Текст книги "Эссе"
Автор книги: Эдвард Морган Форстер
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Они непременно должны отличаться один от другого. Если героиня романа в точности повторяет королеву Викторию – то есть не примерно такая же, а в точности такая же, как королева Виктория, – значит, она и есть королева Виктория, и книга (или та часть ее, где выступает эта героиня) уже не роман, а мемуары. Мемуары принадлежат истории и основаны на точных фактах. Роман же основан на фактах плюс-минус какое-то неизвестное, а неизвестное это, в которое входит и личность романиста, неизбежно преобразует смысл фактов, а иногда даже полностью их изменяет.
Историк описывает действия, характер же раскрывает только в тех пределах, в каких может судить о них по действиям изображаемых лиц. Характеры интересуют) его не меньше, чем романиста, но он может знать о них только то, что проявляется ими открыто. Если королева Виктория не сказала бы: «Нам скучно», – ее сотрапезники не знали бы, что ей скучно, и этот факт не получил бы огласки. Она могла бы нахмуриться, и придворные по этому движению догадались бы о ее настроении: взгляды и жесты тоже являются историческими свидетельствами. Но если бы она сдержалась, никто ни о чем бы так и не узнал. Скрытая жизнь души скрыта по определению. Как только скрытая жизнь обнаруживает себя во внешних проявлениях, она перестает быть скрытой и переходит в область действий. Задача романиста в том и состоит, чтобы показать скрытую жизнь души в ее источнике, то есть рассказать о королеве Виктории, больше, чем о ней известно из фактов, и таким образом создать характер, который окажется неравнозначным исторической королеве Виктории.
Французскому критику, пишущему под псевдонимом; Ален, критику умному и тонкому, принадлежит по этому поводу несколько полезных, хотя и чуть-чуть эксцентричных замечаний. Он, как и я – правда, в меньшей, степени, – увяз во всяких сложностях, и вместе мы, быть может, выберемся на твердую почву. Исследуя разные формы художественной деятельности и добравшись в итоге до романа, Ален уверяет, что каждый человек выступает как бы в двух ипостасях, из которых одна может служить предметом истории, другая же – художественной литературы. Вся видимая сторона человеческой деятельности, то есть поступки человека и та часть духовной жизни, которую можно через них познать, относится к области истории. Но романическая или романтическая сторона его «я» (se partie romanesque ou romantique) включает «только чувства, то есть мечтания, радости, горести и наблюдения над самим собой, которые воспитание или стыдливость не позволяют предавать гласности», и одна из главных функций романа – выразить именно эту сторону человеческого «я».
«Вымышленным в романе является не столько сюжет, сколько полное раскрытие внутреннего мира героя через действия, что никогда не имеет места в реальной жизни… В истории, где всем движут внешние причины, Господствует понятие рока, роковых случайностей; в романе же нет ничего случайного, судьба человека выводится из его натуры, и поэтому в целом создается Впечатление, что перед нами жизнь, в которой все предусмотрено, даже страсти и преступления, даже несчастья».[5]5
Изложено по книге «Systeme dex beaux art» (Paris, 1920), С. 314–315. Знакомством с этим содержательным очерком я обязан Андре Моруа. (Прим. автора.)
[Закрыть]
Это положение, выраженное Аленом, возможно, несколько расплывчатое, известно каждому английскому школьнику: историк констатирует – писатель сочиняет. И все же в этой расплывчатости много ценного: Ален выявляет главное различие между человеком в жизни и человеком в литературе. В жизни нам не дано понимать друг друга, в ней не существует ни полного проникновения в чужой внутренний мир, ни полного самораскрытия своего внутреннего «я». Мы знаем друг друга лишь приблизительно, по внешним сигналам, хотя их вполне достаточно для общения и даже близости. В романе же, если только автор этого хочет, читатель знает о героях решительно все; их внутренняя жизнь так же, как и внешняя, перед ним полностью раскрыта. Вот почему о литературных персонажах у нас часто складывается более полное представление, чем о реальных людях, включая и наших близких. О литературных персонажах нам известно все, что только возможно. Пусть они даже несовершенны или неправдоподобны, но у них нет от нас, тайн, тогда как у наших друзей всегда есть какие-то свои секреты, и не может их не быть, ибо одно из условий существования на земле – взаимная скрытность.
Рассмотрим теперь вопрос о человеке в жизни и литературе с самых примитивных позиций. Вы и я – люди. Обратимся же к главным фактам нашей жизни – не к этапам нашей карьеры, а к главным фактам жизни как таковой. Тогда мы сможем от чего-то оттолкнуться.
Таких главных фактов в жизни каждого человека пять: рождение, еда, сон, любовь и смерть. Можно увеличить это число, добавив, скажем, дыхание, но именно названные пять явлений самые непреложные. Посмотрим теперь, какое место занимают они в реальной жизни и какое – в романах. Стремится ли романист воспроизвести их в полном объеме или же предпочитает усилить, ослабить или вовсе замолчать, проводя своих героев через процессы, не совсем похожие на те, через которые проходим вы и я, но называя теми же именами.
Начнем с рассмотрения двух самых замечательных явлений: рождения и смерти, – замечательных потому, что они одновременно и присутствуют, и отсутствуют в нашем опыте. И о том, и о другом мы знаем только понаслышке. Мы все рождались, но никто не помнит, как это было. Смерть, как и рождение, неизбежна, но никто не знает, как это будет. О последнем и первом нашем ощущении мы можем лишь догадываться. Человек выходит из тьмы и уходит во тьму. Есть, правда, люди, которые полагают, что могут рассказать нам о рождении и смерти. Например, каждая мать имеет свою точку зрения на рождение ребенка; свои точки зрения на рождение и смерть у врача и священнослужителя. Но они наблюдали эти явления со стороны; те же два существа, единственные, кто мог бы просветить нас на этот счет – младенец и мертвец, – не могут нам ничего поведать, ибо наши антенны не принимают сигналы их передатчиков.
Итак, нам остается исходить из того, что люди вступают в жизнь с ощущениями, которые впоследствии полностью забывают, и уходят из жизни с ощущениями, которые могут предугадывать, но неспособны постичь. Вот такие существа – или примерно такие – писатель берется нарисовать в своих романах. Он – если только хочет – может помнить и знать о герое абсолютно все. Всю подноготную скрытой жизни души. Начинает ли он историю своего героя сразу после его рождения? Доводит ли его до самой могилы? Как выражает, как передает он эти два непостижимые ощущения?
Поговорим теперь о еде, о процессе заправки, о поддержании жизненных сил в человеческом организме – о процессе, начинающемся еще до рождения и продолжающемся после него, сначала через посредство матери, а потом самостоятельно самим индивидуумом. Изо дня в день, не испытывая ни удивления, ни досады, человек отправляет в отверстие на лице целую груду продуктов. Еда, как нить, связывающая известное и забытое, тянется с момента рождения, которое никто не помнит, к завтраку, съеденному нами сегодня с утра. Подобно сну, с которым у нее много общего, еда не только восстанавливает наши силы, но и отвечает эстетическим потребностям: может быть вкусной и невкусной. Какое же место в романе отводит писатель этому благу о двух концах?
В-четвертых, сон. В среднем примерно треть нашего времени мы проводим не среди себе подобных, пользуясь тем, что дает нам цивилизация, и даже не в так называемом уединении, а погружаемся в некое состояние, о котором почти ничего не известно и которое по выходе из него кажется нам то забытьем, то пародией на реальный мир, то откровением. «Мне ничего не снилось», или «мне снилась лестница», или «мне снился рай», – говорим мы, просыпаясь. Я не собираюсь рассуждать о природе сна и снов – хочу только отметить, что сон занимает в нашей жизни изрядное количество времени и что так называемая история охватывает лишь две трети цикла существования человека, строя свои выводы о нем соответственно. Отражено ли это в литературе?
Наконец, любовь. Я употребляю это тысячекратно воспетое слово в его самом широком и тривиальном смысле. Разрешите вначале охарактеризовать это понятие кратко и без поэтических прикрас. Через несколько лет после рождения в человеческом существе, как и у других животных, происходят известные изменения, которые обычно приводят к соединению с другим человеческим существом и рожденью третьих. И таким образом род человеческий не прекращается. Способность любить появляется до половой зрелости и не исчезает после того, как человек утрачивает способность к деторождению. По сути дела, это чувство проходит через всю нашу жизнь, хотя в период зрелости оно сказывается с большей очевидностью. Вместе с половой страстью в период зрелости усиливаются и некоторые другие чувства, вызывая духовный подъем, который выражается в самых различных формах – всевозможных увлечениях, дружбе, патриотических чувствах, мистических настроениях. Не будем определять, в какой мере они зависят от половой деятельности: боюсь, в этом вопросе мы разойдемся во мнениях не меньше, если не больше, чем в оценке Вальтера Скотта. Позвольте лишь перечислить существующие на этот счет точки зрения. Одни считают половую страсть источником и основой любой другой любви – любви к друзьям, любви к богу, любви к отечеству. Другие утверждают, что она связана с ними только косвенно, а не является их первопричиной. Третьи отрицают какую бы то ни было связь. Я же предлагаю называть словом «любовь» весь комплекс перечисленных чувств, рассматривая его как пятое великое переживание, через которое неизбежно проходит всякое человеческое существо. Любя, человек стремится что-то взять у того, кого любит, но он также стремится что-то дать тому, кого любит. Вследствие этой двойной направленности любовь намного сложнее еды или сна. В ней сочетаются эгоизм и альтруизм, и, каков бы ни был крен в одну сторону, другая при этом никогда не атрофируется. Сколько времени занимает у нас любовь? Кажется, это непристойный вопрос, но мы не можем без него обойтись. Сон занимает около восьми часов в сутки, еда – еще около двух. Что ж, отведем на любовь часа два? Это, несомненно, щедро. Правда, любовь может переплетаться с другими формами жизнедеятельности (как, впрочем, и желание есть или спать). Она может лежать в основе разнообразных вторичных действий: например, из любви к семье человек проводит целые дни на бирже или из любви к богу – в церкви. Но вряд ли он более двух часов в сутки общается с любимым существом на высоком эмоциональном накале. А ведь именно этот эмоциональный накал, это страстное желание дать и взять, эта смесь душевной щедрости и упования и отличает любовь от других перечисленных нами явлений.
Таков человек – или более или менее таков. Писатель – такой же человек, как вы и я, – берет в руки перо и, приведя себя в возбужденное состояние, именуемое для удобства вдохновением, пытается создать героев своих книг. Иногда он ставит перед собой ряд художественных задач, с которыми должны соотноситься характеры героев (примером крайнего случая здесь может служить Генри Джеймс). Однако сейчас мы возьмем случай попроще – писателя, увлеченного изображением человека как такового и готового пожертвовать ему всем остальным – сюжетом, фабулой, формой, красотой слога.
Итак, в каком же смысле население романов отличается от реальных жителей земли? Трудно делать выводы о героях книг – в сугубо научном смысле между ними нет ничего общего. Им, например, не обязательно иметь гланды, тогда как у нас они есть. И все же, хотя мы не можем дать точного определения литературным персонажам, ведут они себя одинаково.
Прежде всего, они появляются на свет скорее как почтовые отправления, чем живые существа. Всякий раз, когда на страницах романа возникает младенец, создается впечатление, что его прислали по почте. Новорожденного «доставляют», и кто-нибудь из взрослых героев, приняв его, предъявляет читателям. После чего его отправляют на длительное хранение, пока он не научится говорить или как-то иначе участвовать в развитии действия. Эти и другие отступления от жизненной практики объясняются разнообразными, в равной степени разумными и неразумными причинами, которыми мы займемся позднее. Сейчас я только прошу обратить внимание на то, с какой небрежностью относятся писатели к тому, как пополняется население их романов. Почти ни один романист, от Стерна до Джойса{57}, не обращался к фактам рождения или хотя бы попытался изобрести что-то взамен. И уж никто никогда – разве что в стиле сюсюкающей кумушки – не отважился раскрыть психологию младенца, обогатив литературу теми новыми сокровищами, которые в ней, несомненно, заключены. Возможно, подобная задача невыполнима? Что ж, в этом мы еще разберемся.
Смерть. Картины смерти, напротив, весьма разнообразны и значительно чаще опираются на наблюдения, из чего можно сделать предположение, что писателю она больше с руки. Так оно на самом деле и есть, и прежде всего по той простой причине, что смертью удобно закончить роман. Кроме того – что менее очевидно – писателю, располагающему события во времени, легче идти от известного – жизни – к окутанной тьмой неизвестности смерти, чем от тьмы рождения к известной ему жизни. К тому моменту, когда герою придет время умирать, романист уже знает его насквозь и в своих описаниях может сочетать логику и воображение – самое сильное из всех сочетаний.
Возьмем самую заурядную смерть – смерть миссис Прауди из романа Троллопа «Последняя хроника Барсета»{58}. В ней нет ничего из ряда вон выходящего, а впечатление страшное! Потому что Троллоп успел провести миссис Прауди по многим и многим дорожкам епархии, пуская ее всевозможными аллюрами, заставляя вставать на дыбы и взбрыкивать, приучая нас – настолько, что даже приедается, – к ее повадкам и нраву, к ее «епископ, помни о душах паствы твоей!», а потом, вдруг, сердечный приступ у края постели – и нет больше миссис Прауди. Чего только не извлекает писатель из обыкновенной смерти! Чего только не изобретает вокруг нее! Дверь в темноту, ожидающую нас после бытия, ему широко открыта, он даже вправе (если только хватит воображения да достанет ума не пичкать нас обрывками спиритической чепухи о «загробном мире») проводить героя за ее порог.
Ну а как обстоит дело с едой, этим третьим пунктом в нашем списке? Еде в романах отводится чисто социальная функция – герои обычно встречаются за едой. Физиологически же она им не нужна: они редко наслаждаются пищей, никогда ее не переваривают, разве что по особому авторскому заданию. Им, как и в жизни, ничего не стоит изголодаться друг по другу, но не менее постоянное и сильное желание утолять физический голод не находит отражения в романах. Даже в поэзии здесь сделано не в пример больше – по крайней мере в эстетическом плане. Милтон{59} и Китс{60} сумели лучше передать чувственную сторону этого процесса, чем Джордж Мередит.
Сон. Столь же поверхностная картина. Никто даже не пытается воспроизводить состояние забытья или подлинный мир сновидений. Сны в романах либо сугубо логичны, либо представляют собой мозаику, составленную из контрастных фрагментов прошедшего и будущего. Их вставляют в роман с определенной целью, но цель эта – показать не всю жизнь человека в целом, а лишь ту ее часть, которую он проводит наяву. До того факта, что треть его жизни погружена во тьму, писателю, видимо, нет дела. Он идет здесь по стопам историка с его ограниченной «дневной» точкой зрения, хотя в других отношениях избегает ее. А почему бы ему не познать и не воспроизвести сон? Ведь у него есть право на вымысел, и мы всегда знаем, когда вымысел достоверен, потому что страстная одухотворенность писателя делает и невозможное возможным. Но пока писатели не сумели ни переснять, ни создать мир сновидений. И приходится довольствоваться амальгамой.
Любовь. Романы, как вы знаете, просто распирает от любви, и, надеюсь, согласитесь со мной, что это им только во вред, так как приводит к однообразию. Почему именно это чувство, в особенности половая страсть, вводится в романы в таких огромных количествах? При слове «роман» вы тотчас представляете себе любовную историю – мужчину и женщину, желающих соединиться и в ряде случаев достигающих этой цели. При слове «жизнь», думаете ли вы о своей или чужой жизни, вас обступают совсем иные и не в пример более сложные образы.
Существуют, по-видимому, две причины, почему в романах – даже в хороших – любовь занимает такое большое место.
Во-первых, как только писатель кончает обдумывать образы и садится писать, любовь, в одном или во всех ее видах, овладевает его мыслями, и, сам того не предполагая, он наделяет своих героев чрезмерной восприимчивостью к этому чувству – чрезмерной, потому что в жизни оно их столько не занимает. Постоянный и повышенный интерес героев к чувствам друг друга – даже у такого, по всеобщему приговору, трезвого писателя, как Филдинг, – просто бьет в глаза и к тому же никогда не встречается в жизни, разве что среди людей, которым больше нечем себя занять. Увлеченность, мимолетная вспышка – да, но не это непрерывное томление, не эти бесконечные ссоры и примирения, не этот неутолимый голод. По-моему, все это лишь отражает возбужденное состояние писателя в период творчества, которым в какой-то мере и объясняется то обстоятельство, почему в романах господствует любовь.
И вторая причина. Правда, с точки зрения логики ее следовало бы рассмотреть в другом месте, но упомянем ее здесь. Любовь, как и смерть, весьма с руки романисту: ею удобно закончить книгу. Писатель вправе изобразить любовь вечной, а читателю это очень по душе. Ведь одна из иллюзий, сопутствующих любви, – вера в то, что она будет вечной. Заметьте, не была, а будет. Вся история человечества, весь наш личный опыт учат, что отношения между людьми не постоянны, как и сами люди. Они переменчивы, и тем, кто хочет сохранить их неизменными, приходится балансировать не хуже жонглера. Постоянны не человеческие чувства, а общественные уложения, не любовь, а брак. Все это мы знаем, но нам нестерпимо думать о будущем в свете столь горьких истин. Будущее должно быть иным. В будущем мы непременно встретим идеального человека, или, на худой конец, наш добрый знакомый станет таковым. Никаких перемен, никакого страха перед ними. Мы будем счастливы или даже несчастливы, но навсегда. Сильные чувства порождают иллюзию постоянства, и писатели это хорошо усвоили. Они любят кончать роман свадьбой, и мы не возражаем против такого конца, вручая им наши мечты.
На этом нам придется завершить сравнение двух родственных видов: homo sapiens u homo fictus. Последний труднее поддается определению, чем его собрат. Он создается в умах сотен различных писателей, и каждый творит его по собственному разумению и подобию, отличному от других. Какие уж тут обобщения! Все же кое-что мы можем о нем сказать. Homo fictus обычно производят на этот свет, и он способен отправиться на тот; еды и сна ему требуется крайне мало, зато он без устали выясняет отношения людей друг к другу. И самое главное – мы знаем о нем намного больше, чем о своих близких, потому что его творец и летописец соединены в одном лице. Прибегая к гиперболе, здесь самое место воскликнуть: «Если бы бог вздумал рассказать историю вселенной, вселенная превратилась бы в роман!» Ибо таков закон жанра.
А теперь от общих рассуждений перейдем к рассмотрению какого-нибудь персонажа, наделенного симпатичным характером – скажем, Молл Фландерс{61}, – и попробуем разобраться в нем. Молл Фландерс заполняет собой целую книгу, носящую ее имя, или, вернее, подобно дереву в парке, стоит в ней на виду, так что мы можем рассмотреть ее со всех сторон, не продираясь сквозь соседнюю поросль. Дефо, как и Скотт, плетет сюжетную канву, и у него тоже свисают оборванные нити – на случай, если потом понадобится вплести их В рисунок, – куда, например, деваются многочисленные дети, которых в молодости нарожала Молл Фландерс? Однако прямую параллель между Дефо и Скоттом провести нельзя. Дефо целиком сосредоточен на одной героине, и форма его романа естественно обусловлена развитием ее характера. Соблазненная старшим братом, она становится женою младшего и в первую, лучшую половину своей жизни предпочитает выступать в роли жены, а не любовницы, – положение, которое ненавидит всеми фибрами честной и чувствительной души. Как и большинство других героев Дефо из преступного мира, Молл добра к своим, щадит их чувства и готова ради них рисковать собой. Их внутреннее благородство проявляется на каждом шагу вопреки благим намерениям автора: очевидно, причина тому в тех потрясениях, которые Дефо пережил в Ньюгете. Трудно сказать, что это было. Вероятно, позднее, с головой уйдя в газетную стряпню и политическую игру, он и сам не мог бы это сказать. Но что-то там с ним в тюрьме приключилось, и из смутных, но острых впечатлений родились Молл Фландерс и Роксана{62}. Молл – женщина с литыми, округлыми руками, умеющими обнимать в постели и чистить чужие карманы. Она не расписывает нам свою внешность, тем не менее мы видим ее как живую: у нее свой вес и рост, она дышит, ест и делает многое другое, о чем обычно не упоминают в романах. Сначала у нее были мужья: она сменила трех, или, кажется, четырех, и один из них оказался ее братом. И со всеми она была счастлива: они любили ее, а она их. Послушайте, какое веселое путешествие совершает она со своим вторым мужем, торговцем мануфактурой:
«– Послушайте, милая, – говорит он мне однажды, – не прокатиться ли нам по Англии?
– Куда же вы хотите прокатиться, мой друг?
– Все равно куда: мне хочется недельку пожить вельможей. Поедем в Оксфорд.
– Как же мы поедем? – говорю я. – Верхом я не умею, а для кареты это слишком далеко.
– Слишком далеко! Нет такого места, куда нельзя бы было доехать в карете шестерней. Если я вывожу вас, то хочу, чтобы вы ехали как герцогиня.
– Чудачество, мой друг; но раз вам так хочется, пусть будет по-вашему.
Назначили день отъезда; у нас была богатая карета, отличные лошади, кучер, форейтор и два лакея в красивых ливреях; камердинер верхом на лошади и паж в шляпе с пером на другой лошади. Слуги называли моего мужа милордом, а я была ее сиятельством графиней; так доехали мы до Оксфорда, совершив очень приятное путешествие, ибо, нужно отдать справедливость моему мужу, ни один нищий на свете не сумел бы лучше разыграть роль вельможи. Мы осмотрели все достопримечательности Оксфорда; сказали двум-трем наставникам колледжей о своем намерении отдать в университет племянника, оставленного на попечение его сиятельства, и пригласили их в репетиторы; позабавились еще над несколькими бедными школярами, посулив им богатые приходы и по меньшей мере место капелланов его сиятельства. Пожив таким образом вельможами, во всяком случае по части трат, отправились мы в Нортгемптон и после двенадцатидневной поездки вернулись домой, промотав около девяноста трех фунтов».[6]6
Перевод А. А. Франковского. Цит. по изд.: Дефо Даниель. Молль Фландерс. М., 1955, с. 62.
[Закрыть]
Сравните этот отрывок со сценой между Молл Фландерс и ее горячо любимым ланкаширским мужем. Он – грабитель с большой дороги, и каждый из них выдает себя за богача, чтобы с помощью этого обмана словить другого в брачные сети. После свадьбы происходит обоюдное разоблачение, и если бы Дефо писал механически, не учитывая характера героини, он заставил бы их осыпать друг друга упреками, как это делают мистер и миссис Ламмл в романе Диккенса «Наш общий друг». Но Дефо подчиняется доброму нраву и юмору своей героини.
«– Прекрасный план, – сказала я, – и я думаю, вы быстро снискали бы мое расположение; мне крайне Прискорбно, что я сейчас не в состоянии доказать вам, как легко я пошла бы на примирение с вами и простила бы вам все ваши проделки за ваш веселый нрав. Однако, друг мой, что нам теперь делать? Мы оба в незавидном положении; и от того, что мы примирились, нам не легче, раз у нас нет никаких средств к существованию.
Мы строили много планов, но не могли придумать ничего дельного, потому что нам не с чем было начинать. В заключение муж попросил меня не говорить больше об этом; иначе, сказал он, я разобью ему сердце; после этого мы побеседовали еще немного о других предметах, пока наконец муж не простился со мной и не уснул».[7]7
Дефо Даниель. Указ. соч., с. 139–140.
[Закрыть]
Насколько это ближе к жизни и приятнее читать, чем Диккенса! У Дефо чету волнует создавшееся положение, а не этические теории их создателя, и так как они плуты разумные и по-своему порядочные, то и обходятся без скандала. Во второй половине своей жизни Молл, отчаявшись в мужьях, принимается за воровство. В ее глазах это перемена к худшему, и ее описания окрашены в мрачные тона. Но сама она остается все той же уверенной в себе, жизнелюбивой женщиной. Как психологически верны рассуждения, которыми она сопровождает кражу золотого ожерелья у девочки, возвращавшейся с урока танцев! Молл обирает ее в переулке, выходящем на площадь Святого Варфоломея (вы можете и сегодня пройтись по нему – тень Дефо витает над Лондоном!), и на мгновение у нее появляется мысль убить ребенка. Но мысль эта, лишь мелькнувшая у нее в голове, не претворяется в дело, и когда девочка, почуяв недоброе, убегает, Молл выражает свое возмущение родителями, которые «оставили бедную овечку без присмотра», заявляя, что «проучила их за небрежность». Каким тяжелым слогом, с какими выкрутасами изложил бы все это современный психолог! А у Дефо вся сцена словно сама сошла с пера. И не только эта сцена. Вспомните другой эпизод, где Молл, одурачив некоего господина, сообщает ему о своей проделке и в результате приобретает еще большее его расположение, так что сама уже не посягает на дальнейший обман. Поступки Молл задевают нас – не раздражают, а именно задевают, волнуют, словно перед нами живой человек. Мы посмеиваемся над ней, но не испытываем ни возмущения, ни превосходства. Ни лицемерия, ни глупости в ней нет и следа.
Наконец две юные особы, торгующие в мануфактурной лавке, хватают Молл с поличным. «Я обратилась к ним по-хорошему, но напрасно: драконы с огнедышащей пастью не могли бы быть более свирепыми». Молл передают в руки полиции, сажают в тюрьму и приговаривают к смертной казни, но не казнят, а отправляют на поселение в Виргинию{63}. И тут черные тучи над головой героини начинают рассеиваться с неприличной быстротой. Переезд через океан оказывается вполне приятным благодаря заботам старой пестуньи, некогда научившей ее воровать. К тому же – верх удачи! – среди пересыльных находится ее ланкаширский муж. Их высаживают в Виргинии, где, к величайшему ужасу Молл, проживает ее брат, он же муж. Но ей удается скрыть это обстоятельство, а когда позднее, после смерти брата-мужа, оно обнаруживается, ланкаширский муж лишь слегка бранит ее за скрытность – суть дела мало его беспокоит, поскольку они по-прежнему любят друг друга. В итоге все завершается наилучшим образом, и в конце книги голос героини звучит так же уверенно, как и в начале: «Мы решили провести остаток наших дней в искреннем раскаянии, сокрушаясь о дурной нашей жизни».
Раскаяние это искреннее, и лишь поверхностный ум обвинит Молл в лицемерии. Для человека ее типа невозможно надолго отказаться от представления «не пойман – не вор». На мгновение она согласится отграничить преступление от наказания, но уже в следующее мгновение свяжет их накрепко между собой. У нее типичное и естественное для кокни восприятие жизни: «жизнь дрянна» – вот вся ее философия, Ньюгетская тюрьма{64} – вот вся ее преисподняя. Если бы мы насели на Молл и ее создателя Дефо, требуя: «Давайте поговорим серьезно! Вы веруете в вечность души?», они ответили бы (на наречии нынешних своих потомков): «А как же! Конечно, верую. За кого вы меня принимаете!» – признание веры, зачеркивающее ее куда решительнее, чем непризнание ее.
Итак, мы видим в «Молл Фландерс» образец романа, в основе которого лежит свободно развивающийся характер. Дефо, правда, делает слабую попытку построить сюжет вокруг брата-мужа, но он лишь проходная фигура, а законный супруг героини (тот самый, что возил ее повеселиться в Оксфорд) почти сразу же исчезает и больше на страницах романа не появляется. Важна только героиня. Она, подобно дереву в открытом поле, стоит в романе особняком. А так как мы выше объявили ее абсолютно реальной, реальной со всех точек зрения, пора спросить себя – а узнали бы мы Молл Фландерс, повстречайся она нам в жизни? Ведь именно этот вопрос занимает нас сейчас: различие между людьми в действительности и героями книг. Однако, как это ни странно, даже такой естественный, такой ненадуманный характер, как Молл, достоверный даже в мельчайших подробностях, не имеет в жизни своего двойника. Предположим, что, обращаясь к вам, я вдруг заговорил бы другим, не лекторским, а своим обычным голосом: «Поостерегитесь, господа! Молл среди вас. Поостерегитесь, господин Такой-то (и я назвал бы кого-то по имени). Она вот-вот доберется до ваших часов!» Вы сразу же уличили бы меня в фальши и сказали бы, что я грешу не только против истины (в данном случае это не столь важно), но и против реальной жизни, и против литературы и того различия, которое существует между ними. Скажи я: «Поостерегитесь! Среди вас женщина, похожая на Молл!» – вы, пожалуй, не поверили бы мне, однако не имели бы повода возмущаться явным отсутствием у меня вкуса. Полагать, что Молл Фландерс находится сейчас в Кембридже, или вообще где-то в Англии, или находилась в Англии, совершеннейшая нелепость. Почему?
На этот вопрос нам легко будет ответить в следующей лекции, где речь пойдет о более сложных романах с характерами, написанными с учетом других аспектов Художественного повествования. Это ответ в эстетическом плане, он есть во всех учебниках по литературе, его ждут от вас на экзаменах: роман является произведением искусства и как таковое подчиняется своим законам, отличным от законов жизни. Характер героя реален, если он действует в соответствии с этими законами. Ни Амелия{65}, ни Эмма, скажем мы, не могут присутствовать в этом зале, так как существуют только в одноименных книгах, в мире Филдинга и в мире Джейн Остин{66}. Они отделены от нас барьером, называемым искусством. Они реальны не потому, что похожи на нас (хотя такое сходство и не исключено), а потому что достоверны.
Такой ответ удобен и позволяет прийти к разумным выводам. Но в случае с Молл Фландерс, где характер героини определяет собою весь роман и развивается как бы изнутри, он нас не удовлетворяет. Нам хотелось бы получить ответ не столько в эстетическом, сколько в психологическом плане. Почему Молл не может быть здесь? Что отличает ее от нас? Ответ на этот вопрос уже прозвучал в цитате из Алена{67}. Молл не может быть здесь, так как принадлежит к иному миру, в котором сокровенная жизнь открыта постороннему взгляду, а потому не может быть нашим, – миру, где творец и летописец соединены в одном лице. Исходя из этого можно определить, какой характер мы будем считать реальным. Герой реален, если писателю известно о нем решительно все. Писатель не обязан сообщать все, что знает, – многие факты, в особенности те, которые принято называть очевидными, могут остаться за пределами романа. Тем не менее, хотя писатель не старается объяснять характер героя, у нас должно быть ощущение, что он ясен ему до конца, и отсюда в нашем сознании возникает особая реальность, которая недоступна нам в действительной жизни.