355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эфраим Севела » Мама » Текст книги (страница 2)
Мама
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:32

Текст книги "Мама"


Автор книги: Эфраим Севела



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

– Король Стефан Баторий, родился в 1533 году, умер в 1586, король Ян Собесский родился в 1629 году, умер…

Эти же короли, но в массивных золоченых рамах с вензелями и завитушками, распушив холеные усы и блистая атласом и горностаем царственных мантий, смотрят с высоких стен университетского зала. Зал огромен, как костел. Но в нишах его вместо фигур святых белеют статуи ученых мужей от древнего Архимеда до гордости Польши – Николая Коперника. Ученые мужи, хоть и безглазы, как и положено быть удостоенному изваяния, но держат в гипсовых руках свитки папируса и научный инструмент и сосредоточенно концентрируют на них свой проницательный и всеведущий взгляд, подавая этим наглядный пример прилежания будущим светочам польской науки, растерянно и нервно ожидающим явления экзаменационной комиссии, которая справедливо и объективно определит, кому учиться в славном Варшавском университете, а кому…

В толпе подростков, вчерашних гимназистов – Янкель. Причесанный так старательно, что волосы на макушке стоят торчком. В тесном костюме, сшитом у лучшего портного с Погулянки – улицы, на которой живут в Вильно пани Лапидус и сын, – и потому имеющем удручающе провинциальный вид. На ногах – новые туфли, издающие при каждом движении непристойного звучания скрип и этим еще больше повергающие Янкеля в отчаянное смущение. При каждом скрипе ботинок на него с подозрением и нехорошими ухмылками косятся соседи, стоя с вытянутыми по швам руками, встречающие появление в зале экзаменаторов.

Каждый член комиссии выглядит так важно, что ни ученые мужи, застывшие в гипсе, ни короли Польши, втиснутые в золоченые рамы, с ними тягаться не в состоянии. Черные строгие мантии, седые усы, как наконечники пик, бородки-эспаньолки и неподкупный, неумолимый взгляд.

Они степенно рассаживаются на стульях с высокими резными спинками, и от зала их отгораживает зеленое сукно длинного стола с графинами, точно соответствующими числу членов комиссии.

Мальчики и девочки тоже садятся. На скамьи, рядами протянувшиеся с левой и с правой стороны зала. Между рядами – широкий проход с ковровой дорожкой.

Самый важный в комиссии господин, с моноклем в глазу и с красным, невзирая на слой пудры, носом, встал и позвонил в серебряный колокольчик, призывая ко вниманию, которое и так, без звонка, сосредоточено на нем.

– Господа… Прежде чем мы приступим к экзаменам на право поступления в наш Варшавский университет, я хочу напомнить вам об одной из длинного перечня традиций, которые свято чтут в этом храме науки. Согласно ей, в наших стенах особы иудейского вероисповедания сидят отдельно от христиан. И хоть вы еще не студенты, однако придерживаться традиций следует с того момента, как вы переступили этот порог.

Он сделал паузу и обвел взглядом зал.

– Поэтому попрошу, господа, занять места соответственно… Христиане – справа. Господам иудейского вероисповедания рекомендуется сидеть на левых скамьях.

С левого ряда, как от чумы, быстро перебрались направо курносые обладатели светлых волос, и там на скамьях осталась жалкая группка брюнетов, подсевших друг к дружке и сбившихся в кучу. На правой стороне – сплошные блондины с примесью русых. И как вопиющее нарушение порядка в их гуще раздражающе чернеет разлохматившаяся шевелюра Янкеля. На него оглядываются, фыркают. И тогда, спохватившись, он вскакивает со скамьи и выходит на ковровую дорожку, разделяющую, как граница, оба ряда. Его ботинки издают нехороший скрип, и он замирает после каждого шага, порой застыв, как цапля, с поднятой ногой. Ученые мужи из комиссии вздрагивают от этих звуков, отрываются от бумаг и вперяют в Янкеля насмешливый ядовитый взор. Правая сторона, блондины, покатываются со смеху. Председатель звонит в колокольчик, сдерживая брезгливую ухмылку.

Перед зеленым столом – еврейский мальчик. Отвечает бойко. У членов комиссии – кислые лица. Перебивают, обрывают. Мальчик начинает заикаться. Умолкает.

Перед зеленым столом – поляк. Еле-еле мямлит. Но вся комиссия с сочувствием взирает на него, ободряюще улыбается.

И вот настает очередь Янкеля. Он идет по ковровой дорожке к зеленому столу абсолютно бесшумно. Членам комиссии из-за стола не видны его ноги. Янкель стоит перед столом босой, в одних носках. Вся комиссия смотрит на него с таким видом, будто они кислых яблок наелись. Председатель, брезгливо оттопырив губу, через монокль бегло пробегает его документы.

– Янкель Лапидус… Из Вильно… Гм… С подобным именем пристало селедкой торговать… Претендуя на звание студента нашего университета, не мешало бы предварительно подумать о замене «Янкеля» хотя бы благозвучным польским именем «Ян». Из уважения к этим древним стенам, что ли? Добро. Приступим к экзамену.

Над головами людей, снующих по залу Варшавской телефонной станции, высятся стеклянные кабины, и в каждой кабине кто-то кричит в телефонную трубку, отчего создается впечатление, что эти люди ругаются друг с другом. И если пробежать весь этот набор разнообразнейших лиц, то в последней будке мы обнаружим Янкеля, возбужденно кричащего в трубку:

– Мама! Я принят!

Он плачет навзрыд. На том конце провода слышится ответное рыдание.

– Что же ты плачешь, мама? – всхлипывает Янкель. – Я принят! Твой сын вернется в Вильно адвокатом! Что? Разве я плачу? Тебе кажется, мама. Я улыбаюсь от счастья.

И рыдает еще горше, слушая мамин голос. Потом, утерев рукавом слезы, говорит ей:

– Послушай, мамочка. Я не звоню тебе каждую ночь. У меня остались деньги на питание… Ничего страшного, если и останусь без обеда… Зато услышу твой голос. Да, да. Занятия в университете начинаются первого сентября, Янкель стоит на улице в толпе у газетного стенда. Лица у друзей застыли от ужаса, а помертвевшие глаза читают крупные заголовки на весь газетный лист: 1 сентября 1939 годаГерманские войска перешли польскую границу.


Разгром польской армии. Англия и Франция вступают в войну.

Это – мировая война!

Победное шествие германских войск, колонны польских пленных, крестьяне с детьми, бегущие, от пылающих кострами домов, немецкие бомбардировщики с воем несутся к земле, горит Варшава.

Варшавскую телефонную станцию осаждает толпа. Янкель, сдавленный со всех сторон, протискивается к окошечку в толстом стекле.

– Барышня, Вильно! Дайте Вильно! Всего лишь три минуты!.. Ну, хоть одну минуту!

Воет сирена воздушной тревоги, и толпа быстро рассасывается. Зал пустеет, словно людей ветром сдуло. Один лишь Янкель стоит у окошечка.

– Барышня… – умоляет он. – Вот видите, я один остался… Теперь-то вы меня соедините с Вильно?

Слышен вой пикирующего самолета. Телефонистка срывает с головы наушники и бежит, цепляясь за стулья.

Янкель по другую сторону стекла старается от нее не отстать. Гремит близкий взрыв. Толстое стекло перегородки покрывается трещинами.

Он сидит в подвале с сотнями напуганных людей, которые, втянув головы в плечи, прислушиваются к глухим взрывам бомб наверху. Песок струится с потолка на его голову, Кончился воздушный налет.

Из подвалов и бомбоубежищ, из наспех вырытых во дворах щелей выползают на свет Божий варшавяне с детьми на руках и в немом оцепенении взирают на груды дымящихся руин, оставшихся на месте домов, на пылающую из края в край Варшаву.

Зал телефонной станции пострадал от взрыва. В потолке зияет дыра, косо раскачивается люстра. Окна – без стекол. Под ногами – кучи штукатурки. Даже на толстом стекле, в котором окошечко, – сплошные трещины. За окошечком усталая телефонистка надевает наушники и вскидывает глаза на запыхавшегося Янкеля, раньше других вернувшегося в зал.

– Соедините, пожалуйста, с Вильно! – вздохнул Янкель.

– С Вильно связи нет, – равнодушно ответила телефонистка.

– Как нет связи? – удивился Янкель. – У меня там мама!

Телефонистка криво усмехнулась:

– В вашем возрасте, уважаемый, не о маме надо думать, а защищать отчизну с оружием в руках.

Янкель согласно кивнул:

– Я уже получил повестку. Но как я уйду в армию, не сообщив об этом маме?

На пыльном плацу перед казармами тянется длинная очередь мужчин, молодых и среднего возраста, еще в гражданском платье. Военная форма дожидается их в высоких стопках на деревянном столе, за которым стоят вразвалку бывалые фельдфебели и капралы, с лихо закрученными усами и строгим армейским взглядом. Каждому мобилизованному выдают положенный комплект обмундирования: штаны, френч, ботинки, фуражку-конфедератку с белым орлом. Новобранцы тут же, на плацу, переодеваются. А чуть подальше, те, кто уже переоделся, неуклюже маршируют под рычащие окрики сержантов.

Унтер-офицер пан Заремба среди всех кадровых военных на плацу выделяется особенно лихой выправкой. Сапоги бутылками на его толстых ногах блестят особенно ярко. На штанах из добротного сукна, ловко заправленных в сапоги, особенно четко выделяется отутюженная стрелка, острая, как лезвие бритвы. Портупея с ремнем туго стягивает литую талию и выпуклую грудь, самой природой созданную только для того, чтоб носить кресты и медали, которых пока не имеется в наличии. Но конфедератка на его круглой, коротко стриженной голове не солдатского, а офицерского образца и белый орел на тулье выглядит белее всех остальных орлов на плацу.

Нос у пана Зарембы картошкой, с кровавыми прожилками от пагубного пристрастия к алкоголю. Глазки маленькие, свиные, что особенно подчеркивается белесыми ресницами и такими же бровями. На правой щеке у него

– большое темное пятно с несколькими торчащими волосками. О происхождении таких пятен в народе говорят, что корова хвостом мазнула беременную хозяйку, когда та присела ее доить. Ребенок непременно в таких случаях рождается с пятном на том же месте, а также с некоторыми отклонениями в характере. У пана Зарембы это проявилось в злобе ко всякому, кто не в состоянии за себя постоять, а также в лютой ненависти к евреям, словно евреи надоумили корову хлестнуть хвостом по щеке мать пана унтер-офицера.

Теперь у пана Зарембы есть на ком душу отвести, и желваки уже заранее играют на его бритых щеках. Перед унтер-офицером стоит Янкель, облаченный в обмундирование, которое не совсем соответствует его росту и габаритам. Рукава шинели наезжают на пальцы, тонкая шея болтается в широком вороте френча. Под мышкой он держит охапкой свою цивильную одежду – костюм, сшитый в Вильно соседом-портным, от которого вся Варшава должна была забиться в истерике от зависти, а в правой руке – пару ботинок со скрипом, которые умолкают, лишь когда их снимают с ног.

– Имя! Фамилия! – рычит Заремба.

– Лапидус… – моргает Янкель. – Ян… Унтер-офицер сверил его слова с бумагой, которую держал в руке, и поднял тяжелый уничтожающий взгляд.

– Тут написано другое имя… Янкель… Ты что мне голову морочишь?

– Извиняюсь, пан унтер-офицер. Янкель – это по-польски Ян…

Заремба недоверчиво уставился на него:

– Ты разве поляк?

– Нет… – замотал головой Янкель. – Но я думал…

– Индюк думал и сдох! – поучительно изрек Заремба. – Меньше думай, а слушай команды старшего по званию.

– Хорошо, пан унтер-офицер, – согласно кивнул Янкель.

– Не хорошо, а так точно! – взревел Заремба.

– Извиняюсь, пан унтер-офицер.

– Не извиняюсь, а слушаюсь!

– Спасибо за разъяснение, пан унтер-офицер.

– Не спасибо, а здравия желаю! Ясно?

– Не все ясно, – простодушно пожал плечами Янкель, – но я…

Над ними низко проревел самолет, поливая плац из пулеметов. Все – новобранцы и их командиры – бросились на землю, поползли в разные стороны. Загорелось здание казармы. Оттуда бегут полуодетые новобранцы. Их, как зайцев, расстреливают немецкие летчики.

Янкель и пан Заремба лежат рядом. Янкель поднял голову, покосился на унтер-офицера. Тот потерял бравый вид. Лицо и даже усы в густой пыли.

– Вы живы, пан унтер-офицер? – почтительно осведомился Янкель.

Заремба отхаркнул сгусток земли изо рта, чуть ли не в лицо Янкелю.

– Я тебя переживу, Янкель.

Самолеты в небе делают разворот и снова устремляются вниз. Все, кто в состоянии, бегут с плаца. Унтер-офицер поднялся с земли, счистил пыль с колен своих шикарных галифе и с завидной легкостью пустился бежать во весь дух. Янкель устремился за ним, путаясь в полах шинели. Он бросил свои вещи, которые держал подмышкой, швырнул в сторону ботинки и догнал, поравнявшись с унтер-офицером.

т– Ну, а мне куда прикажете, пан унтер-офицер? – задыхаясь, спросил он на бегу.

Заремба, не замедляя бега, пролаял:

– К чертовой матери!

Пулеметная очередь подняла фонтанчики пыли у их ног, и они оба, как по команде, грохнулись навзничь.

– Куда я иду? – говорит Янкель. – Я иду к матери. В полном обмундировании, да еще в шинели внакидку, он сидит на обочине дороги среди присевших передохнуть и перекусить беженцев: женщин, стариков и детей. Разговаривает он со старым поляком, из польских аристократов, одетым в брюки-гольф, бархатный жилет и охотничью шляпу с пером, а ботинки на ногах развалились, и обе подошвы отстали и шлепают.

По дороге движется бесконечная толпа беженцев, везя жалкие остатки скарба в детских колясках, на ручных тележках, а кто покрепче, тащит на себе, навьюченный до предела. В толпе беженцев мелькают то и дело военные без оружия, а порой и без знаков отличия.

В кювете валяются раскрытые чемоданы и сумки, охапки разбросанных вещей: дамские шляпки, мужские пальто, меховые шубы. Это все брошено теми, кто прошел по дороге. Возле меховой шубы вместе с ремнем и портупеей поблескивает на солнце офицерская сабля в ножнах.

– А где мать? – без особого интереса спрашивает старик-попутчик.

– В Вильно, – вздыхает Янкель.

– Далеко идти, – качает головой старик. – Зачем ты это на себе таскаешь? Армии польской больше нет, – он показал на шинель на плечах Янкеля.

– А что же, я голым пойду? – удивляется Янкель. – Моя цивильная одежда осталась в казарме.

– Мало кругом барахла? – спросил старик. – Выбирай любое, надевай.

– Как же я возьму? – недоуменно глянул на него Янкель. – Это же не мое. Чужое.

– Оно уже ничье, – горестно сказал старик. – Бери, глупый. А это сбрось с себя, да побыстрее.

– Нет, – качнул головой Янкель. – Это – казенное. Не могу бросить. Я дал расписку.

– Кому? Пойми, юноша, Польши больше нет. Ее поделили Гитлер и Сталин. Немцы – с запада, русские – с востока. Вот мы идем, а к кому попадем, знаешь?

– Знаю, – простодушно улыбнулся Янкель. – К маме.

Старик хотел было съязвить в ответ, но гул приближающихся самолетов отвлек его. Толпа с дороги бросилась врассыпную в поле, роняя чемоданы, бросая тележки и детские коляски с вещами. Тень от самолета проносится над опустевшей дорогой, на которой валяются одни лишь вещи. А люди бегут по полю, волоча детей, маленьких таща на руках.

Гремят взрывы. К небу поднимаются тучи земли. Падают люди. Истошно кричат раненые. Захлебывающийся детский плач.

Янкель бежит во весь дух, путаясь в полах шинели. Обегает воронки от бомб, перепрыгивает через убитых. Слева и справа от него тоже бегут люди. Но он не различает лиц, одни размытые пятна.

Кукурузное поле. Сухие стебли укрывают бегущих по плечи, а головы торчат над рыжими метелками, и кажется, что по желтому морю плывут, катятся лишь человеческие головы, оторванные от тел.

Совсем близко от Янкеля ухнул взрыв. Комья земли вперемешку с кукурузными стеблями обсыпали его, и он упал ничком, втянул голову в плечи. Взрывы один за другим сотрясали землю, и Янкеля засыпало все больше и больше.

Когда взрывы стали отдаляться, Янкель услышал голос, показавшийся ему знакомым:

– Это уже не бомбы, нас обстреливает артиллерия.

Янкель, как пес, отряхнул с себя землю и оглянулся на голос. Среди стеблей кукурузы сидел… пан Заремба. Но совершенно не похожий на себя. На нем не было военной формы. Он успел переодеться в гражданское и выглядел нелепо в шляпе-котелке, визитке, с галстуком-бантиком на шее. На ногах пана унтер-офицера поблескивали черные лакированные туфли и белые гамаши на кнопках.

– О, кого я вижу! – ахнул пан Заремба. – Пан Янкель все еще в военном обмундировании? Защищаем отчизну?

– А где ваша форма, пан унтер-офицер? – удивленно спросил Янкель.

– Не смей больше называть меня унтер-офицером, – сурово сказал Заремба.

– Ясно? Я – цивильный человек. По всей вероятности, мы попадем в лапы к русским. Это их артиллерия бьет. У русских тебе будет больше веры, чем мне. У них комиссары – евреи. А еврей еврея не обидит. Запомни, Янкель, я – не унтер-офицер. Я – цивильный. Если понадобится, ты подтвердишь? Хорошо?

– Пожалуйста! – согласился Янкель. – Как прикажете, пан унтер… извините, пан…

– Твоя ошибка может стоить мне головы, – назидательно добавил Заремба.

– Запомнишь?

– Так точно! – выпалил Янкель. Зарембу передернуло:

– Не отвечай так. Я цивильный.

– Вы меня учили, как отвечать в армии. Заремба досадливо поморщился:

– Армии больше нет! Все кончено! Польшу проглотили немцы и русские, чтоб им подавиться. Понял?

Янкель кивнул:

– Так точно. Извините…

– Встать! Руки вверх!

Над ними стоял немец в каске, с коротким автоматом на груди. Янкель и пан Заремба встали и подняли руки. Заремба сияет, лучится улыбками.

– О! Немцы! – залепетал он сладким голосом. – Славу Богу, мы попали не к большевикам! Добро пожаловать, господа фашисты! Польша капут!

Немец обернулся к другому, сидевшему в седле мотоцикла, нацелив на них пулемет:

– Что он болтает? Я ни слова не понимаю на их собачьем языке!

– О, господа! – вскричал Заремба. – У меня для вас сюрприз! Мы в Польше знаем, как вы не любите евреев. Мы тоже их не терпим! Так вот, он – еврей! Я его передаю вам! Делайте с ним, что хотите!

– Я не понимаю, что ты говоришь, ублюдок, – оборвал его немец, – но рожа у тебя поганая… просит пули.

И направил автомат на Зарембу. Заремба, плюхнувшись на колени, униженно канючит, протянув руки к немцу:

– Вы перепутали! Я – поляк! Он – еврей! Его стрелять надо!

Немец на мотоцикле окликнул товарища, и тот, опустив автомат, подошел к нему. Они о чем-то посовещались, а когда оглянулись, ни Зарембы, ни Янкеля не было. Лишь мотались впереди метелки кукурузы. Немец небрежно полоснул туда автоматной очередью.

Янкель снова в толпе беженцев. На развилке дорог на указателе написано: «Вильно – 128 км». Толпа беженцев раздваивается. Янкель уходит с теми, кто повернул в сторону Вильно. Он идет, поддерживая старушку.

– Ах, как я завидую вашей матери… – приговаривает она, опираясь на его руку. – В такое время не забыть о ней… Идти за тридевять земель…

– Но ведь мама во всем свете у меня одна. Кто может быть ближе, чем мама? – искренне недоумевает он.

– Благословит тебя Бог, сынок, за такие речи… – шепчет старушка. – А многие забыли, что нет на свете священнее любви, чем любовь к своей матери… Той, что ночей не спала, когда ты болел, той, что последний кусок тебе отдавала, той, что…

– Русские! Русские! Красная Армия! Зашелестело по толпе, прекратившей движение. Оттесняя людей к обочине дороги, встречным маршем движется конная артиллерия. На лошадях и лафетах орудий – солдаты в незнакомой форме и в других, отличных от немецких, касках. На касках – красные пятиконечные звезды. Среди русских солдат много скуластых, узкоглазых монгольских лиц. У них нет автоматов. А старого образца винтовки с приткнутыми гранеными штыками.

Из толпы беженцев русские стали выводить мужчин в польском военном обмундировании. Вывели и Янкеля.

– Вот еще один пленный! – доложил приведший Янкеля солдат офицеру, сидевшему в седле.

Янкель посмотрел на офицера, и его огорченное лицо разгладилось простодушной радостной улыбкой.

– Вы еврей, пан комиссар? – спросил Янкель. Офицер в седле неопределенно пожал плечами:

– Я еврей. Но не комиссар. Я – капитан. Командир батареи. Что вам угодно?

– Но вы еврей? И я еврей, – радостно восклицает Янкель. – Я этому очень-очень рад. Вы, надеюсь, меня поймете. Другие не хотят меня выслушать. Я направляюсь в Вильно. Там моя мама. Понимаете? Она беспокоится. Она не знает, что со мной, а я – что с ней. Помогите мне добраться до Вильно. Моя мама вам будет так признательна.

Офицер в седле лишь сочувственно развел руками:

– Вы – пленный! И пойдете с остальными польскими военнопленными, куда поведет вас конвой. Ясно?

– Какой я пленный? – огорошено кричит Янкель, озираясь вокруг в поисках сочувствия. – Я же не воевал! У меня даже оружия нет. Одели форму и разбежались. Я иду в Вильно, к маме…

– На вас военная форма. Значит, вы взяты в плен, – оборвал его русский офицер и тронул коня.

Раскачивается товарный вагон. Стучат под полом колеса. Польские пленные сидят на нарах, лежат вповалку. Другие прилипли к узким, как амбразуры, окошечкам, затянутым колючей проволокой. На некоторых цивильная одежда – успели сменить.

– Вильно! – кричит солдат у окна. – Мы подъезжаем к Вильно! Я узнаю! Вон колокольни Петра и Павла, а вон шпиль Святой Анны!

Товарный состав медленно огибает город, раскинувшийся в долине между зеленых холмов. Еще очень рано. Недавно рассвело. И в долине плавает прозрачный туман. Сквозь него, как сквозь седые пряди волос, проступает облик города. С красными черепичными крышами средневековых улочек, с тесными каменными двориками, с зелеными вершинами столетних кленов и лип над ними, со сладкими дымками из затопленных хозяйками печей. И властвуя над крышами, над дымами из фигурных, с железными флюгерами, печных труб, горделиво высятся над городом многоцветные башни колоколен виленских церквей, сверкая гранями крестов и перекликаясь мелодичным звоном, словно отдавая прощальный салют длинному бесконечному поезду-тюрьме, набитому, как селедками, невольниками.

Тревожно гудят колокола костела Святого Казимира, им вторит медь костела Святой Терезы, плачем откликается румяная колокольня костела всех святых, стонут Доминиканский костел и Францисканский, а вслед за ними зарыдал монастырь кармелиток.

Город разворачивается в утренней дымке. Сверкнула серебряной чешуей гладь реки Вилии.

Янкель бросается к запертой двери, неистово стучит кулаками:

– Пустите меня! Откройте! Это – мой город! Я приехал! Выпустите! Здесь моя мама!

Кое-кто из солдат начинает смеяться. А Янкель, захлебываясь от плача, продолжает стучать.

– Мама! Я здесь! Рядом! Где ты, мама?

Пожилой седоусый солдат кладет ладонь Янкелю на плечо и под стук колес не замедляющего ход поезда пытается утешить его:

– Не плачь. Мужчине плакать не полагается. Мы все лишились родных. Кто

– жены и детей, а кто – мамы. И стучать не надо. Конвой откроет огонь. И ты погибнешь зря. И мы тоже. Идем, сынок, приляг. Эй, уступите место. Человеку худо.

Седоусый солдат повел, обняв за плечи, Янкеля к нарам. Солдаты подвинулись, освободили место. Янкель лег, всхлипывая. Седоусый накрыл его шинелью.

Сверху от окошка послышался огорченный голос:

– Проехали Вильно. Прощай, Польша! Куда нас везут?

– В Сибирь везут, – сказал седоусый. – Прощай, родина!

У него на глаза навернулись слезы. В разных концах вагона слышится сдержанное всхлипывание. Кое-кто бормочет молитву. Затем весь вагон начинает неистово молиться.

Под стук колес, под католическую молитву засыпает Янкель.

И тогда в ритме стука колес он слышит мелодию колыбельной песни, которую ему давным-давно пела мама. Ее голос выводит на идиш сладкую до слез песенку о белой козочке, которая стоит под колыбелькой у мальчика. Эта козочка пойдет на ярмарку и оттуда принесет гостинец: миндаль и изюм.

Янкель видит лицо мамы и даже ее руку, качающую колыбель. Словно от ее руки качается, как колыбель, весь вагон. Спят вповалку польские солдаты. И над ними над всеми, как мольба к Богу уберечь их, не дать их в обиду, плывет умиротворяющий голос еврейской мамы, обещающей каждому мальчику в подарок миндаль и изюм, которые белая-белая козочка принесет с ярмарки.

Вагон качает. Спят солдаты.

Длинный состав товарных вагонов с часовыми на тормозных площадках мчится по русской долине, мимо осенних пейзажей, которые сменяются зимней тайгой.

Высокая мохнатая ель с пластами снега на ее могучих лапах напоминает гигантскую рождественскую елку. И снег на ней блестит, переливается, точь-в-точь как рождественские огни. Весь лес вокруг напоминает зимнюю сказку. Только стук топоров и визг пил нарушают идиллию.

Две фигурки в обтрепанной польской военной форме, укутанные от холода каким-то тряпьем, низко склонились с двух сторон широкого ствола ели. Пила ходит взад-вперед, въедаясь все глубже в дерево. Желтые опилки струйками сыплются в снег. Дерево затрещало. Закачалась вершина. Один из пильщиков, солдат с ледяными сосульками на кончиках седых усов, разогнулся, выдернул пилу из ствола.

– Берегись! Падает!

Второй пильщик тоже разогнулся. Это – Янкель. Из-под рваного шарфа, которым обмотана его голова, торчит лишь нос, удивленно вскинутые брови и печальные-печальные глаза.

Янкель и седоусый отбегают от падающей ели и вместе с ними – солдат-охранник в полушубке и в валенках, с плоским монгольским лицом под шапкой-ушанкой.

Ломая ветки, круша соседние деревья, огромная ел! гулом валится, подняв тучи сверкающего снега.

– Давай работай! – покрикивает охранник. – Нечего стоять! Тайга большой, деревья много.

Седоусый и Янкель, с трудом вытаскивая из глубокого снега ноги в разбитой, подвязанной веревками обуви, переходят к другой ели, берутся за рукоятки пилы, оба сгибаются, и железные зубья вгрызаются в кору, сыпанув на белый девственный снег первые горсти опилок.

– Берегись! – доносится крик. Неподалеку с грохотом валится еще одна ель.

Очередь оборванных, донельзя усталых людей с армейскими котелками тянется вдоль дощатой перегородки с портретом Сталина на ней к большому окну, откуда клубится пар. Раздатчик набирает черпаком суп из котла и выливает в подставленный котелок. Затем в следующий. У раздатчика широкая спина, крепкий раскормленный затылок. Когда Янкель протягивает свой котелок, раздатчик поворачивает к нему лицо. Это – унтер-офицер Заремба.

– Ну, как, Янкель, сегодня работалось? – усмехается Заремба. – Небось нагулял аппетит на морозе?

Янкель молчит. Рука в рваной перчатке, держащая котелок, дрожит. Заремба загребает черпаком суп и демонстративно сливает полчерпака обратно в котелок. Остаток плюхает Янкелю в подставленный котелок. Янкель силится унять дрожь в руках. Но у него начинают дрожать еще и губы.

«Дорогая мамочка, – выводит на листе бумаги карандаш, неуклюже зажатый корявыми, неразгибающимися пальцами. – Где ты? Что с тобой? Пишу уже десятое письмо, а ответа нет. Ведь Вильно не у немцев, а у русских. Что же с тобой случилось? Что ты молчишь? Я буду писать тебе по-прежнему, даже без надежды на ответ».

Мигает, дымит огонек коптилки на грубо сколоченном дощатом столе, освещая склоненную голову Янкеля и бросая тени на двухэтажные деревянные нары, на которых спят вповалку измученные пленные.

Ветер гонит снежные вихри. Сквозь метель видны колонны пленных с топорами и пилами на плечах. Конвоиры в полушубках с винтовками за спиной держат на поводках поскуливающих сторожевых собак. Один конвоир с раскрытым мешком идет вдоль колонны.

– У кого письмо? – покрикивает конвоир. – Бросай в мешок!

Сыплются в подставленный мешок письма. Янкель бросает туда свое письмо.

Колонна, прикрывая лица от колючего снега, выходит в ворота.

Грозно шумит на ветру бесконечная тайга.

Мохнатая заиндевелая лошаденка тащит сани по заметенной снегом дороге, петляющей в тайге. Лошаденка влезла в сугроб и стала. Возница-конвоир, собиравший в мешок письма польских пленных, потер озябшие руки, высыпал из мешка на снег ворох писем, поджег спичкой и протянул руки к огню, греясь у костра.

Пленные стоят в три ряда, постукивая ногами от холода. Перед ними вышагивает старший офицер в русской шинели и папахе, за ним – свита.

– Жалобы есть? – громко вопрошает старший офицер. Янкель делает шаг из строя.

Старший офицер с усмешкой уставился на него:

– Чем недоволен? Говори!

– Извините, пан начальник… – непослушными губами произнес Янкель. – Я послал десять писем маме… И ответа не получил. Что-то с почтой неладно.

Весь строй загалдел, поддерживая Янкеля. Лица начальства посуровели;

– Значит, выходит, по-твоему, советская почта плохо работает? А? – медленно растягивая слова, спросил старший офицер.

– Я такого не говорил… – робко возразил Янкель. – Письма не доходят… Десять послал маме… и…

Строй снова зашумел.

– Молчать! – рявкнул старший офицер. – Провокатор! Он хочет вызвать бунт в лагере! Под арест его! На строгий режим! И без права переписки!

Русские солдаты с винтовками наперевес окружают Янкеля и уводят вдоль поникшего, замершего строя пленных.

Старший офицер прошел вдоль строя, выразительно поглядывая на поляков.

– Так будет с каждым, кто вздумает нарушать порядок. А теперь – приятная новость. Не для всех, правда. А для тех пленных, кто родился на той части бывшей польской территории, которая отошла к Советскому Союзу. Уроженцы этих мест объявляются гражданами СССР и подлежат освобождению из лагеря и отправке домой. Жители городов и уездов Львова, Станислава, Луцка, Ковеля, Бреста, Вильно…

По мере перечисления городов в шеренгах пленных то здесь, то там вспыхивают радостью лица счастливчиков. Потом раздался хохот. Старший офицер грозно повернул лицо. Смеялся Заремба.

– Чего ржешь? – остановился перед ним старший офицер.

– Позвольте доложить, пан начальник, – с трудом сдерживая смех, сказал Заремба. – Янкель Лапидус, которого вы отправили за решетку, и совершенно справедливо поступили, как раз родом из Вильно и посему подлежит освобождению.

Старший офицер подумал и ответил:

– Таких мы не освобождаем, а сажаем на хлеб и воду. Ясно?

– Вот отчего я и смеюсь, пан начальник, – расплылся в улыбке Заремба.

– Выходит, его мама будет зря готовить фаршированную рыбу и жареную курочку…

Янкель оброс бородой по грудь и стал похож на старого раввина, в печальных глазах которого воплотилась вся мировая скорбь. По размерам бороды можно судить о длительности его пребывания в тюрьме. Он сидит один, скорчившись, подобрав по-турецки ноги, в маленькой камере с узеньким окошком под самым потолком, закрытым густой решеткой. На нем обноски военной формы.

Скрипит ключ в замке, обитая железом дверь раскрывается. На пороге – надзиратель.

– Просьбы, жалобы есть?

Янкель вздрогнул, очнувшись от дум.

– Есть просьба. Разрешите послать хоть одно письмо маме, в Вильно.

Надзиратель покачал головой:

– Поздно. Пошлешь – не дойдет. Вильно уже не у нас. Немцы напали на Советский Союз. Война.

– Снова война? – недоуменно морщит лоб Янкель. – И немцы уже в Вильно? Что же с моей мамой?

– Откуда мне знать, – с сочувствием сказал надзиратель. – Моя мама тоже попала к ним в лапы… На Украине.

И со скрежетом прикрыл обитую железом дверь камеры.

Этот скрежет переносит Янкеля мысленно в Вильно. Теперь уже скрежещет другая дверь. Та, что ведет в магазин «Горячие бублики. Мадам Лапидус и сын». Дверь сорвана с одной петли. Покосилась. Ветер со скрежетом раскачивает ее, гонит по полу мусор. Пусто в магазине. Черными отверстиями зияют холодные, давно потухшие печи, в которых когда-то при ярком пламени пекла бублики пани Лапидус. Пусто на жердочке, где любил сидеть желтый попугай. Лишь царапины от его когтей остались на дереве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю