Текст книги "Чурики сгорели"
Автор книги: Егор Яковлев
Жанр:
Педагогика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Мне не повезло, мой отец рано умер. Мне было пять лет, когда отец вошел в комнату, застегивая пальто, спросил, что привезти из больницы. Я попросил журнал «Мурзилка». Было слышно, как отъехал от нашего дома «фордик». Мне всегда хотелось покататься на этой машине с брезентовым верхом и спицами в колесах. Но отец не разрешал шоферу попусту тратить бензин. Больше «фордик» не подъезжал к нашему дому…
Отец помогал мне когда-то мастерить из «Конструктора» подвесную дорогу. Мы так и не успели ее закончить. Став уже сам отцом, я подарил Вовке «Конструктор-механик № 1». Мы вместе с ним раскрыли коробку, и я спросил сына, какую будем собирать модель. Вовка перелистнул схемы и ткнул пальцем в модель девятую: «Подвесная канатная дорога состоит из двух опор и натянутого между ними каната…» Мы построили с Вовкой подвесную дорогу.
Есть представления, которые имеют общепринятое значение – Родина, долг, но каждый вкладывает в них и что-то свое, сокровенное, только ему известное. Думая о связи поколений, я вспоминаю ту канатную дорогу.
ЖИЗНЬ КОРОТКАЯ ИЛИ ДЛИННАЯ?
Смотря откуда считать!
Приехал человек с юга и привез с собой корзинку помидоров. Открыл корзинку: помидоры – загляденье, один к одному, спелые, налитые! Только пара, что у края корзинки лежала, чуть испортилась. «Выбрасывать жалко. Съем сегодня те, что похуже, а завтра возьмусь за хорошие». Утром снова открыл корзинку. Помидоры – загляденье, один к одному, спелые, налитые! Только пара, что у края лежит, чуть испортилась. «Ничего не сделаешь, позавтракаю теми, что испортились, а завтра уж буду есть одни хорошие». А завтра произошло то же самое. Каждый день ел он плохие помидоры и ни разу не попробовал хороших.
Ждал и ждал человек – настоящая жизнь начнется вот-вот, не сегодня, так завтра, на худой конец, послезавтра. А жизнь между тем шла себе и шла, и вчера, и сегодня…
Детство называют преддверием юности; юность – порог в самостоятельную жизнь; молодость – канун зрелости; зрелость – путь к умудренной опытом старости. Можно всю жизнь протоптаться на крыльце, переминаясь с ноги на ногу, и в дом не войти.
Давно уже поняли люди, что догонять да ожидать самое нестоящее занятие, и все-таки забывают порой, что детство – это уже жизнь, самая что ни на есть настоящая. Те, кто младше тебя, заняты делом ничуть не менее важным, чем ты сам. Они не дурачатся – а живут, не бездельничают – а работают, не выдумывают – а творят, не любопытствуют – а постигают.
Десятилетний мальчишка. Присмотритесь к нему. Если миру суждено узнать о его гениальности, то вы и не представляете себе, как скоро это произойдет. Ломоносов и Паскаль, Линней и Лейбниц, Шопен и Чайковский к +восемнадцати – двадцати+ годам проявили себя как несомненные гении. Значит, поры детства и юности достаточно, чтобы закалить ум, накопить в душе такие творческие силы, которых хватает на многие годы вперед. Зрелость творчества не подвластна возрасту. Зрелости, которая приходит с годами, терпеливо ожидают лишь посредственности.
А если наш десятилетний мальчишка вовсе не гениален, если он не тот гадкий утенок, из которого непременно вырастет белокрылый лебедь, а парень как парень? Ну и что же, он не гениален лишь для своего века, а несколько сот лет назад мир был бы изумлен его познаниями.
Представьте себе пятиклассника, что болтается во дворе: неохота идти домой и садиться за уроки. Ему бы время провести, а для этого есть самый испытанный способ – повсюду совать нос. На этот раз мальчишке просто повезло. Во дворе появился сгорбленный старец. Он нашел клочок земли, не залитой асфальтом, и, присев на корточки, стал рисовать какие-то фигуры.
– Вы что, в крестики-нолики играть будете?
Старец смерил мальчишку взглядом и, хоть ясно, что этот веснушчатый надоеда все равно ничего не поймет, ответил ему:
– Занят я, мальчик, делом своей жизни. Ищу соотношение между площадями квадратов, построенных на гипотенузе и катетах прямоугольного треугольника.
До чего же чудной дед попался мальчишке! Видали, тоже нашел себе дело жизни.
– Дедушка, это вы про что? Про то, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов? Так это же каждая собака знает.
– Никто, не говоря уже о четвероногих, не смог до меня доказать этого. И сам я лишь на пути к своему великому открытию, – с достоинством ответил старец и добавил: – А вообще иди-ка ты своей дорогой, не заслоняй мне солнце.
И только теперь смекнул мальчишка, что повстречался ему не кто иной, как Пифагор. Смекнул, потому что, как и положено нормальному школьнику, он давно забыл, в каком веке жил Пифагор, но, конечно же, запомнил, что, когда солдат в Сиракузах занес меч над ученым, последний так же вежливо попросил не загораживать ему солнца.
Как хотите, а наши ребята совсем не простачки. Окажись сегодня Ньютон в школе с математическим уклоном, я бы ему не позавидовал.

У первооткрывателей с работой не все благополучно: на географической карте современного мира почти не осталось «белых пятен». Для вступающего же в жизнь все бело. Ему предстоит нанести бесчисленное множество линий на карту познания. Впервые дотрагиваясь до лица матери, таращась на соску и погремушку, малыш уже исследует.
Исследование будет продолжаться всю жизнь. Но самым стремительным оно бывает в детстве. Мальчишка познает обыденную жизнь, такую, какая она сегодня: с электричеством и радио, поездами и ракетами. Как безвозмездный дар человечества получает он спрессованный временем опыт поколений. И если согласиться, что детство – ступень в самостоятельную жизнь, то и все минувшее – лишь ступень в Сегодня. Нужно пройти ступень детства, чтобы постигнуть минувшее и начать свое. Детство – это путь в будущее через прошлое, это несколько лет жизни и тысячелетия прежних цивилизаций. Вот что такое детство. Вот откуда начинает жизнь свой отсчет.
Значит, не прозевай начало, торопись… А как быть с поговоркой «Тише едешь, дальше будешь»?
Англичане любят газоны, подстриженные и ухоженные, они стали предметом национальной гордости. Однажды владельца газона спросили: трудно ли вырастить такую ровную и шелковистую траву?
– Очень просто, – ответил он. – Для этого нужно всего-навсего каждый вечер брать ножницы и подстригать траву… И так двести лет.
Насколько длиннее была бы жизнь, если бы в ней можно было все сделать сразу: изгнать негодное и создать хорошее. Но жизнь устроена так, что многое в ней нельзя сделать сразу. Даже если очень хочется, все равно не получится, потому что не все зависит от твоего желания.
Помню, как был вожатым у пятиклассников. Сам тогда учился в седьмом. Время было военное, и все мы мечтали поступить в спецшколы, где готовили будущих летчиков и артиллеристов. Дисциплина там была строгая: получил двойку – домой не идешь, оставайся готовить уроки. Вот и я недолго думая решил ввести такие же порядки у своих подопечных. Двоечников было большинство, и почти весь класс оставался, когда в школе уже ни души не было.
Ребята усталые, голодные – какие уж тут занятия. Один у другого списывает, а я бегаю по классу, слежу, чтобы не подглядывали. Взмок от усердия. Ну ничего, думаю: за неделю успеваемость налажу. Ох, как я спешил! Мне казалось, что я не теряю ни минуты. Неделя прошла, другая, с классом ничего хорошего не произошло. А у меня в дневнике одни двойки оказались: самому некогда было заниматься.
Тот, кто знает цену жизни, старается не терять ни минуты. Но не меньшее знание жизни заключено и в умении не спешить. Сделать быстрее, чем тебе дано, – это сделать хуже, чем ты мог. Забегать вперед, в конце концов, то же, что сидеть сложа руки.
Итог один – ни в том, ни в другом случае ты не сможешь повлиять на окружающий тебя мир, людей, которые около тебя. Жизнь идет мимо.
Много писали о том, как продлить жизнь. Одни называли это секретом, другие – открытием. Я не делаю открытия и не разглашаю секретов. Я просто знаю, что хорошая привычка продлевает жизнь.
Однажды сказать правду, однажды быть смелым или добрым доступно, пожалуй, каждому. Но это еще не победа над собой. Победа там, где начинается привычка. Привычка! Вот что труднее всего воспитывать.
Чистить зубы по утрам (не помешало бы и вечером), делать зарядку (всегда, независимо от того, выспался ты или нет) – это привычка, правда простейшая. Есть и более сложные.
А почему они так важны, спросим ученых.
Привычка – автоматизированный элемент в поведении человека. Физиологическая основа привычки – выработка в коре головного мозга привычного комплекса нервных условных связей – динамического стереотипа. Первоначальное образование у человека системы привычек трудно для нервной системы. Но зато однажды выработанный динамический стереотип помогает наиболее экономично расходовать нервную энергию, поскольку привычная деятельность осуществляется организмом со значительно большей легкостью, чем новая.
Так говорят ученые. Великий физиолог Иван Петрович Павлов доказал своими опытами, что наши переживания, нервные потрясения – результат изменений, которые чрезвычайно болезненно происходят в установившемся динамическом стереотипе. Мы же часто говорим о том, как трудно бывает в непривычной обстановке.
Представьте себе мотор автомобиля, где зажигание происходило бы не автоматически. Всякий раз подбегал бы механик, поджигал смесь в цилиндре, машина продвигалась вперед, затем механик спешил к другому цилиндру, и так на протяжении всего пути. Не правда ли, недалеко бы уехал такой автомобиль? Но и человек без привычек в какой-то мере ему подобен. Не может же он, в самом деле, совершая каждый поступок, даже самый обычный, мучительно спрашивать себя, правильно он поступает или нет, затрачивая уйму нервной энергии. Большинство своих действий человек совершает как само собой разумеющееся. И чем больше хороших привычек, тем легче ему, тем больше у него сил для новых и полезных дел. Тем больше он успеет сделать их в жизни, а значит, тем длиннее будет его жизнь.
Привычку воспитывают, иногда даже говорят, что ее прививают, как прививают дикому дереву черенок от садового. А может быть, надо не только привить и воспитать, но и сохранить.
СБЕРЕГИТЕ МАЛЬЧИШКУ
Раньше Вовка играл с бабушкой в животных.
– Ты антилопа, – говорил Вовка.
– А ты каракатица, – ласково отвечала бабушка.
– Ты бесхвостый крокодил, – наглел Вовка, и бабушка, чтобы не оплошать, лихорадочно вспоминала Брема.
Наступил Новый год. Бабушка повела внука к себе на работу. Там устраивали елку. Вовку долго мыли и одевали. Бабушка и внук весело ушли из дома. А когда вернулись, Вовка был еще веселее, бабушка же смущена и неразговорчива.
Внук вел себя на елке достойно. Смотрел кукольное представление и смеялся даже не громче других ребят. Потом ему устроили смотрины в комнате, где работала бабушка. Собрались все сослуживцы. И с каждой из них он здоровался за руку. И каждой на вопрос: «Как тебя зовут?» – послушно отвечал: «Меня зовут Володя». И всем, кто давал ему конфету, не забывал говорить: «Спасибо». В конце концов ему надоело, и он сказал бабушке: «Ну, бесхвостый крокодил, пойдем домой»…
Было это, по мнению Вовки, давным-давно, и вспоминать эту историю он не любит: ему неловко, что он был когда-то таким смешным мальчуганом. Он лезет из кожи вон, чтобы казаться взрослым. Прощается с одними увлечениями и заболевает новыми. Еще недавно он увлекался оборотами речи. Говорил примерно так: «Кстати, на огороде растет лук и, между прочим, редиска». Теперь он говорит обычно, освоил язык взрослых.
Мне всякий раз бывает грустно, когда Вовка расстается еще с одной непосредственной, озорной мальчишеской черточкой, на смену ей часто приходит обыденное, неприметное, общепринятое. Сыну не понять этой грусти, потому что он не переживал еще радости неожиданно возвращенного детства…
Скоро наступит воскресенье. Соберутся мои друзья. Мы условились жарить шашлык. У нас есть для этого свой мангал: старая детская ванночка с обрезанными краями и прорубленными в днище дырками – для тяги. Есть и шампуры – куски расплющенной проволоки. Кто-нибудь начнет гонять мяч – детский, за неимением футбольного. Другие примутся соревноваться на трехколесном велосипеде. Большинству из нас под сорок, а кому и – за. Мы все достаточно солидные. Мы бреемся каждое утро, и из предмета гордости это давным-давно превратилось в скучную обязанность. Мы совсем не мальчишки и бываем счастливы, когда снова становимся ими.
Впрочем, все это ребячливость. И она хороша, без нее жизнь в чем-то утратила бы свою свежесть.
Моим другом никогда бы не мог быть человек, в котором ничего не осталось от мальчишки. Мальчишками перестают быть с годами только люди плохие и скучные. Они говорят о других с ухмылкой сожаления: посмотрите, мол, вырос человек, а все еще остается ребенком, ничему его жизнь не научила. А может быть, это говорит лисица, которая видит зеленый виноград. Может быть, это говорят те, кто давно отрекся от мальчишки, посчитав его обузой в мире взрослых. Говорят те, кто считает мальчишеством не только забавы, но и умение зажечься, готовность, если ты не согласен, спорить хоть со всем миром, способность мечтать. Кто поменял «я так думаю» на «так велено», я «так чувствую» на «так принято», желание сказать правду на умение сориентироваться. Это они, стремясь истребить мальчишку во взрослом, придумали даже специальный термин – «незрелость».
Корней Чуковский в своей книге «От двух до пяти» писал: «Нужны были сотни лет, чтобы взрослые признали право детей быть детьми».
И для взрослого оставаться мальчишкой – тоже его право, не на озорство, нет, право всегда быть естественным человеком.
«Мужчина не может снова превратиться в ребенка или он становится ребячливым, – писал Карл Маркс. – Но разве не радует его наивность ребенка и разве он не должен стремиться к тому, чтобы на высшей ступени воспроизводить свою истинную сущность. Разве в детской натуре в каждую эпоху не оживает ее собственный характер в его безыскусственной правде?»
…Вовкина учительница не то что жаловалась на сына – высказывала опасения, советовалась. Она говорила, что мальчик уж очень «правильный», он нетерпим к неправде, тяжело переживает нечестные поступки товарищей, мальчик обостренно честен. Не будет ли ему трудно в жизни? Я обещал подумать. И подумал. Хочу, чтобы он всегда оставался таким. В конце концов, Дон-Кихот был великолепным мальчишкой и не последним человеком на земле.

Задумывались ли вы когда-нибудь, кто такой святой? Паинька, праведный человек. Такой праведный, что жуть берет: за всю жизнь не разбил ни одного стекла и не выпил воды сырой – потребляет исключительно кипяченую.
Если святой – значит, хороший, так уж принято. Он тебе и сознательный, он и самоотверженный; что бы ни сделал, все «во имя». У него и сила воли, и характер твердокаменный. Как подумаешь о нем, так за себя краснеешь: ты-то вовсе не святой.
Полноте, сдается мне, что святым быть совсем не трудно, очень скучно и удивительно бессмысленно. Хвалу ему воздают не за дела, а за безделье, хвалят не потому, что хороший, а оттого, что никакой. Сидит себе не высовывается, будто нет его. Всем удобен, ни для кого не помеха.
И живется святому совсем не худо. Его никогда, например, не мучают сомнения: сделал как велено – и молись себе на здоровье. Он давно зарубил себе на носу: поступать согласно писанию, тютелька в тютельку. И делает. А потом собой же и любуется: до чего же я святой, какой особенный, ничегошеньки-то мне самому не хочется! Конечно, особенный, если толком-то и хотеть не научился. Бывает и с ним: вдруг появится соблазн сделать что-нибудь такое этакое, не бесполезное. Но прежде согласует, как на сегодняшний день, дозволено это святому или нет, а если выяснит, что неположено, так сразу и расхочется. Его-то уж никто не упрекнет в необдуманном поступке…

Наверное, первую обезьяну, которой вздумалось расхаживать на задних лапах, соплеменники осудили.
Обезьянам повезло, что им не дано быть праведниками, в ином случае, человек произошел бы не от них.
ОТКУДА БЕРЕТСЯ «НАДО»
Мы разыскивали хирурга Бакулева. Этому предшествовали трагические события.
Мы были уже совсем взрослыми: через год заканчивали институт; и у одного из нас родился сын, первый сын на курсе. Коляску купили в складчину и, толкая ее перед собой, отправились к молодым родителям. Ушли мы от них поздно. И как только оказались на улице, к нам пристало двое парней. С одним выяснял отношения я, с другим – мой друг Лева. Объясняться пришлось в основном руками. Увернувшись от кулака, я увидел, как блеснуло лезвие ножа. Им замахнулся другой парень.
– Левка, нож! – крикнул я.
Но было поздно…
В больницу его привезли в состоянии клинической смерти. Нож пропорол желудок насквозь. Левку оперировали. Он пока жил.
Прошла ночь. Мы не уходили из больницы. И тогда кто-то сказал:
– Есть такой хирург – Бакулев. Бакулев все может. Вот если бы Бакулев лечил Левку!
Был праздничный день. Москва отдыхала. В справочном бюро домашний адрес хирурга нам не дали. Но мы все-таки узнали дом, в котором он жил, – высотный у Красных ворот. Найти квартиру – это уже проще простого.
Дверь нам не открыли, на звонки никто не отзывался. Мы сидели на ступеньках и поочередно бегали к телефону-автомату. Звонили в больницу. Левка не приходил в сознание. Наконец один из соседей предположительно назвал подмосковную станцию, где обычно отдыхал хирург. Вечер и ночь мы ходили по дачам, но безуспешно. Утром ждали Бакулева у ворот научно-исследовательского института.
Хирург спешил на операцию. Он был недоволен, когда мы его остановили. Он не хотел с нами разговаривать.
О том, что Бакулев оперировал на сердце, мы узнали позже, так же как запомнили имена специалистов в области брюшной полости. Мы многое узнали, пока не выздоровел наш друг. А тогда «Бакулев» было каким-то волшебным словом. Он представляется единственным, кто может спасти Левку. Он и только он должен быть у постели больного!
– Хорошо, после операции я приеду в больницу.
Хирург не смог нам отказать, он согласился. Мы обрадовались этому, но не удивились: мы были уверены, что он согласится. «Нет» – вот что могло быть для нас неожиданным!
Я давно уже заметил, испытал на себе и проверил на других: если один или несколько человек переживают подлинный порыв, если они бесконечно убеждены в необходимости и важности того, чем заняты, – это словно гипнотизирует, им трудно отказать. Спустя время, бывает, и недоумеваешь: отчего ты согласился, как сумели тебя уговорить? Между тем удивительного в этом ничего нет. Энергия убежденности, «надо» как бы фокусируется в острый луч подобно тому, как рассеянные солнечные лучи, пойманные увеличительным стеклом, легко прожигают толстую доску.
И в то же время есть люди, к сожалению их немало, готовые уступить первой трудности, при первом сопротивлении (нет адреса в справочном бюро) считают свою миссию законченной. Таких можно подтолкнуть, сказать, что не все возможности исчерпаны, посоветовать, как поступить. И они честно сделают все, как им скажут, до последней мелочи, пока не столкнутся с очередной преградой. Она снова окажется для них непреодолимой.
Человек не верит в свои силы. А был ли хоть один случай, когда испытал он радость трудной победы: чего-то я стою. Силы испытываются в поступках самостоятельных. Он принял жизнь такой, какая она есть, с раз и навсегда заведенным порядком. Его убедили, что земля кончается там, где появляется первая преграда. Так загляни за «край земли». Для этого нужна самостоятельность.
Он никогда не стремился располагать правом решающего голоса. И в том, что теперь занят, не чувствует своей исключительности: я, только я должен это сделать, и никто другой!
Вспоминая о детстве, Максим Горький писал: «Я очень рано понял, что человека создает его сопротивление окружающей среде». Среда может быть враждебна человеку, может и не быть такой. Но всегда существует противоположность мнений, так же как извечна борьба нового со старым. В этой борьбе и формируется личность.
Самостоятельность… Она присуща малышу. Малыш не знает края. Первый шаг он делает, не умея ходить. Он самостоятелен без меры от природы. Но еще неизвестно, каким он станет с годами. В этом маленьком тельце заложены и мускулы атлета. А разовьются они или нет, как знать.
ОХ УЖ ЭТИ НЕОЖИДАННОСТИ!
Трудно рассказать о себе. Кто-нибудь возьмет да и решит по ошибке, что ты не раздумываешь над прожитым, а ставишь в пример. Между тем я не представляю, как можно строить свою жизнь лишь на чужом примере. И уж вовсе не хотел бы, чтобы Вовка копировал мой путь. Слишком много неприятных минут доставил я в свое время Вовкиной бабушке и своим воспитателям.
В первый класс, и во второй, и в третий меня водили за руку: надо было переходить улицу, а по ней иногда проезжали автомобили и ломовики. Время мое было строго распределено. Моим домашним, наверное, казалось, что я так и буду шагать всю жизнь по той колее, которую прочертили колесики моей детской коляски. Но наступила война.
Война пришла для всех – и для старших, и для младших. Ночными налетами, дневными очередями за хлебом, набегами на остатки заборов в поисках топлива она смешала утвержденный порядок. В школе мы вспоминали времена, когда за пятачок нам давали горячий завтрак, да еще уговаривали съесть его. Мороженщик на углу Вишняковского переулка с именными вафлями – «Люся», «Коля», «Ваня» – казался фантазией, хрупкой и нереальной.
Теперь на большой перемене по спискам, выверенным и утвержденным, нам давали бублик. Один бублик на большой перемене. Казалось, ничто на свете не могло быть соблазнительней этого бублика. Даже зачерствев, он пах так, что дух захватывало… Но мы не ели этот бублик.
У нас были свои мальчишеские потребности. Нам нужно было бегать в кино. Один киносборник сменялся другим, с экрана улыбался бесстрашный Антоша Рыбкин[2]. А весельчак Джордж из Динки-джаза[3] вылетал из торпедного аппарата подводной лодки и падал на палубу корабля, в объятия своей невесты. Нам нужно было обменивать и покупать марки. Мы готовы были все отдать за любой трофей, привезенный с фронта. Нам многое было нужно.
Ради бублика мы объединялись в группы по шесть человек. Один раз в неделю каждый получал шесть бубликов и отправлялся на рынок.
Рассказы о Сухаревке для меня ничто в сравнении с Дубининским рынком военных лет. Это был огромный человеческий разлив, волны которого докатывались до Павелецкого вокзала. Здесь торговали всем. Кто случайно, кто постоянно. В природе не существовало предмета, который нельзя было здесь купить или продать. На подступах к рынку шныряли папиросники, предлагали папиросы «Метро», тонкие, как школьные карандаши.
Изо дня в день стоял окруженный любопытными верзила в сером дождевике, надвинутой на глаза кепке. Он торговал обернутыми в фольгу столбиками какой-то чудодейственной мастики. Верзила брызгал чернилами на тряпку, поплевывал на пятно и яростно тер его своей мастикой. Пятно иногда сходило. Открывая красные беззубые десны, осипшим голосом он зазывал покупателей. Он беспрестанно выкрикивал одну и ту же присказку. Я много раз слышал ее, но так и не смог запомнить, до того мудрено была закручена.
Всюду шныряли мошенники, явные и скрытые. Продавали карточки на хлеб. Для убедительности долго рядились о цене, а в последний момент подсовывали покупателю, или, как они его называли, «лопуху», листок чистой бумаги. Они блистательно умели заговаривать зубы и морочить голову. Только вынесет тетка товар, они сразу же начинают с ней рядиться. Вот и сторговались было, завернули покупку, сунули к себе в сумку, ан нет, в последнюю минуту передумали, назад отдали сверток. Тетка развернула бумагу, а в ней тряпье… Карманы у всех – конечно, кроме жуликов – были застегнуты английскими булавками.
Здесь все двигалось, ни на мгновение не останавливаясь, потому что это была «толкучка».
Здесь не было различий в возрасте и положении. Здесь были продавцы и покупатели. Мы продавали бублики.
Мы еще только шли на рынок, а уже знали, на что будет истрачена выручка, каждая копейка на счету. И лишь однажды я не удержался. Продавали мороженое, всего лишь один брикет. Я увидел мороженое впервые за все годы войны. Отказываться от бубликов куда ни шло, но от мороженого… Оно было очень дорогим, и собранных денег не хватало. Тогда я вспомнил о трех картах. Три карты занимали и наше воображение.
Три карты были в руках у безногого инвалида, который сидел, прислонившись к ограде вытоптанного сквера. Перед ним лежала фанерка. Инвалид показывал карты, потом мгновенно перемешивал, бросал на фанерку и поднимал руки. Карты замирали вместе с теми, кто наблюдал за игрой. Нужно было угадать, где лежит шестерка, дама, туз. Это казалось не трудным, и я смело поставил все, что было. Если бы я выиграл, я мог бы купить не только порцию мороженого. К счастью, я проиграл. Подошел солдат, купил «мое» мороженое, повертел его в руках и почему-то сунул в карман шинели.

Я ушел с рынка следом за ним.
Я ушел с рынка. А мог застрять там навсегда, клюнув на копеечные барыши и свободу от свистка до свистка милиционера. Жизнь оказалась сильнее, притягательнее «толкучки».
Была война. Мы не переживали, как взрослые, горечь поражений и утрат, а ловили лишь радость побед. Даже в невзгодах и лишениях находили свой мальчишеский интерес: по утрам торопились в школу, нет, не из-за того, что боялись опоздать на уроки, – нам нравилось разгружать уголь и дрова.
Мы знали назубок марки вражеских самоходок и минометов, лучше, наверное, чем своих, потому что немецкими, трофейными, была уставлена набережная Москвы-реки. Мы видели колонны пленных на Садовом кольце и подсматривали в щель забора, как работают немцы на стройке. Мы спорили, как относиться к ним, и втайне жалели.
Мы часто бывали в госпиталях, помогая чем могли. Свою первую бессонную ночь я провел в госпитале. Ждали раненых, и нас попросили набить ватой подушки. Мы сами остались на ночь. Мы набили не одну сотню подушек, а утром были похожи на дедов-морозов – до того извалялись в вате… Я и сейчас люблю работать по ночам, пересилив подкрадывающуюся дремоту. С рассветом наступает удивительная легкость, приходит радость сделанного и радость нового дня. И я всегда вспоминаю, что впервые пережил это чувство в госпитале, в свою первую бессонную ночь.
Жизнь была сильнее, притягательней «толкучки». Очевидно, были и взрослые, которые возмущались тем, что я шатаюсь по рынку, объясняли, как это нехорошо, и предсказывали, чем я могу кончить. Может быть, и были, я их не помню. Окончательно увел меня оттуда гениальный длинноносый чудак в ботфортах и при шпаге. Как я мог устоять перед тем, кто у Нельской башни один отразил нападение сотни мушкетеров! Он до последнего вздоха скрывал свою любовь и, умирая, сам накрыл лицо плащом.
Случай затянул меня на спектакль Театра имени Ленинского комсомола «Сирано де Бержерак». И сразу же любовь к театру заслонила все прежние увлечения и проказы. С тех пор я видел десяток разных актеров в роли Сирано де Бержерака. Но моим Сирано навсегда остался Иван Николаевич Берсенев. Я благодарен ему по самой высокой жизненной мере. Героическая комедия о том, чего, кажется, никогда и не было, один спектакль, несколько актеров, которые никогда не узнают, что сделали они для меня! Как мало нужно, чтобы изменить жизнь мальчишки, и как много, если помнить, что это было подлинным искусством!

В конце войны удивительно любили театр. Билеты на десять дней вперед касса Художественного театра распродавала за несколько минут, как сегодня в театр «Современник».
Мы выходили из дома на рассвете, когда еще не истек комендантский час. Кружили проходными дворами, пробирались в тени домов до Балчуга. Здесь ждали, когда на Спасской башне пробьют шесть: мосты охранялись и через них не проскочишь. Десять минут седьмого мы прибегали к Художественному театру и оказывались в конце огромной очереди. Покупали по четыре билета. Три перепродавались, чтобы оправдать стоимость одного.
Хоть и весьма сомнительным путем, но мы сами вошли в театр, никто не дарил нам его в награду за послушание и примерное поведение. И вскоре мы не захотели быть только зрителями. Мы рвались сами ставить спектакли и играть в них. Писали даже пьесы, то подражая «Русскому вопросу» Симонова, то «Старым друзьям» Малюгина. И тогда же мы открыли комсомольский клуб. Он был первым родившимся после войны комсомольским клубом. Для обзаведения нужны были деньги.
На старой пишущей машинке отстучали билеты и, набив ими портфели, отправились в Подмосковье. Размалеванные афиши на стенах сельских клубов гласили, что приехала концертная бригада, нагрянули лауреаты всех конкурсов, которые когда-либо проводились. Мы пели, отбивали чечетку, копировали Райкина; кто умел, ходил на руках.
Исполнив как-то очередной номер, я выбежал за кулисы с подносом в руках. Там дожидались двое. Вопросы их были кратки и неприятно определенны: кто разрешил программу, почему билеты не отмечены фининспектором и вообще откуда мы взялись? Мы со всей искренностью заверяли, что не знаем, у кого полагается утверждать программу для выступлений в сельском клубе, а живого фининспектора никогда и в глаза не видели, читали только о нем стихи Маяковского. Хранители порядка были неумолимы. Один из них обнадеживающе сказал:
– Ничего, скоро всё узнаете, будете учеными. Кончайте свой балаган, потом разберемся.
В те времена нам еще была неведома школа режиссера Охлопкова, в чьих спектаклях артисты непременно проходили через зал. Мы стали его последователями поневоле. Финал концерта был моментально изменен: спели заключительную песню и ушли не за кулисы, где нас поджидали, а бодро прошествовали мимо зрителей, прощаясь и помахивая своими портфельчиками. Оказались на улице и кинулись врассыпную. Только на станции собрались все вместе…
Я написал все, как было. Составил точный перечень своих неблаговидных поступков. Но не примите это за покаяние грешника. Я буду не честен, если скажу, что меня мучает совесть. Я не променяю годы войны на то время, когда меня водили за руку; мне кажется, моя жизнь была бы беднее, я был бы меньше готов к тому, что меня ждало, когда я стал взрослым.
Но как легко рассуждать о том, что было и прошло. А если у Вовки появится свой Дубининский рынок? Мне страшно об этом подумать. Только теперь я начинаю понимать, сколько неожиданностей пришлось пережить моей матери. Сколько раз, наверное, превозмогала она в себе желание запереть меня на ключ и никуда не выпускать из дома! Превозмогала, потому что никогда так не делала. Мать – это мать, и не разделишь, где владеет ею любовь к сыну, а где соображения воспитателя. Знаю лишь одно, что мама никогда не стремилась преувеличить мои оплошности, пугать меня и мучить себя. Стараясь понять сына, она всегда умела вставать на мое место. Она понимала: в жизни бывает всякое – дурное, хорошее, и если оселком к самостоятельности окажется поступок, который в ее представлении не идеален, стоит ли лишь поэтому спешить с запретом?








