355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Морган Форстер » Эссе » Текст книги (страница 3)
Эссе
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:17

Текст книги "Эссе"


Автор книги: Эдвард Морган Форстер


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Феминизм вдохновил ее на создание одной из самых блестящих ее книг – прелестной и убедительной «Собственной комнаты», – там и оксбриджский завтрак{30}, и фернхемский обед, и бессмертная встреча с педелем в момент, когда ей вздумалось прогуляться по газонам колледжа, и трогательная реконструкция сестры Шекспира, равной ему по гениальности, но обреченной погибнуть из-за отсутствия денег и положения в обществе, что было в порядке вещей, являлось уделом женщины на протяжении веков. Но феминизм повинен в создании и худшей из ее книг, вздорнейших «Трех гиней», а также в наименее удачных поворотах «Орландо». В той или иной мере феминизмом отмечены все ее произведения, он постоянно занимает ее мысли. Она была твердо убеждена, что общество, такое, как оно есть, дело рук мужчин, а они больше всего любят проливать кровь, наживать деньги, отдавать распоряжения и носить мундиры – занятия все малопочтенные. Женщины одеваются ради удовольствия, для большей миловидности, а мужчины – из тщеславия; и она была беспощадна к судье в парике, к епископу в епископском облачении, к генералу в лентах и позументах и даже к безобидному профессору в мантии. Она считала, что эти ряженые вечно что-то затевают, ничуть не интересуясь тем, одобряют ли их женщины, а она, во всяком случае, их не одобряла. Она отказывалась сотрудничать не только на словах, но иногда и на деле. Она не желала заседать в комитетах и подписывать воззвания на том основании, что женщины не должны прощать мужчинам грех создания всей этой трагической бессмыслицы, как не должны подхватывать те крохи власти, которые мужчины время от времени бросают им, уделяя из своего отвратительного пиршества. Подобно Лисистрате{31}, она предпочла устраниться.

На мой взгляд, в этом чрезмерном феминизме есть что-то очень старомодное, что-то от 1910 годов, поры ее суфражистской{32} юности, когда мужчины целовали девушек, чтобы отвлечь их от желания голосовать, и вполне заслуженно навлекали на себя ее гнев. Но в 1930 годах уже значительно меньше оснований для жалоб, и если она все же продолжала ворчать, то делала это скорее по привычке. Она жаловалась, и весьма обоснованно, что женщины, хотя и допущены к профессиям и ремеслам, не могут пробиться наверх, так как всякий раз наталкиваются на сговор мужчин. А что сговор этот с каждым годом слабеет и недалек день, когда женщинам будет предоставлена такая же власть творить добро и зло, как и мужчинам, – этого она не чувствовала. Когда речь шла о прошлом, она проявляла редкостное понимание, а при оценке настоящего не всегда бывала непогрешима. Правда, это говорю я, мужчина, к тому же еще и в летах. Но не мужчинам и даже не женщинам в летах судить о ее феминизме. Здесь слово за молодыми женщинами. Если они, если студентки Фернхема считают, что ее феминизм выражает обиды, существующие и поныне, им виднее.

Она была не только женщина, она была леди, и это в ней всегда присутствовало и вносило еще один оттенок в ее взгляд на общество. Она говорила об этом безо всякого стеснения. Да, она леди по своему происхождению, по воспитанию и не намерена малодушничать и делать вид, будто ее мать била вальком белье, а ее отец, сэр Лесли, был подручным штукатура. Писатели из рабочего класса достаточно часто упоминают о своем происхождении и за это их только уважают. Что ж, она будет упоминать о своем. Ее снобизм, а она была снобом, порожден не столько высокомерием, сколько мужеством. Он идет от ее неутолимого правдолюбия и ничем не напоминает снобизм Клариссы Дэллоуей, такой мягкой, такой деликатной, но почему-то невольно располагающейся в лучшем кресле. Скорее он напоминает снобизм Кити, отправляющейся на чаепитие с Робсонами, он – как мишень, в которую всякий желающий может целить. В своем предисловии к книге «Жизнь, как мы ее знаем» (сборник биографий женщин из рабочего класса, изданных Маргарет Левелин Дэвис) она вызывает на себя огонь: «Невозможно, – пишет она, – представить себя на месте миссис Джайлз из Дерхема тому, кто сам никогда не стоял у лохани, кто никогда ничего не выжимал, не скреб и не изрубал какую-то там часть мяса, предназначенную шахтеру на ужин». Это отнюдь не звучит обезоруживающе, да судя по всему, и не должно так звучать. И если ей сказали бы, что в конце концов не так уж трудно узнать, какая часть мяса предназначается шахтеру на ужин, она ответила бы, что рубить мясо это ее не научит, что когда хочешь вникнуть в жизнь других людей, мало только знать, надо еще и делать то, что эти люди делают. А она рубить мясо не намерена, у нее это вряд ли получится, она только попусту потратит время. Нет, она не намерена ничего скрести или выжимать, она будет писать, это она любит и умеет делать. И в ответ на ропот – «везет же этим леди!» – она отвечала: «Да, я леди», и продолжала писать. «Слышь ты, – говорят, – не будет скоро никаких леди». Она слушала, слушала, не озлобляясь, не удивляясь, не приходя в смятение, только перо ее двигалось все быстрее. Ибо, если этот вид человеческих существ подлежит уничтожению – а такая опасность существовала, – как важно, чтобы последняя из них записала свои впечатления о мире и объединила их в книгу! Если не она, то кто же это сделает? Во всяком случае, не миссис Джайлз из Дерхема. Миссис Джайлз напишет иначе, возможно даже лучше, но создать «Волны» и «Роджера Фрая» она не сможет.

В этом есть достойная восхищения непреклонность – в той мере, в какой непреклонность может быть достойна восхищения. В этом довольно мало сочувствия – я думаю, Вирджиния Вулф вообще была не очень склонна сочувствовать. Она могла быть очаровательна в общении с отдельными людьми из рабочего или любого другого класса, но к этому ее побуждали любопытство и чистосердечие. Не следует забывать, что сочувствие, по ее мнению, могло привести к ужасающим, сокрушительным последствиям, поэтому не так-то легко было на него решиться. Речь идет не о полукроне, или добром слове, или добром деле, или проповеди человеколюбия, или благородном жесте, а о том, чтобы ко всем своим горестям прибавить чужие. В причудливой форме, но вместе с тем вполне серьезно она пишет:

«Сочувствовать нам не дано. Мудрое провидение говорит: нет. Если бы его дочери и сыновья, и без того обремененные горестями, взвалили бы на себя и этот груз, мысленно добавили к своим страданиям чужие, то перестали бы возводиться дома, заросли бы травой дороги, пришел бы конец живописи и музыке, и только всеобщий тяжкий вздох устремлялся бы к небесам, а мужчинами и женщинами владели бы лишь ужас и отчаяние».

Пожалуй, это объясняет, почему миссис Джайлз из Дерхема находит в Вирджинии Вулф мало тепла и понимания.

Обособленность от рабочего класса и рабочего движения усугубляла ее обособленность, порожденную феминизмом, поэтому к обществу она относилась недоверчиво и отчужденно. Она была зачарована, она была Неустрашима, но ей отвратительно было панибратство, она не желала идти ни на какие уступки популярной журналистике с ее рекламными трюками наподобие: «Давайте все жить дружно». К народу – в той мере, в какой это единство существует, – она относилась чрезвычайно благодушно, но не расточала похвал посредникам, нагло присвоившим себе право выражать мнение народа, да еще делать это за плату в периодической печати и по радио. И в конце концов, посредники эти представляют собой очень небольшую клику, более многочисленную, чем столь неустанно обличаемый ими Блумсбери, но в человеческом океане это всего лишь капля. А поскольку достоинства этой капли равны ее величине то, Вирджинии Вулф не видела оснований добиваться ее расположения.

«Итак, подведем итоги», – говорит Бернар в последней части «Волн». По причинам, на которых я уже останавливался, я этого сделать не могу: материал слишком обширен и противоречив, да и год неблагоприятен для этого. Я перечислил все, что смог, переходя от метода ее работы к ее книгам, от ее проблем поэта-романиста к ее проблемам женщины и леди. И я пытался говорить о ней с той прямотой, которая была бы ей по нраву, – только так и надлежит говорить о тех, кого мы чтим. Но каким образом сочетать все это? Какой у нас начертался узор? Лучше всего опять процитировать Бернара: «Мне вдруг начинает казаться, – говорит он, – что что-то на мгновение сгустилось, обрело округлость, вес, глубину и достигло завершенности. Такой мне в эту минуту представляется ее жизнь». Бернару прекрасно удалось это выразить. Но, как сказала Рода в приводившемся уже высказывании, это всего лишь уподобления, сравнения с физическим миром, а хочется дойти до сущности, понять, что за этим стоит, ничто другое все равно не удовлетворит, ничто другое все равно не даст исчерпывающего представления.

Каков бы ни был начертавшийся узор, он, во всяком случае, не должен повергать в уныние. Как и всем ее друзьям, мне очень ее недостает. Я знал ее с тех пор, как она начала писать. Но это дело сугубо личное, мы собрались не для того, чтобы оплакивать и сочинять некрологи, здесь подобным вещам не место. Вирджиния Вулф сделала за свою жизнь невероятно много. Она не раз по-своему, по-новому доставляла нам истинное наслаждение. Она светом английского языка еще немного раздвинула окружающий мрак. Таковы факты. Нельзя, чтобы эпитафию такому художнику сочиняли господа, настроенные на пошлый или похоронный лад. Они попытаются, они уже пытались, но в их словах нет смысла. Разумнее, правильнее считать, что на своем поприще она одержала победу. Она одержала победу над тем, что принято называть трудностями, она и в прямом смысле одержала победу: у нее есть завоевания. Иногда все написанное ею представляется мне в виде маленьких серебряных кубков, которые мерцают, выстроившись в ряд. «Эти трофеи – гласит надпись, – знаменуют торжество духа над материей, его исконным врагом и другом».

Вольтер и Фридрих Великий

Перевод Т.Ровинской

Двести лет назад один француз нанес визит одному немцу. Знаменитый визит. Француз приехал в Германию с восторгом, немецкий хозяин с восторгом его приветствовал. Они относились друг к другу не только с величайшей вежливостью, но с энтузиазмом, и каждый думал про себя: «Я уверен, мы станем друзьями навеки!» И все-таки этот визит был несчастьем. В Германии и теперь все еще говорят о нем, и немцы считают, что виной тому был француз. Все еще говорят о нем и во Франции. О нем теперь буду говорить и я, отчасти потому, что это такая интересная история, а отчасти потому, что она служит уроком для всех нас, хотя и произошла она двести лет назад.

Французом был Вольтер. Теперь кое-кто думает, что Вольтер насмехался над всем и был склонен к непристойным шуткам. Нет, он был гораздо более значительной личностью, он был величайшим человеком своего времени, он был, конечно, одним из величайших людей, порожденных европейской цивилизацией. Если бы мне пришлось выбрать двух людей, которым в день страшного суда можно будет поручить защиту Европы, я избрал бы Шекспира и Вольтера – Шекспира за его творческую гениальность, Вольтера за его критический гений и за человечность. Вольтер заботился об истине, он верил в терпимость, жалел угнетенных, а так как он отличался сильным характером, то умел убедить слушателей. Случайно мои собственные мысли совпадают с его идеями, и, подобно многим другим маленьким людям, я испытываю благодарность, когда великий человек говорит за меня то, чего я сам не умею выразить нaдлeжaщим образом. Вольтер говорит от лица тысяч и тысяч людей, которые ненавидят несправедливость и прилагают все старания для того, чтобы мир стал лучше.

Что он делал? Он чрезвычайно много писал: пьесы (ныне забытые), рассказы, некоторые из них все еще читаются, в особенности его шедевр «Кандид». Он был журналистом и памфлетистом, он слегка занимался наукой и философией, он был хорошим, популярным в свое время историком, он составил словарь и он писал сотни писем во все уголки Европы. У него повсюду были корреспонденты, и он отличался таким остроумием и мог с таким знанием рассказать обо всем происходящем, что короли и императоры считали честью для себя получить письмо от Вольтера и спешили собственноручно ответить ему. Он не великий писатель. Но он великий человек большого ума и горячего сердца, отдавший всего себя служению человечеству. Поэтому я ставлю его в один ряд с Шекспиром в качестве духовного представителя Европы. За двести лет до прихода нацистов он был подлинным врагом нацизма.

Я очень люблю Вольтера, поэтому охотно добавил бы, что у него был прекрасный характер. Увы, это не так! Он был комком противоречий и нервов. Хотя он любил истину, он часто врал. Хотя он любил человечество, он часто бывал злобным. Будучи щедрым, он все же умел добывать деньги. Он был от природы задирой. Он не обладал чувством собственного достоинства. К тому же он не был красавцем – невнятно бормочущий человек, похожий на обезьяну, очень небольшого роста, очень худой, с длинным острым носом, нездоровым цветом лица, с маленькими черными глазами. Он одевался слишком нарядно, что иногда присуще людям низкого роста, и носил огромный парик, который, казалось, затмевал его.

Вот этот-то француз 13 июня 1751 года отправляется в Берлин; немец, которого он собирается посетить, – Фридрих Великий, король прусский.

Фридрих – один из основателей современной Германии, и Гитлер тщательно изучал его историю. Для удовлетворения своего честолюбия Фридрих ввергая Европу в многочисленные войны. Он верил в силу, хитрость и жестокость и в то, что он все должен делать сам. У него были гениальные организаторские способности, он предпочитал пользоваться услугами людей, стоявших ниже его по умственному развитию, и презирал весь человеческий род. В этом основное расхождение во взглядах между ним и Вольтером. Вольтер верил в людей, Фридрих не верил. «Вы не знаете этого проклятого человеческого рода! – как-то воскликнул он. – Вы не знаете людей. А я знаю». Он отличался цинизмом, и, так как у него было очень несчастливое детство, он до конца своей жизни считал, что его недостаточно ценили. А мы знаем, какими опасными могут быть такие люди и сколько страданий они способны принести себе и другим.

Но к Фридриху можно подходить и с другой стороны. Он был образованным, чувствительным человеком. Он был хорошим музыкантом, много читал и приложил много старательности, чтобы изучить французский язык. Он даже создал на этом языке несколько стихотворений – их нельзя назвать хорошими, но все же они свидетельствуют о том, что немецкий язык не был для него всем на свете. В этом смысле Фридрих был более культурным, чем Гитлер. Он не говорил о такой бессмысленности, как чистота нордической расы. Он не считал, что Германии предназначено править всем миром: он знал, что мир представляет собой очень сложный организм и что мы сами должны жить в нем, а также дать жить другим. Он даже верил в свободу слова. «Люди могут говорить все, что им хочется, пока я делаю то, что хочется мне», – так он выразил свое отношение к этому вопросу. Однажды, проходя по Берлину, Фридрих увидел на стене дома карикатуру на себя. При этом он сказал только следующее: «Повесьте ее ниже, чтобы она была лучше видна!»

Свидание началось с вихря комплиментов. Вольтер назвал Фридриха Северным Соломоном, Фридрих заявил, что из всех прославляющих его титулов самый ценный для него – Повелитель Вольтера. Он сделал своего гостя важным придворным сановником, предоставил ему королевское жилье, назначил щедрое жалованье и обещал дополнительное жалованье его племяннице, мадам Денис, если она приедет, чтобы вести хозяйство своего дяди. (Вскоре мы больше узнаем о бедной мадам Денис.) Умные разговоры, философские споры, прекрасная пища – Фридрих любил вкусную еду, хотя и заботился, чтобы она стоила недорого, – все было прекрасно, но!.. Вскоре после приезда Вольтер написал письмо своему другу во Францию, в котором все время повторялось зловещее маленькое слово «но».

«Званые ужины великолепны. Король – душа общества. Но. В моем распоряжении оперы и комедии, парады и концерты, ученые занятия и книги. Но, но. Берлин прекрасен, принцессы очаровательны, фрейлины красивы. Но». Мы можем истолковать эти «но». Это инстинктивный протест свободного человека, оказавшегося во власти деспота. Вольтер, несмотря на все свои недостатки, был свободным человеком. Фридрих отличался обаянием и умом. Но – он был деспотом.

Время пребывания в Берлине тянулось очень медленно. Вольтер занимался многочисленными утомительными делами. Он оказался замешанным в темную финансовую аферу, он поссорился с другим французом, находившимся на службе у короля{33}, он пил слишком много шоколада, а когда король ограничил его, он в отместку стал вынимать из подсвечников восковые свечи и продавать их. Все это очень недостойное поведение. А кроме того – что было хуже всего – он смеялся над французскими стихами короля. Фридрих, как и Гитлер, считал себя поэтом и часто пользовался услугами гостя для отделки своих стихов. И вот кто-то ему сказал, что эта несносная обезьянка насмехается над ним и повсюду цитирует его стихи – очень важное обстоятельство, так как некоторые из них предназначались лишь для обращения среди своих. Северный Соломон рассердился. Он думал: «Мой гость, без сомнения, гений, но он доставляет слишком много беспокойства, к тому же, он ведет себя вероломно». А Вольтер подумал: «Мой хозяин, без сомнения, могущественный монарх, но я предпочел бы преклоняться перед ним издали». Он покинул Берлин, пробыв там два года; это пребывание постепенно становилось все более и более стеснительным для обеих сторон.

Но это еще не конец. Настоящий разрыв еще должен произойти. Это случилось во Франкфурте, где Вольтер ожидал прибытия мадам Денис. Франкфурт не принадлежал королю Пруссии. Он не имел там никакой законной власти, но у него было свое «гестапо», и с его помощью он покушался на свободу личности. Фридрих обнаружил, что Вольтер увез из Берлина (вероятно, случайно) экземпляр несчастных французских стихотворений, впал в ярость и приказал обыскать багаж Вольтера. Как обычно, он пользовался услугами второсортных людей, и они зашли слишком далеко. Они не только обыскали багаж Вольтера, но и арестовали его и день и ночь всячески запугивали в надежде получить сведения, которые были бы угодны их королевскому величеству. Это совершенно невероятное дело, подлинное предварение нацистских методов. Вольтер пытался бежать; его задержали у ворот Франкфурта и притащили обратно. Мадам Денис, приехавшая к своему дяде, была также арестована и подвергалась дурному обращению. Мадам Денис была энергичной, эмоциональной леди и считала себя до некоторой степени актрисой. Она не принадлежала к тем, кто страдает молча, и вскоре ее протесты наводнили всю Европу. Здоровье Вольтера ухудшилось, и он делал вид, что болен гораздо сильней, чем это было в действительности: он убегал от своих мучителей в какую-нибудь дальнюю комнату и, задыхаясь, бормотал: «Неужели вы даже не позволите мне болеть?» Его секретарь бросался ему на помощь, а Вольтер, делая вид, что его рвет, шептал ему на ухо: «Я притворяюсь! Я притворяюсь!» Он любил дурачить людей, он мог быть озорным даже в несчастье, и эта черта внушает мне любовь.

Фридрих увидел, что дела зашли слишком далеко, Вольтер и его племянница были освобождены, и в последующие годы оба великих человека переписывались почти столь же охотно, как и прежде. Но они старательно избегали встреч – Вольтер, во всяком случае, получил хороший урок. Берлин научил его понимать, что человек, который верит в свободу, в разнообразие мнений, в терпимость и сострадание, не может дышать воздухом тоталитарного государства. С виду все может казаться приятным – но! Деспот может быть очаровательным и умным – но! Государственный механизм может работать превосходно – но! Чего-то не хватает: не хватает человеческого духа. Вольтер всегда верил в человеческий дух. Он боролся с немецкой диктатурой за двести лет до нашего времени.

Проситель

Перевод И.Брусянина

Наш друг – я буду именовать его Обайдулла и передам его рассказ, который он поведал нам в сильном возбуждении на крыше своего дома, – наш друг сидел со своим братом на веранде, распаковывая книги, когда к ним подошел какой-то старик. Вид у него был непрезентабельный.

– Добрый вечер, джентльмены, – сказал он. – Не пожертвуете ли вы на железнодорожный билет для моего сына, чтобы он мог поехать в Калькутту? – и он предъявил поддельный подписной лист.

Но перед нами был проситель, старик мусульманин.

– Я сам беден, – сказал наш друг. – Тем не менее если ваш сын согласится принять от меня две рупии… – и он дал их старику.

– Мне кажется, вы приехали сюда, чтобы заниматься адвокатской практикой, – заметил старик и сел.

Обайдулла ответил, что так оно и есть; он лишь недавно приехал из Англии.

– Вам, наверно, нужен клерк?

– Нет, клерк мне не нужен. У меня еще нет постоянной клиентуры в городе, а с той работой, которую мне удается получить, я справляюсь без помощников. Как видите, мы живем очень просто.

– Вам нужен клерк. Я буду вашим клерком.

– Вы очень любезны, но в настоящее время я не нуждаюсь в клерке.

– Когда обед?

Теория, согласно которой проситель обычно уходит после еды, подтвердилась, и оба брата провели вечер, приводя в порядок книги с помощью своего рассыльного, властного мальчика лет десяти. Они проявили вежливость и чувствовали себя счастливыми. Но около полуночи к их дому подъехала наемная карета, нагруженная багажом. Из окна кареты высунулся грязный белый тюрбан.

– Я ваш клерк, – сказал старик. – Где моя комната? – и он предоставил братьям расплачиваться с возницей.

– Но что было делать? – оправдывался Обайдулла в ответ на наши возражения. – Что еще мне оставалось? Не мог же я отказать ему в гостеприимстве, ведь он старик. Он заставил моих слуг всю ночь чистить его хукку{34}, а сегодня пожаловался мне на них.

Обайдулла вздохнул, затем сказал, смеясь:

– Увы! Бедная Индия! Что ее ждет?

Мы ходили взад и вперед, то браня его, то присоединяясь к его жалобам. Крыша была прелестным местом. Она поднималась над городской пылью в мир зелени. Манговые деревья, пальмы тодди и жасмин, растущие в сотнях садов и дворов, на уровне нашей крыши образовали своими кронами целый птичий город. Солнце зашло, и изумительный багрянец расцвел на закатном оранжевом небе. Но даже на крыше мы не были свободны. Если мы проходили по ее левой стороне, в поле нашего зрения попадал наш ближайший сосед, тучный торговец-индус, и он снизу кричал нам по-английски:

– Джентльмены! Джентльмены! Отойдите, пожалуйста, подальше! Здесь женская половина.

А если мы переходили на правую сторону, мы видели других женщин, не подверженных столь строгому надзору и недоступных столь пристальному взору, которые суетились на своей крыше, и их длинные шарфы развевались в воздухе.

– Двухэтажный дом таит опасность для новичка, – сказал Обайдулла загадочным тоном, и мы избрали для своих прогулок средний путь, а снизу из его собственного двора доносилось ворчание просителя – к счастью, он был слишком тучен, а лестница слишком узка.

Мы ушли подавленные – отчасти потому, что наш друг не пригласил нас к чаю. Чай у него всегда был превосходный – к нему подавался горошек в масле, а какие мандарины, какие гуавы{35}, нарезанные ломтиками и посыпанные перцем! Иногда его женатые друзья присылали сласти. Но он не очень настаивал на своем приглашении – манеры просителя за столом были слишком ужасны – не мог Обайдулла также прийти к нам на чашку чая – он не хотел оставлять своего брата одного, а вместе уходить из дому они боялись. Наша подавленность усилилась еще больше, когда мы узрели самого старика. В его приветствии, как мне сказали, содержалась тысяча оскорблений. А из расспросов на базаре мы узнали, что он действительно был плохим человеком. Ничего нельзя было сделать, так как Обайдулла, будучи человеком мягким и наделенным чувством юмора, все же не допускал никакого вмешательства в свои права хозяина. Мы могли только строить предположения, как долго еще он будет жертвовать своими друзьями, своей свободой и своей карьерой, и размышлять о недостатках ведения хозяйства средневековым способом.

На следующее утро проситель навестил нас. Мы выгнали его, прежде чем он успел открыть рот, и вскоре после этого Обайдулла примчался к нам на велосипеде, сияя от счастья.

– Произошло радостное событие! – крикнул он. – Он украл одну рупию, четыре ана, шесть пайса из одежды моего слуги и исчез.

Мы поздравили его и попросили рассказать подробности.

– Ах! ах! Наконец-то мы снова счастливы. Сейчас я вам расскажу. Когда мальчишка поймал его с поличным, я не знал, что делать. Нельзя же быть невежливым. Я сказал: «Кажется, произошло недоразумение», и ждал, что будет дальше. К счастью, он стал горячиться. Он сказал: «Я ни за что не останусь в доме, где мне не доверяют». Я ответил: «Мне очень неприятно слышать от вас такие слова, и я никогда не говорил, что не доверяю вам». – «Вы – нет, но ваши слуги. Довольно! Довольно! Я вам больше не клерк». Я сказал ему, что сожалею о его решении, но, что может быть, это и благоразумно. И вот он направился прямо к вам, поскольку у нас ему нечем было больше поживиться. Такие люди позорят Индию! О старый плут! Чудовище! Тем не менее я думаю, что этому нельзя помочь.

– А деньги?

– О, конечно, он взял их, конечно же! Но он мог бы спросить и больше, рупий пятьдесят. Ну, а теперь, когда все позади, вы оба придете ко мне сегодня на чашку чая?

Поистине он был слишком простодушен, и мы поговорили с ним как следует, по-английски. Он молча слушал нас, потупив взор. Когда мы кончили, он поднял на меня глаза и сказал:

– Совершенно естественно, что вы будете смеяться надо мной. Вы англичане, и у вас другие обычаи. Да я и сам не поступил бы так, будучи в Англии. Несомненно, все это должно казаться вам чертовски забавным.

Затем, обращаясь к другому своему критику, индусу, он прибавил более строгим тоном:

– Но вы… Мне стыдно за вас. Уж вы-то должны были понять меня. Пока у нас есть деньги, и пища, и дом, мы должны делиться ими с бедными людьми и стариками, если они нас попросят. Ужасно! Ваше сердце охладело. Вы забыли наши традиции гостеприимства. Вы забыли Восток. Поистине мне очень стыдно за вас!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю