести, Аннушка, сыночка своего, некрещеных-то она в младенчестве забирает. И адресок подсказала. Снова сердцем-то чувствовала – надо крестить, но тянула. День тянула, другой тянула... а на третий просыпаюсь оттого, что поет кто-то. Ласково так, хорошо, прислушалась – и не просто песня, а колыбельная. Девки-то мои вповалку, а Сереженька, сыночек, не спит, но лежит тихонько, улыбается. Я как встала, крикнула что-то с перепугу, и все, исчезла песня.
– И вы покрестили сына?
– Бегьмя побежала, чтоб только успеть. И сама покрестилась, хоть и стыдно было.
– Ну а потом что?
– А ничего, вырос Сереженька, хорошим парнем стал, красивым, девки на него заглядывались, а он Аленку приглядел, жениться вздумал...
– Но его забрала русалка, – «догадался» Антон Антоныч, уповая на то, что истории этой конец пришел.
– Не успела. В армию пошел. А там – Афганистан. Был у меня сынок, и нет. – Анна Ефимовна шумно выдохнула, заморгала часто, сдерживая слезы, и Шукшину стало очень стыдно. Все ж таки тяжкая жизнь выдалась у старухи: и мужа похоронила, и сына, немудрено, что про русалку придумала.
– Ты вот думаешь, что я с горя сбрендила? А ты газетки полистай, поглянь, отчего в Погарье мужики мрут? На статистику-то вашу, и на фамилии, небось Башанины хоть пятый десяток живут, и пьют не просыхая, и детей у них, и внуков полный выводок, бегают бесприглядные, но ни один не утоп. Потому как не местные, пришлые. Не нужны ей пришлые, справедливая она, хоть и нежить...
Ух, все ж таки утомила бабка сказками своими.
– Про нее и в газете писали недавно, что с десяток утопила, в нашей-то луже. Аккурат после Майкиной пропажи. Поищи, поищи, поспрошай людей, тогда, глядишь, и перестанешь нос задирать. А то все вы больно умные, и то знаете, и это ...
Анна Ефимовна поднялась и, погрозив пальцем, сказала напоследок:
– Сам в церковь сходи, помолись, а то мало ли, приберет еще.
Эта угроза потом долго еще крутилась в голове Антона Антоныча, обрастая домыслами и теориями. Стыдно сказать, действие возымела. Нет, он не собрался посетить церковь – отродясь числил себя неверующим, – но статистику по району затребовал.
Вправду тонули много. Но ведь объяснимо же, все более чем объяснимо: делать в деревнях нечего, народец спивается и топится, кто по дури, кто по избытку хмеля, кто...
А ведь свидетельницы тоже указывали, будто у озера кто-то пел. Нет, ерунда, так скоро он сам в воду полезет, русалок искать.
Мысль эта Антону Антонычу Шукшину совершенно не понравилась.
А с болезнью вот оно как вышло. Сначала зарядили дожди. Вода собиралась во дворе и в глубоких колеях дороги, вытягиваясь черными лужицами, поверх которых плавали желтые да красные листы. Вода затекала под угол дома, подмачивая подпол, и Фимка, ругаясь на чем свет, торопливо мазала дыры глиной. Вода просачивалась в хлев – наново перекладывали крышу. Вода была повсюду, и даже последние, прибитые паршой яблоки скорее сгнивали, нежели высыхали, разложенные на печи.
В доме, правда, тепло было, уютно. Хрюкали поросята, пищали гусята да курята, высиженные не ко времени и прибранные Фимкой в избу для сохранности, мурлыкал Черныш, тянула грустную песню Нюрка. Тянулось время пряжей в ловких пальцах, скользило утком меж натянутых кросен, таяло закатами, будило рассветами, катилось к зиме.
Вот и снегом сыпануло, распустило косы метелями, раскидало лед да сковало и пруд, и озеро, каковое Микитка нет-нет да во снах видел.
А перед самым Рождеством заболел Егорка. Сначала кашлять начал, долго, глухо, скатываясь в дрожащий клубок от боли, снедавшей его изнутри, да так клубком и засыпая. После, очнувшись, слабо постанывал, сползал с печи, чтоб киселя похлебать или желтого, жирного куриного супу, который Фимка специательно для него готовила. И снова кашлял, засыпал, бледнел, худел. По всему видно было – не жилец.
Приходил сначала еврей, прописавший жиром медвежьим грудину мазать, после монашек один, велевший в воде студеной закаливать, да только оба они говорили неуверенно да, перешептываясь, все на Микитку поглядывали.
А он что? Он же к Егоркиной болячке руки не прикладывал, наоборот, с самого первого дня пытался остановить, шептал, угрожал, даже грел руками, силясь растопить тугой ледяной комок в слабом Егоркином тельце – не выходило.
Силен был Микитка, да бессилен.
– Из-за него все! – шептала Фимка, крестясь перед иконою. – Сглазил! Свел в могилу!
– Не бреши до часу! – прикрикивал на нее дядька, совсем не заботясь о том, что услышит кто. Да и кому, когда в избе из людей только Егорка хворый, Нюрка, от сыночка ни на минуточку не отходящая, да сам Микитка, в угол, под лавку забившийся. Страшно ему было – а ну как и вправду решат, что виноватый.
– А если не свел, то вот-вот уже... гони его!
– Да куда гнать? Зима! Морозы! Помрет.
– Пусть, – продолжала свое Фимка, скатываясь на страшный, тихий шепот, когда сказанное не слышится – по губам да глазам читается. – Пусть бы и помер, зато Егорушка, Егорушка наш жил бы...
И в слезы. Нюрка с нею. И день ото дня чаще разговоры, дольше, глядишь, и дядька заминать жене перестал, слушает, думает. Как бы не надумал чего.
Страшно, когда из дому гонят. А как по зиме – и того страшнее. Чудится уже: близок час, по нем, по Микитке, метель сегодня воет, по нем волки голосят, зовут в стаю дикую, бежать под небом черным, смоляным, искать крови людской да тепла, которое будет заказано... а вслед серебром лунная дорожка по сугробам стелется, и летит, звенит смех русалочий.
Бежать, бежать от нее, пока не догнала. Но ноги, или уже не ноги, а лапы, в снег проваливаются, вязнут.
– Что, Микитка, не справляешься? – Идет дева по снегу, да уже и не снег это – вода мерзлая. Ее сила, ее право, ее следы, легонькие, махонькие, ну точь-в-точь дитячьи. Дунет поземка и вмиг сотрет. – И охота тебе от меня бегать?
Хотел сказать, что не от нее бежал, а стаю догнать силился, ведь звали же, да только непригодна глотка волчья для слов, рык один вырывается.
– Экий ты стал клыкастый, – хохочет водяница, снег с плеч отряхивая. Голая, но не мерзнет, бледная, только на грудях соски розовым отсвечивают, только маками губы алеют, только зеленью волос золотой отливает. – И силен, силен. Но, кроме силы, иногда и умение нужно.