Текст книги "Жизнь некрасивой женщины"
Автор книги: Екатерина Мещерская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
9
Итак, Васильев вошел в нашу жизнь, и узел наших отношений затягивался все туже и туже…
Я помню, что Васильев ежедневно ездил на Садово-Триумфальную в Земельный отдел.
Васильев встречал разные затруднения и однажды обратился к маме:
– Все было бы гораздо проще, если бы ваша дочь расписалась со мною в загсе.
Мама умоляюще на меня посмотрела. Я согласилась.
– Все равно, – сказала я Васильеву, – это ни на одну йоту не изменит моих к вам отношений.
Мы зарегистрировались. Но Васильев ошибся: как раз это обстоятельство и встало самым главным препятствием на его пути.
На Васильева подали в суд сразу два учреждения. Первым был Мосздравотдел, он жаловался на выселение детей Поволжья. Вторым был волисполком Петровского. Последний просил отдать летчику Васильеву участок земли в любом другом месте, но только не в Петровском… «Васильев женат на дочери княгини Мещерской, и их вселение и въезд в бывшее имение будет являться возвращением земли князьям, бывшим помещикам-владельцам, что совершенно недопустимо и послужит самым вредным зрелищем для крестьян и повлияет вредно на их психологию». Дело это разбиралось в закрытом суде, но стало известно очень многим и одно время было басней всей Москвы: передаваясь из уст в уста, поражая, удивляя многих, оно, как ни странно, почему-то вызвало зависть и добавило нам много врагов.
Полуграмотный Васильев сам выступал против двух учреждений и выиграл процесс.
Тогда партийная организация Наро-Фоминска, которой принадлежало Петровское, подала заявление в партийный контроль, и Васильев был вызван в Кремль. Ему предложили выбрать другое место в Подмосковье или в другой области.
Васильев разорвал перед властями свой послужной список со всеми военными заслугами.
Личным приказом Ленина его военный послужной список был восстановлен, и Васильев был утвержден во владении двадцатью семью (под парком) десятинами земли и одним из флигелей Петровского.
Радостный, счастливый, он, как ураган, ворвался к нам на Поварскую.
– Вот, получайте! – Он положил перед нами бумагу на стол. – Я сказал, что все для вас сделаю, и сделал!
– Николай Алексеевич, – торжественно сказала мама, – чем же нам вас отблагодарить…
– А мне немного надо. Комнатушку какую-нибудь около себя дадите, вот и хорошо. Пока я вил это гнездо здесь, на земле, за мною небо заскучало. – Он поднял глаза, и я заметила тоску в них, когда сквозь стекло окна он взглянул на проплывавшие облака. – Не летал я давно, о вольном пути мечтаю, соскучился на земных дорогах, надоели мне милиционеры…
Все это время Васильев вел себя безукоризненно. Правда, время от времени он где-то пропадал, видимо отчаянно запивал, но являлся покорным, тихим и смотрел на меня преданным, собачьим взглядом. Мой фиктивный брак с ним волей-неволей повлиял на весь уклад нашей жизни. Васильев не желал, чтобы я работала, и мне приходилось сидеть без службы.
Мама все время продавала вещи, чтобы иметь деньги на жизнь, но Васильев, бывая ежедневно у нас, часто ночуя, завтракал, обедал, ужинал у нас, и мы получали корзины с продуктами прямо от Елисеева.
Мама этим очень тяготилась. Она не раз заговаривала о том, что согласна взять Васильева на пансион за вознаграждение, но получать даром продукты считает совершенно невозможным, грозя отослать корзину обратно к Елисееву.
– За что обижаете? За что хотите меня прогнать? – отвечал он. – Пусть хоть общее хозяйство создаст видимость нашей семейной жизни. Хотите или нет, а по бумагам ваша дочь мне жена, а вы, стало быть, теща…
От этих слов мама морщилась.
– Что же вы думаете, мама, делать дальше? – спрашивала я, – какой представляете нашу дальнейшую жизнь? Ведь Васильев связал меня с собой загсом, выгнал всех наших друзей и устроил нам монастырскую жизнь. Слышали ли вы, как он говорил о «комнатушке» и что это означает? Это означает «комнатушку» с нами на всю жизнь. Я лично этого не выдержу.
– Какие глупости ты говоришь! – рассердилась мама. – И как можно тяготиться таким благородным человеком? Ты черства и неблагодарна. Он дарит нам Петровское, поедет туда с нами, устроит нас, поживет с нами немного, а там уедет в свой любимый Петроград. Вот и освободимся от него, а пока потерпи, и вообще под нашим кровом он должен быть самым любимым, самым дорогим гостем.
– Пока я вижу, что он хозяин…
– Замолчи! – Мама не на шутку рассердилась. – Все тебе не так! Повела себя с ним таким образом, что вызвала в нем зверя. Мне все сердце истерзала. Боже мой, насколько было бы все лучше, если бы Васильев не был бы слеп и женился на Таличке!..
А Таличка (Анатолия) с некоторых пор ходила в тихом и удрученном настроении. После моей болезни и всего того, что со мной случилось, она сильно изменилась. Может быть, она переживала исчезновение своего жениха, оказавшегося женатым, может быть, ее терзали какие-либо другие мысли, но меня она больше не задевала. Только из запертой ванной комнаты за очередным сеансом массажей и притираний, во время которых она имела дурную привычку разговаривать сама с собой, я, как-то проходя по коридору, услыхала: «Авантюрист… авантюрист… мерзавец, подсунул женатого… конечно, я не она… это она, колдунья, всех привораживает, княжна-рожа…» Еле сдерживаясь, чтобы не фыркнуть, я пробежала мимо.
В ее словах была правда: с детства я слышала со всех сторон о том, что некрасива, и поэтому всегда стеснялась своей наружности. Чувства же, которые я совершенно неожиданно для себя встречала, только портили мне жизнь, заставляли страдать и мешали мне. Я никогда не считала любовь стержнем жизни. Мне хотелось продолжать музыкальное образование, писать, рисовать, танцевать, петь – жить творчеством, но это было мне не дано…
После безумного, беспробудного трехдневного кутежа, после того, как, спустив все до последней копейки (у Васильева нечем было заплатить нашей лифтерше за то, что мы три ночи не давали ей спать; он, сдернув со стола скатерть, схватив бюст Лермонтова, стоявший в углу, и прихватив из кухни новый примус, сунул все это обрадованной лифтерше), мы наконец выехали в Петровское.
Тетка пожелала остаться в Москве, куда мама часто наезжала.
Прошла какая-нибудь неделя, и мама в одну из своих поездок сильно задержалась в Москве. Она хоронила Виталия, умершего в три-четыре дня от сильнейшего сыпняка.
После нашего отъезда из Москвы Виталий был в очень удрученном состоянии. Он ушел из дома и пропадал целые сутки. Вернулся очень усталым. Оказывается, бродя по Москве, он очутился около Брянского вокзала, у набережной, где набрел на артель какой-то кооперативной мельницы. Ему пришло в голову вместе с грузчиками начать перетаскивать тяжелые мешки, и тифозный паразит заразил его.
Мама была в большой дружбе с няней и Катей. Все недолгое время болезни она была около него, и Виталек умер у нее на руках.
Последняя полученная от него мною записка была: «Китуся, будь счастлива! Солнце мое, будь счастлива…»
Все письма Виталия у меня бесследно исчезли. В этом я подозреваю маму: она отдала их Михаилу, когда последний, придя к нам (много позднее), просил у меня их, ссылаясь на то, что о Виталии будут писать и нужно все то, что когда-либо было им написано.
Михаил был со мной сух, холоден и даже враждебен. Он сказал:
– Не думайте, что мой брат умер из-за вас. Хотя об этом и говорят, но его смерть – трагическая случайность…
– Я ничего не думаю… Виталий умер от сыпного тифа, – ответила я.
Михаил никогда в жизни больше у нас не бывал…
Возможно ли описать мое состояние?..
Мне было восемнадцать, но я чувствовала, что юность моя прошла. С Виталием ушло все прекрасное. Я проводила ночи без сна, с опустошенным сердцем, глядя из окна на мрачный дворец с заколоченными окнами сухими глазами…
А кругом меня, казалось, наступила жизнь сказочных превращений: опустевший после всех выселений дом был отремонтирован, чисто вымыт и постепенно наполнялся вещами и обстановкой. Васильев вывез все наши вещи, находившиеся у частных лиц. Ковры, картины, зеркала, люстры снова наполнили дом, и, хотя это была лишь малая их часть, он стал уютным и красивым.
Васильев огораживал парк, и изуродованные колеями телег аллеи разравнивались и засыпались желтым песком.
Весна была в полном цвету. Во всех комнатах вазы благоухали букетами белой и лиловой сирени, окна в парк были настежь открыты, и толстые, коричневые, важные майские жуки залетали в окна, наполняя комнаты жужжанием.
Несмотря на тяжелое душевное состояние, я мало-помалу, даже против своей воли, как-то успокаивалась.
Я напоминала выздоравливающую от тяжелой болезни. Единственное, что угнетало меня в теперешнем положении, было отсутствие свободы. Целые дни я проводила за роялем, писала или читала. «Отдохну за лето от всех неприятностей, – думала я, – а с осени пойду работать… не вечно же будет около нас Васильев».
Из Москвы к нам наезжали время от времени гости. Если среди них не было молодых мужчин, то они к нам допускались. Все ахали, восторгались, не верили глазам своим, говорили, что я сделала «блестящую карьеру»; никто из них не знал правды, а в глазах многих, особенно моих подруг, я читала безумную зависть, граничившую с ненавистью.
Я невольно стала приглядываться к Васильеву. Как ни странно, я находила в нем много хорошего. Он был, прежде всего, безгранично добр. Мне очень нравилось его широкое русское хлебосольство.
Он не был остроумен, но, развеселившись, смеялся и резвился, точно молодой щенок. По природе был весел и радостен, но, задетый в своем самолюбии, мог под горячую руку убить. Главным и, может быть, единственным его пороком было пьянство.
Васильев очень любил посидеть за сложным пасьянсом. Часто, когда я, сидя в гостиной, играла, он тихо, как котенок, прокрадывался в глубину комнаты, садился на диван и начинал раскладывать какой-нибудь пасьянс. Вдруг неожиданно за моей спиной раздавались приглушенные ругательства: это, выйдя из себя, Васильев в бешенстве разрывал на клочки обе колоды карт.
Перед полетами Васильев занимался гимнастикой, читал, отдыхал и рано ложился спать. После полетов пропадал по нескольку дней в Москве, видимо кутил, потом приезжал в своей машине, заваленной всевозможными глупейшими покупками.
Но было в нем одно, что удивляло и даже трогало меня: за все время он не вспомнил ни одним словом ни намеком о том, что когда-то произошло между нами.
Он относился ко мне со всей нежностью и бережностью, на которые был только способен. Он не оскорбил меня ни одним случайным или надуманным прикосновением, и часто, неожиданно подняв глаза, я ловила на себе его хороший, совсем голубой взгляд, и тогда он, словно пойманный в чем-то недозволенном, смущаясь, отводил глаза в сторону.
10
Я ни минуты не думала, что Васильев любит меня, так как не верила, что такое существо способно любить, но теперь я надеялась (видя его настолько изменившимся), что он излечился от тупого животного чувства, которым одно время был полон. Но один случай это опроверг и привел меня в отчаяние.
После своего обычного отсутствия и кутежа в Москве Васильев поздно вечером прикатил совершенно пьяный с двумя такими же пьяными летчиками и молодой цыганкой, которую они заперли в машине, а сами, шатаясь и поддерживая друг друга, вошли в дом и, пройдя в комнату Васильева, завалились спать.
Было поздно, но я все-таки послала на деревню разбудить и разыскать какого-нибудь слесаря, чтобы отпереть несчастную пленницу.
Худенькое стройное существо в пестрых тканях, забившись в угол машины, долго не хотело вылезать, бросая на нас недоверчивые огненные взгляды.
Звали ее Глашей. Бедняжка была голодна и очень запугана. Мы ее накормили, уложили спать по ее требованию на террасе.
Рано утром, пока мы еще спали, машина с двумя летчиками и Глашей уехала.
Васильев вышел сумрачный, злой и бросал на меня хмурые взгляды, когда садился за утренний кофе, который прошел в полном молчании.
Мама, верная этикету, делала вид, что никакой пьяной компании мы не видели. Когда же она после кофе отправилась с книжкой посидеть в парк, я обратилась к Васильеву:
– Нехорошо вы делаете, плохие у вас замашки: живого человека заперли в машине…
Он посмотрел на меня враждебно:
– А вы-то сами хороши! – сказал он. – Смотрю я на вас, смотрю и никак не пойму, из чего вы сделаны? Разве вы женщина?
– О чем это вы? – удивилась я.
– Да вот хотя бы о вчерашнем… другая бы на вашем месте не стерпела, сердцу волю дала бы… животные и те ревность понимают… а вы?.. в дом взяли, спать уложили… Э-э-эх!!! – Он махнул рукой. – Я вот возьму да завтра певичку, что в Эрмитаже «Сильву» поет, привезу сюда и с собою спать положу. Что тогда?.. – глаза его вдруг заголубели и блеснули страшным озорством.
– Вот радость-то мне будет! – воскликнула я. – Прошу вас, хоть гарем здесь заведите, только дайте мне вздохнуть!.. Ведь живу я здесь, словно под домашним арестом, и краю не вижу, когда этому будет конец!
– Эх! Разобьюсь я когда-нибудь из-за тебя! – вдруг ударил себя в грудь Васильев. – Взошла ты ко мне в сердце, словно курчонок какой… и клюешь, и клюешь… я и пью, и летаю, и баб, прости Господи, обнимаю, а сам только и думаю: кончена моя жизнь, если моей не будешь, кончена!.. Ну скажи, что для тебя сделать?
– Бросить пить и меня на «ты» не называть…
Он весь как-то съежился и поник.
– Знаю… мужик я для вас…
– Глупое слово! Разве дело в происхождении? Все мы люди, и кровь у нас одинаковая… Вы так со мной поступили, что не может быть у меня к вам простых, хороших, человеческих отношений. Сами виноваты… Вы вот лучше скажите, как дальше будет?.. По бумагам я ваша жена, а распоряжаетесь вы мной, словно властелин. Работать меня не пускаете, знакомых мне видеть нельзя, что я, вещь ваша? Вы же мне совершенно чужой человек! Как же дальше?
– Дальше? – Он нехорошо усмехнулся. – Так и будет до самой смерти…
Ожидая ответа, он смотрел тяжелым, мутным взглядом. Этот человек умел перерождаться в одно мгновение. Из жизнерадостного, веселого и доброго делался злым, тупым, страшным и принимал какой-то звериный облик.
Этот случай заставил меня призадуматься. Я немела, отступала перед его силой, хотя старалась не показывать вида. Кроме всего, мне ведь было всего восемнадцать, а ему тридцать восемь.
11
Мама веселела день ото дня. К ней приходили крестьяне Петровского, она часами с ними разговаривала и покупала кур, уток, мясо, творог, яйца, сметану и молоко, которое, как в детстве, покупалось «четвертью» и выносилось прямо на ледник.
У нас были две прислуги, девушки из села Петровского, и, казалось, все, что случилось со мной, маму мою ничуть не трогало. Наоборот, ей казалось, что иначе и быть не могло.
По вечерам она, Васильев и Манкашиха играли в преферанс или джокер.
Мама продолжала восхищаться Васильевым, но вместе с тем смотрела на него несколько свысока.
Глядя на Васильева, на его хозяйский, властный тон, мне становилось совершенно ясно, что власть надо мной и потеря мною свободы была ему платой за «возвращенное» Петровское.
Постепенно накапливавшееся в моем сердце возмущение, найдя случайный предлог, вдруг прорвалось взрывом негодования.
Это случилось, когда природа, книги и музыка перестали уже радовать, так как я все время натыкалась на невидимые прутья клетки, в которую меня посадили.
Давным-давно отцвела сирень, пронеслось в разгаре лета благоухание жасмина, сошли ягоды, и наступил конец августа с его прохладными вечерами.
Однажды, вернувшись из Москвы, мама, выходя из машины, радостно замахала мне каким-то письмом.
– Китти! Китти! – кричала она, пока я сбегала по ступенькам террасы. – Ты не можешь себе представить, от кого письмо! Ты удивишься!.. Я просто глазам не верю! Боже мой! Иди, иди скорее!..
Не только я, но и Васильев с обеими прислуживавшими нам девушками выскочили в любопытстве на террасу.
На письме были наклеены заграничные марки, оно было из Америки. Писал нам Львов. Письмо само по себе было не длинно, но его содержания было вполне достаточно, чтобы перевернуть всю нашу жизнь.
Львов писал, что очень хорошо устроился, и звал к себе.
В то время ни одна страна не пускала к себе без внесения определенной суммы на имя приезжих в банк страны, в которую они приезжают. Было это вызвано тем, что люди часто приезжали без гроша и голодная эмиграция только увеличивала толпу нищих и безработицу.
Львов имел за границей богатых родственников и писал, что нужная сумма за нас будет внесена. Он просил, чтобы мы как можно скорее хлопотали о выезде из Советского Союза.
«…Может быть, Китти сделала за это время какой-либо ложный шаг? Пусть это ее не останавливает. Пусть считает этот брак зачеркнутой страницей. У нее все впереди, она еще молода. Отвечайте скорее, согласны ли вы приехать?..» – так оканчивалось письмо.
Страшный грохот и звон разбитого стекла вернул нас с мамой к действительности. Перед нами, вытянувшись во весь рост, стоял с перекошенным от злобы лицом Васильев. Тончайшего хрусталя ваза, за минуту до этого еще полная осенних астр, валялась у наших ног в острых сияющих осколках среди беспорядочно разбросанных цветов.
Васильев обрушился на нас. Началась сцена разнузданная, дикая, посыпались тяжелые русские ругательства.
Васильев вообразил, что мы сейчас, сию минуту сорвемся и уедем за границу.
Этот скандал вывел меня из оцепенения и того безмолвного послушания, в котором я находилась столько времени.
– Вот что, – воспользовавшись паузой, сказала я. Мама в это время тихо плакала, усевшись на ковровую качалку, а Васильев стоял в углу, очевидно, выпустив уже весь запас ругательств. Он нагнул голову, как бык, и исподлобья, не моргая следил за мной. – Вот что, – повторила я, – Николаю Алексеевичу дали этот уголок Петровского. Вам, мама, как я вижу, жизнь здесь с ним нравится, вот и живите вместе, мне же эта жизнь хуже смерти. Жить под пятой этого дикаря я больше не хочу!.. Чем мы сейчас провинились?.. Тем, что наш знакомый прислал из-за границы письмо?.. Из-за этого мы вынесли эту сцену буйства и выслушали все эти оскорбления? Да, я согласна променять и природу, и все эти чудесные обеды на корку сухого хлеба и на свободу. Я уезжаю сегодня же, сию минуту, уезжаю в Москву и устраиваюсь на работу, там и жить буду.
– Что-о?! – заревел Васильев и мягким, но грузным, медвежьим прыжком вдруг вырос передо мной.
– Но-но-но! – крикнула я, сама удивляясь своей храбрости. – Однажды вы по отношению ко мне были уже преступником, теперь можете совершить и второе преступление: убить меня. Убивайте, пока не поздно, убивайте, потому что я ведь все равно уеду отсюда!
Как ни странно, Васильев отступил. Он стоял молча, пока я поднималась наверх, слыша, как за моей спиной, плача, медленно преодолевая ступеньку за ступенькой, поднималась мама.
Васильев был чем-то не то удивлен, не то обезоружен. Он не посмел ни угрожать, ни уговаривать меня.
Мама же пыталась.
– Довольно, мама, – сказала я, – достаточно уже я вам подчинялась. Если жизнь, которую вы ведете, вам нравится, – оставайтесь. Слушайте дальнейшие ругательства.
– Я их не понимаю, – сказала она в своей очаровательной простоте, – я плакала от его дикого крика и страшного вида, а смысл слов я все равно не поняла.
– Тем лучше для вас, – ответила я. – И вообще, поступайте как знаете, но я здесь оставаться больше ни одной минуты не хочу. Моя жизнь изломана, паспорт замаран… с меня довольно!..
12
И я уехала…
Взволнованная планами новой жизни, незаметно доехала до Москвы и добралась на Поварскую.
Я застала наши комнаты в страшном беспорядке и грязи. Тетка любила повторять: «Какая пошлость – класть каждую вещь на одно и то же место!» Эти слова она сделала своим девизом, и потому комнаты за время нашего отсутствия были перевернуты вверх дном.
Анатолия брала частные уроки кройки и шитья, и поэтому масса выкроек покрывала столы, стулья и постели. От лоскутов и обрывков бумаги некуда было деваться; на всех незаполненных пространствах стояли горы грязной посуды.
Очутившись в этом аду, я начала уборку комнат и провозилась до поздней ночи. С горечью раздумывала о том, что мне будет очень трудно ужиться с Анатолией. Потом началось беспокойство о маме. Как я могла уехать и оставить ее с Васильевым?! Надо было как-нибудь сгладить этот скандал и наладить отношения. Сложные чувства испытывала я к матери: в детстве я ее обожествляла, и тот холод, которым она отвечала мне, меня ничуть не отталкивал, мне казалось, что я его заслуживаю.
Позднее революция послужила волшебному перевоплощению. Вместо образа далекой красавицы со взглядом, всегда подернутым легкой печалью, я вдруг увидела перед собою растерянную, беспомощную, обыкновенную женщину, добрую ко всем, по-детски экспансивную и даже подчас не всегда… умную.
За время ее тяжелых болезней, когда на моих руках, казалось, не раз угасало слабое пламя ее жизни, я полюбила маму, как несчастного ребенка, и, ощутив в себе внезапно вспыхнувшее чувство жертвенности, я, может быть, во имя него много раз делала ложные шаги и изменяла своей внутренней сущности.
Мне было жаль маму, жаль до слез, до мучительной, сосущей тоски, которая не давала покоя.
Наработавшись вдоволь, я выбилась из сил и легла пораньше спать с твердым намерением первым поездом ехать в Петровское к маме.
Я была полна угрызениями совести: как могла я ее оставить? Эти угрызения побороли во мне всякую жажду самостоятельности и свободы.