Текст книги "Великая мать любви"
Автор книги: Эдуард Лимонов
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Я прощался с уходящим Рыжим, так и не дождавшимся мадам мамаши, когда над нами навис красивый, вежливый молодой человек. Очень красивый и очень вежливый.
– Дороти сказала мне, что вы писатель, – обратился он ко мне.
– Да, – охотно подтвердил я и подумал, что, может быть, он читал мои книги.
Нет, он не читал. Та же Дороти сказала ему, что Рыжий – художник. Он приблизился, чтобы сообщить нам, что он заканчивает профессиональное учебное заведение, специализирующееся в изготовлении мастеров паблисити. Он сказал, что считает свою профессию исключительной и рад представиться представителям столь же исключительных, хотя и более традиционных, профессий. На лице юноши крепко сидела маска значительности. Мы с Рыжим тоже сделали серьезные выражения лиц.
– В начале этого учебного года я перешел на отделение "видео-паблисити", так как считаю, что видео-паблисити быстро становится все более перспективной профессией. В этой области я смогу делать куда больше денег, чем я мог бы делать, закончив отделение, на котором я учился в прошлом учебном году...
– Да, – сказал Рыжий, – видео-паблисити – это келькэ-шоз! – Рыжий причмокнул губами.
Я знал, что Рыжий мечтает купить видеокамеру, чтобы снимать голых баб.
– Угу, – поддержал я Рыжего, – вы выбрали себе прекрасную профессию. Я желаю вам сделать много денег.
Юноша снисходительно улыбнулся.
– Не волнуйтесь. Я сделаю мои деньги. Я еще очень молод. Мне только девятнадцать лет. – И он поглядел на нас с Рыжим покровительственно, очевидно жалея нас за то, что мы не учимся на таком прогрессивном отделении, и за то, что нам не девятнадцать лет. Вежливый и самодовольный, он отошел от нас.
– Ну и мудак! – сказал Рыжий. – Редкий мудак. Такой молодой, а уже мудак.
– Да, – сказал я, – глуп, как пробка. – К нам он еще снизошел, даже подошел представиться, как равный к равным, генерал к генералам... Можешь себе представить, Рыжий, как он ведет себя с простыми смертными?
– Жуткий мудак! – резюмировал Рыжий. – Ну, я пойду, старичок. А ты оставайся и обязательно возьми себе пизду!
Я остался. Я решил еще понаблюдать их, чтобы унести с собой абсолютно нужные писателю сведения. Я уже не сомневался в том, что сформулировал для себя эту несложную мысль по-английски, что
"I don't like them". Но я хотел знать подробности. Почему я не люблю их. Сжимая в руке бокал с виски (водку я прикончил), чувствуя, что неумолимо пьянею, я разглядывал танцующих и размышлял. Прежде всего, я разрешил себе безграничную критику новых людей, двигающихся передо мной. Какого хуя, сказал я себе, почему я обязан любить новых людей, их поколение? Откуда это рабское преклонение перед всякой новизной, Эдвард? Ты имеешь право не любить их, и никаких скидок на юность! Ребенок тоже человек, и пятилетний гражданин может зажечь спичку. Все ответственны, и никто не исключен... Они глупы и бескрылы. Столкнувшись с несколькими из них, ты выяснил себе, что они неинтересны. Что они ужасающе лимитированы: немки не пожелали говорить о Гитлере. Им известно лишь одно измерение, упрощенно-дикарское и примитивное, Гитлер для них монстр. Может быть, он был монстр с точки зрения общечеловеческой морали, но человек, так попотрошивший старую Европу, заслуживает интереса... А эти глупые курицы!.. А самодовольный будущий жрец паблисити...
– What do you want from life? – спросил я жующую маслину за маслиной, беря их из вазы на камине, девушку с белым клоком над лбом, как у Дороти. Основная масса волос была черной.
– Что?! – прокричала она сквозь музыку.
– Чего ты хочешь от жизни?! – прокричал я, подавшись к уху девушки.
Запудренные крупные поры кожи надвинулись на меня, как гравюрное клише, травленное на цинке, – вдруг.
– Ты что, работаешь для статистической организации?
– Нет. Для себя...
– Ты пьян! – поморщившись, белоклоковая отодвинулась.
– Ну и что? – сказал я. – Я никого не трогаю... – И я снял, очевидно в знак протеста, куртку с попугаями и положил ее на доску камина. Разорванная тишорт с "Killers world tourne" на груди задиристо обнажила себя толпе.
– О-ооо! Какой шик! – насмешливо простонала белоклоковая.
– Подарок, – пояснил я гордо. – Дуг – мой приятель.
– Дуг? Какой Дуг?
– Ну да, Дуг, Дуглас, барабанщик Киллерс, бывший барабанщик Ричарда Хэлла....
– Я не знаю, о ком вы говорите, и вообще, чего вы ко мне привязались... – Она демонстративно отодвинулась еще. Отодвинуться далеко она не могла, толпа была плотной.
– Привязался? Я не привязался, я думал, вы хотя бы знаете музыку. А вы не знаете. Вас ничто не интересует...
– Са va pas?* – спросила она, покачала головой и, боком протиснувшись в толпу, постепенно исчезла в ней. Последним скрылось напудренное лицо и ярко-красные губы, извивающиеся в процессе жевания маслины. Вынув косточку, она показала мне издалека язык.
"Их ничто не интересует. Они даже не знают своей собственной музыки. Они знают бесполого Майкла Джексона или Принца, потому что не знать их невозможно, их насильно вбивают в сознание. Откуда им знать Ричарда Хэлла? Я вспомнил, что мой первый перевод с английского на русский был текстов Лу Рида. Я перевел их из журнала "Хай Таймс". Тогда меня интересовала новая музыка. Меня все интересует... Пизда с белым клоком!" Разговаривая таким образом сам с собой, я отправился сквозь качающуюся толпу за новой порцией виски.
Уровень виски в бутылке почти не понизился со времени моего последнего визита к бару. Зато множество пустых бутылок из-под кока-колы были рассеяны по столу, и пара пластиковых синих ящиков с пустой кока-коловой стеклотарой высовывалась из-под стола. Благоразумные, они остерегаются разрушать свои организмы алкоголем... Кока-кола – их напиток. Я понял, что меня злит их порядочность, безалкогольность, их нездоровая здоровость. Могучие тетки с большими жопами и ляжками и мужичищи со щетиной на щеках грызут орешки и пьют сладкую водичку, как питомцы детского сада. В их возрасте во времена войн и революций ребята бросали бомбы в тиранов, командовали дивизиями, ходили в конные атаки с клинками наперевес, а эти... Э-эх, какое пагубное падение...
Решив, что виски им все равно не понадобится, я налил себе бокал до края.
– Са va*, Эдуард? – насмешливо спросила меня на ходу Дороти и, не дожидаясь ответа, втиснулась в толпу.
– Са va, – сказал я, отвечая себе на ее вопрос. – Эдуард всегда са va... Он, кажется, надирается, но в этом факте ничего страшного нет... Эдуард промарширует через весь Париж и за полтора часа отрезвеет. Ну, если не совсем отрезвеет, то хотя бы наполовину.
– Что ты думаешь о Кадафи? Do you like him? – прошипел я в ухо немки Беттин, так как обнаружил себя продирающимся мимо ее крупнокалиберной жопы.
Немка даже подпрыгнула от неожиданности и, отпихнув меня бедром, прокричала:
– Оставь меня в покое!
– Да, я оставлю тебя в покое, корова! – сказал я и, бережно прижимая к груди бокал с виски, полез в месиво торсов, задниц, шей и локтей.
– Sick man!* – пришло мне вдогонку.
"Больной" меня обидело. Я включил задний ход и, оттолкнув обладателя серого пиджака с галстуком, головы я не увидел, она помещалась где-то надо мной, оказался вновь у могучей задницы.
– Я прекрасно здоров, – сказал я и поглядел на немку с презрением. Все дело в том, что я real man. Ты же, корова, никогда не поймешь, что такое настоящий мужчина и всю жизнь будешь спариваться с себе подобными домашними животными мужского пола. В вас нет страстей! Вы как старики, избегаете опасных имен и опасных тем для разговора. Так же, как опасных напитков. Вы fucking vegetables!**
– Я вижу, Эдвард, что вы, в противоположность нам, не избегали весь вечер опасных напитков, – строго сказала явившаяся неизвестно откуда Дороти. – Пожалуйста, не устраивайте скандал в моем доме!
Музыка вдруг исчезла, оборвав металлическую бесхарактерную диско-мелодию, и отчетливо были услышаны всеми последние слова Дороти.
– Я думаю, тебе... Вам... – поправилась она, – лучше уйти, Эдвард. Оставьте нас, пожалуйста, в нашем растительном покое!
– Stupid маленькие люди, – сказал я. – fucking глупые домашние животные. Вы отдали наслаждение борьбой – главное удовольствие жизни – в обмен на безмятежную участь кастрированных домашних животных... Вспомните Гете: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них вступает в бой..." Вы – не достойны жизни и свободы. Souffarance! Douleur*... передразнил я, сам не зная кого. – Вы так боитесь суффранс и дулер, вы хотите испытывать только позитивные пищеварительные эмоции. Digestive generation!**. Кокаколя сэ са-ааа!*** – пропел я, упирая на "Коля".
– Ху ду ю тсынк ю арь?! – на визгливом английском закричал самый худосочный из них, прилизанный, небольшого роста очкарик. – Ты что, панк? Ты думаешь, мы боимся твоих мускулов?
Я вспомнил, что у прикрытого только Киллерс-тишоткой у меня, да, есть и видны мускулы.
– Не is Russian!**** – возмущенно сказала Беттин.
– Эдуар, я прошу вас уйти! – уже истерически вскрикнула Дороти.
– Я если я не уйду, что будет?
– Мне придется вызвать полицию...
– Нам не нужна полиция. Мы справимся сами... – Упитанный, чистый юноша, разводя руками толпу, пробирался к нам. Несомненно, университетский атлет. Блондин, странно напоминающий Джеймса Дина, но раздувшегося от инсулинового лечения.
– Иди, иди сюда, прелестное дитя! – сказал я, перефразируя забытого мною русского поэта. – Приближайся! – Я поманил его пальцем.
От моей гостеприимности пыл его, кажется, поохладел. Во всяком случае, Джеймс Распухший Дин приближался медленнее, рассчитывая, может быть, что девушки успеют схватить его за бицепсы с криками: "Не надо, Саня!" Впрочем, я сразу же вспомнил, что действие происходит во Франции, в Париже, а не на Салтовском поселке – окраине Харькова. Я же, разумеется, блефовал, то есть у меня не было ни ножей, ни револьверов, плюс я знал, что я очень пьян и достаточно просто разогнаться и толкнуть меня, чтобы я свалился. Я угрожающе сунул руку в карман брюк...
Позже выяснилось, что это была в корне неверная тактика. Нужно было не упорствовать и уйти. На что я надеялся? Собирался драться с толпой юношей? Что вообще может сделать один пьяный тип в толпе, окруженный со всех сторон? Ничего. Но они не желали рисковать. Нечто тупое и холодное ударило меня по затылку сзади, и белые кляксы мгновенного бенгальского огня закрыли от меня лица представителей digestive generation. Так Энди Уорхол заляпывает портреты знаменитых людей брызгами краски. Кляксы сменились наплывающими с тошнотворной медленностью друг на друга белыми же пятнами, а затем темнотой. Как дом, умело взорванный американскими специалистами, я аккуратно опустился этаж за этажом вниз. Вначале колени, потом бедра, туловище, руки, и, наконец, накрыла все крыша.
Когда я открыл глаза, оказалось, что я-таки накрыт. Моей же курткой с попугаями. Я лежал в холодной старой траве, и вокруг меня столпились растения, чтобы разглядеть идиота. Может быть, это был Ботанический сад. В стороне, сквозь листву, разбрызгивал свет, несомненно, фонарь. Голова весила в несколько раз больше, чем обычно...
Человек бывалый, я потрогал голову. С физиономией и ушами было все в порядке. Рот, десны и язык функционировали нормально. Все зубы, я прошелся по ним языком, были на месте. Правая рука в локте побаливала, но не очень. Беспокоила меня задняя часть черепа. Я повозился, сел и только тогда ощупал затылок. Он увеличился в размерах. Мне даже показалось, что у меня два затылка. Несомненно также, судя по густо, в комок, слипшимся волосам, на затылке запеклась в корку кровь. Однако я снова легко прошелся пальцами по корке, разлома скорлупы головы не нащупывалось. И это было самое главное. Дешево отделался.
Встав на четыре конечности, я попытался принять вертикальное положение. Голова перевешивала, и посему на поднимание у меня ушло несколько минут. Скорее даже не на сам процесс поднимания, мышцы ног действовали исправно, но на то, чтобы освоиться с держанием новой, много более тяжелой головы. Я встал и, держась за ствол дерева неизвестной мне породы, огляделся... Заросли простирались, насколько позволял видеть глаз. "Большая дорога начинается с обыкновенного первого шага, Эдвард", – сказал я себе по-русски и совершил этот первый шаг. Денег оплатить такси у меня не было, мысли о существовании метро мне даже в голову не пришли, в этот час ночи они были бы абсурдны, посему нужно было шагать. Плаща своего в окрестностях я не обнаружил.
После десятка шагов сквозь заросли меня неожиданно вырвало. Так как меня уже лет десять не рвало, исключая те редкие случаи, когда я по собственному желанию засовывал два пальца глубоко в рот, желая избавиться от проглоченных гадостей, то струя вонючей жидкости, вдруг брызнувшая из меня на невинные старые травы, меня ошеломила.
– Ни хуя себе! – пробормотал я и, сорвав поздний большой лист, вытер листом рот. Застегнул молнию на куртке до самого горла и побрел к фонарю...
Выяснилось, что я нахожусь в парке, спускающемся от Трокадеро к мосту Иены и Эйфелевой башне. Я думаю, что, испугавшись содеянного, папины детки, добрые души, привезли меня в автомобиле и оставили в парке, накрыв даже курткой. Очевидно, им было ясно, что я жив, посему они лишь хотели свалить от ответственности. От суффранс и дулер, которые вызовет у них беседа с полицейскими, ибо представители законности несомненно попытаются узнать причину появления мужчины с разбитой головой и без сознания в апартменте Дороти... Я недооценил их способности. За что и получил. Однако я справедливо винил себя и только себя. Если ты сам нарываешься на драку, не жалуйся потом, если тебя побьют. А они тебя побили, Эдвард...
Я пошел, держась Сены, ориентира, который всегда на месте, и даже пьяный человек с разбитой головой не сумеет выпустить из виду такой выразительный ориентир.
Приближаясь к пляс дэ ля Конкорд, я сочинил себе рок-песню на английском языке. Чтобы веселее было идти. Потирая руки, я шел и распевал:
He looks James Dean
At least what people said
He's nice and sweat
But he is slightly fat...*
Далее я исполнял арию аккомпанирующего музыкального инструмента, может быть, пьяно или гитары с одной струной, и прокрикивал припев:
I'm an unemployed leader!
An unemployed leader!
An unemployed leader!**
Под "безработным лидером" я, очевидно, имел в виду себя. Не инсулинового же блондина...
Возле моста Арколь меня застал рассвет. Было холодно, но красиво.
"СТУДЕНТ"
Мы познакомились на литературном вечере в Нью-Йорке. Вечер был устроен в пользу русского эмигрантского журнала, издающегося в Париже. Меня, самого скандального автора, пригласили, я догадываюсь, как приманку. Скучающий слуга мировой буржуазии, я в то время работал хаузкипером у мистера Стивена Грэя, я охотно явился, предвкушая ссору. К тому же мне хотелось отблагодарить, пусть только своим присутствием на благотворительном вечере, редакторов журнала, два раза поместивших мою чумную для эмигрантских публикаций прозу.
Большого скандала не случилось. Однако меня все же обвинили в том, что мои произведения "льют воду на мельницу советской власти". Я улыбнулся и философически заметил, что любая русская книга выгодна какой-нибудь власти. Тут встал он, будущий труп, одетый в черный бархатный пиджак, и сказал:
– Ты не должен извиняться перед каждой старой рухлядью (мой обвинитель был старик)... Ты написал гениальную книгу, и нечего стесняться этого. Я честно вам скажу, – обратился он к полусотне собравшихся, – я сам собирался написать такую книгу, но он, – будущий труп энергично указал в меня пальцем, – меня опередил.
Русские несдержанны в своих оценках как ни одна другая нация. "Гениальный, гений, гениально..." – запросто слетает с их языка. Однажды мне пришлось даже услышать выражение "обыкновенный гений". Посему я не опровергнул соотечественника и не стал оспаривать пышнейший эпитет, приклеенный им к моей книге. Подискутировав еще некоторое время по моему поводу, я все это время мирно улыбался в президиуме, русская литературная общественность за рубежом дружно закончила вечер водкой, бутербродами и салатом, к которому подали бумажные тарелки, но почему-то забыли подать вилки. Еще не старый, крепкий красномордый профессор русского языка с седым чубом, очень гордившийся тем, что в нежном возрасте шестнадцати лет сражался вместе с эсэсовской бригадой против коммунистов, подошел (кожаное пальто до пят, рюмка водки в руке) и прохрипел нахально:
– Такие как ты, юноша, развращают русскую молодежь, приучая ее к гомосексуализму и наркотикам. Как минимум к пиздострадательству, – добавил он.
– Сам водку глушишь галлонами, Ярослав, – вышел из-за спины его будущий труп, мой защитник, – а за моральность молодежи мазу тянешь. Не слушай фашиста, Эдик!
Он употребил эту очень русскую домашнюю форму – "Эдик". Так говорят обычно о маленьком мальчике: "Эдик, Толик, Юрик..." Не знаю, называют ли еще взрослых мужиков Вовиками и Толиками в России, но когда-то это было неизбежно. Красномордого эсэсовца увела жена, а мы с будущим трупом разговорились.
Он не был для меня абсолютно неизвестной личностью. Еще в 1975-ом я услышал о нем тотчас же по приезде в Нью Йорк. Его ставили мне в пример удачливости и успеха. Уже тогда большое нью-йоркское издательство напечатало первую его книгу "Секс и преступления на улице Горького". Его критическая статья о положении советских эмигрантов в соединенных Штатах на оп-пэйдж* "Нью-Йорк Таймс" наделала шуму и вызвала протесты организаций, ответственных за экс-советских идиотов, приехавших за сладкой жизнью. На мой взгляд, статье не хватило удара, будущий труп побоялся дойти до конца, до естественного умозаключения, побоялся признать, в частности, что эмиграция из Советского Союза не имеет права называться политической. Но именно поэтому его и пригрела "Нью-Йорк Таймс". Они любят разбавлять свой бульон водой. В лучшем случае – 50 на 50.
– У фашиста дома пулемет, и во дворе рычат две гигантские немецкие овчарки. Он так и не освободился от привычек своей романтической юности. Тоскует по хозяевам, по белокурым бестиям со свастиками на рукавах черных мундиров. – Юрий заулыбался. – Утверждает, что во сне их видит.
– Может, сочинил себе прошлое, врет для понту? Ты его хорошо знаешь?
Я подумал, что еврей Юрий и краснорожий экс-эсэсовец вроде должны взаимоотталкиваться.
– Затащил меня к себе чуть ли не в день знакомства. Хорошо живет в ап-стэйт Нью-Йорк. Час от Джордж Вашингтон бридж. Дом огромный. Куркульский. Хорошо принимает тоже, жратвы, водки – невпроворот... Но, разумеется, все разговоры только о прошлом. Как он раненых достреливал, какие были эсэсовцы классные офицеры... Знаешь, блатная романтика войны...
– Могу себе представить, наверное, были привлекательными эсэсовские юноши. Только не совсем понятно, как он попал в эСэС, ведь негерманцев не брали.
– Был кем-то вроде сына полка у них. Он же блондин, голубые глаза. Сейчас, правда, время и водка обесцветили, вытравили дядины глазки, но был, я уверен, хорош. Может, и спал мальчик с офицерами, теперь от него хуй добьешься, теперь он поборник нравственности. Моралист. – Юрий засмеялся в нос.
Оказалось, что Юрий с юга Украины, из Днепропетровска, близкого к моему Харькову.
– Основной своей профессией считаю не журнализм и не писательство. Юрий довольно осклабился. – Я профессиональный вор. Начинал как карманник еще мальчишкой. В Днепропетровске меня знали под кличкой Студент.
Я тоже был вором. Больше пяти лет. Правда, карманник из меня не получился, я не умею работать с телом. Я задумался на некоторое время, разглядывая его, симпатичен ли он мне. Решил, что и да, и нет. Чтобы скрыть немного начинающуюся лысину, он был коротко острижен. Крепкая голова без шеи переходила в крепкое туловище вора, продолженное худыми ногами. Может быть, только небольшая выпуклость в районе живота принадлежала писателю, но все остальные части, даже классически сбитый набок, да так и застывший нос его, был носом вора. Также как и мягкая походка.
Мне симпатичны профессиональные криминалы. Я всегда чувствовал себя с ними легко. Я думаю, я их понимаю. Я терпеть не могу глупых и истеричных хулиганов, устраивающих драки на улицах, суетливых уродов, мешающих людям жить. С профессиональным вором-карманником Алексеем в 1970 году жил я в одной квартире в Москве у Красных ворот и сохранил о нем прекраснейшие воспоминания. Это был хорошо воспитанный молодой человек с костистым темным лицом, тщательно выбритый, всегда одетый в черный костюм, белую рубашку, галстук и очень хорошо начищенные черные туфли. Алексей вставал около четырех часов дня, пробирался по коридору в общую ванную, если встречал меня или других соседей, вежливо здоровался. Он мылся, одевался и совершал в коридоре у двери в свою комнату ежедневную церемонию чистки туфель. Он курил дорогие сигареты неизвестной мне марки, название золотыми буквами было вытеснено на каждой сигаретине, и душился одеколоном "Шипр". На "работу" Алексей выходил после шести вечера. "Работал" в основном в ресторанах и гостиницах, реже в больших магазинах. Никогда в общественном транспорте. Несколько раз я встречал Алексея возвращающимся домой рано утром с книгой под мышкой.
Студент напомнил мне Алексея. Аккуратный. Спокойный. Узнав, что мой роман (именно тот самый, который он собирался написать сам) был отвергнут двумя десятками американских издательств, он уверенно-профессионально заявил:
– Купят, суки, однажды. Куда они денутся. Дело времени... Думаю, что минимум сто тысяч долларов тебе эта книга принесет в конце концов. Издадут на полдюжине языков, а то и больше.
Сейчас, когда все предсказанное им совершилось, я пристально гляжу на моего личного пророка в семьдесят девятый год и вижу нас, стоящих у того русского стола. По залитой вином и водкой бумажной скатерти там и сям разбросаны пустые бутылки, бумажные тарелки с остатками бутербродов и салата, окурки, пепел, пробки, употребленные бумажные салфетки. Видна чья-то спина, рукав чьего-то пиджака, чей-то профиль... Может быть, профиль или спина его будущего убийцы?
Студент стал часто заезжать ко мне на новом "кадиллаке". Один, или вместе с женой Таней, или с женщинами. Разглядывая его, я в конце концов пришел к выводу, что он не перестал быть жуликом. Что он занимается делами. Какими? Я не знал и не хотел знать. Однажды с полупьяну я ему рассказал о своем криминальном прошлом, он предложил мне, смеясь:
– Хочешь, я устрою ограбление твоего хозяина? Получишь свою долю.
Когда я уверил его, что в браунстоуне босса нет ничего особенно ценного, он обронил:
– Но если ты знаешь дома или квартиры с хорошей начинкой, помни, что ты всегда можешь заработать.
– Наводчиком хочешь меня сделать, Студент? – захохотал я и подлил ему итальянского вина "Зоаве Болла"
– Наводчиком, – согласился он. – Сколько ты тут получаешь?
– Сто шестьдесят пять в неделю.
– Всего-то. Да ты должен пригнать грузовик и вывезти весь его ебаный дом. – Но подумав, добавил: – Нет, хавира все же отличная. Блядей сюда водить – красота! Сами небось дают, только в дом введешь?
– Сами, – согласился я. – Так и ложатся, еще в прихожей.
– Счастливчик ты, – вздохнул он. – Написал книгу, после которой тебе на всю жизнь обеспечен кредит у русских баб. Выбирай любую... – Он потер кривой нос. – Ты хоть знаешь, что русские бабы поголовно хотят с тобой познакомиться?
– Да. Мне говорили. Всех не переебешь.
Он поглядел на меня изучающе. Я, спокойно откормленный в те времена на аппер-классовых продуктах и пережравший секса, мог позволить себе презирать женский род. У Студента, очевидно, были проблемы с этим делом. Жена Татьяна, имевшая репутацию алкоголички, кажется, были им любима, но наличие Татьяны не останавливало его от постоянного поиска женщин. Поиска, который, по всем признакам, редко заканчивался успехом. Он не был так уж дурен собой, был выше меня ростом, лысоват и сутуловат, но крепок. Однако сам тип мужчины, к которому он принадлежал, предполагал, что такие люди обязаны платить за любовь, а не получать ее лениво и бесплатно, как мужчины моего типа. Впрочем, тут я позволю себе направить на некоторое время луч прожектора на автора, мой тип долгое время находился в загоне. В 1957 году, когда погиб Джеймс Дин, мне было тринадцать лет, и я не успел воспользоваться всеми привилегиями моей очень джеймсдиновской физиономии. Когда я стал молодым человеком, в моду вошли другие типы: чернявые брюнеты и расслабленные многоволосо-бородатые гитарные соблазнители хиппи. И только в 1975 году на Сент-Маркс Плейс я впервые почувствовал, что привлекателен без всяких парикмахерских ухищрений.
– Мистер, вы кют!* – тронув меня за рукав, сказали мне две молоденьких зелененьких панкетки.
Я вдруг почувствовал себя героем нашего времени. Опять обратив луч прожектора на Студента, замечу, что если вор не понимал этого сознательно, то бессознательно его основной заботой в жизни была забота сделать "мани", чтобы заплатить "классным" девочкам за любовь.
Я был ему интересен. Днепропетровский вор приезжал к харьковскому вору понаблюдать и разгадать, как же он оперирует. В описываемый момент он как будто бы преуспел в реальном мире лучше, чем я. Две его книги вышли по-английски в престижных издательства, и он, получив двадцать пять тысяч долларов аванса, писал по-английски, как он утверждал, третью книгу. Однако несмотря на то, что мой роман был опубликован только по-русски, он добровольно склонялся передо мной в почтении. Это только ханжество американского книжного бизнеса делало днепропетровского вора больше харьковского. Студент знал, что Смешной – так называли меня в свое время харьковские наши жулики – несравнимо более крупный вор, хотя не сквернословит, не дергается и вид у него вполне невинный. Студент знал, что большое дело готовят годами. Каждый вор мечтает о большом деле. Студент чувствовал, что Смешной уже сделал по меньшей мере одно большое дело. А то, что обо мне молчал книжный бизнес, Студента не трогало. Заговорят.
Два урки. Вот в чем была разгадка наших отношений. Он признавал во мне крупного преступника. Его не смущало то, что я работаю в одиночку, моя тихость, определенная скромность и то, что я с удовольствием находился на втором плане, в тени, предоставляя другим кричать и бесчинствовать.
Новый 1980 год мы встретили вместе. Вернее, Новый старый русский год, который празднуют 13 января. Он предложил мне и жившей тогда нелегально в доме итальянской графине поехать с ним и Татьяной и еще парой его знакомых в русский ресторан в Бруклине, в "Огни Москвы". Тогда русские рестораны в Бруклине вырастали, как ядовитые грибы после дождя. Я подумал, что русско-одесская экзотика тоже хороша раз в несколько лет, и так как последний раз был в русском ресторане именно несколько лет назад, согласился. К тому же, мне нравилось ездить в большом кадиллаке Студента, купленном на авансированные ему издателем "мани". За эти двадцать пять тысяч он презирал своих издателей и редактора.
– Улыбчивые дегенераты! – цедил он сквозь зубы. – Эх, если бы мы родились здесь, мы бы им глубоко задвинули... хуй в жопу! – И спохватившись, очевидно решив, что звучит слишком пессимистично, добавлял: – В любом случае, мы им задвинем!
Очевидно, имелось в виду, что мы, советские отбросы, добьемся успеха в их капиталистическом обществе. Я разделял его наглость и уверенность, хотя и не декларировал этого вслух.
Представьте себе зал, освещенный множеством люстр. Серпантинные ленты вцепились в люстры и хаотически переплелись. Эстрада у дальней стены зала. На эстраде оркестр, и вульгарная толстая дама поет. Огражденный железным заборчиком балкон – на полметра выше зала слева. Опуская взгляд, видим столы с белыми скатертями и приборы. Вокруг столов сидят большей частью некрасивые и перекормленные люди с вульгарными или малоинтеллигентными, но энергичными лицами. Молодежь – потоньше в талиях и менее вульгарна. Мужчины одеты по стандартам какой-то испорченной бейрутско-средиземноморской моды в псевдо-итальянского стиля костюмчики и шелковые дорогие рубашки, расстегнутые до пупа. У женщин обширные телеса втиснуты в вечерние туалеты, похожие на ночные рубашки. Волосы подняты вверх и заколоты яркими гребнями. Много золота и бриллиантов на пальцах и шеях, впрочем, дешевых и безвкусных. Пахнет резкими духами, потом, водкой и густыми средиземноморско-одесскими салатами. Короче говоря – еврейский вариант фильма "Крестный отец", где все актеры говорят на русском языке. Точнее, кричат. Кричат друг другу из одного конца зала в другой. Кричат собеседнику через стол. Кричат жене, пробирающейся в туалет. И ребенку, забравшемуся под стол. Кричат, кричат грубо, так оперируя моим русским языком, как будто ворочают глыбы в каменоломне.
Мы сидим в центре фильма. Моя бывшая жена, а ныне итальянская графиня, изящное и безнравственно-безжалостное существо в черном комбинезончике, чувствующее себя везде как дома. Я – в бархатном, цвета шоколада пиджаке в белую полоску и светлых бежевых брюках – специально надел итальянский пиджак и брюки, дабы не отличаться в стиле от народа. Студент – серьезный, в серых брюках и темно-синем "клубном" пиджаке, синяя рубашка распахнута, обнажая частично седую шерсть. Золотая толстая цепь вокруг шеи. Жена Таня, перешедшая в мир иной в том же, если не ошибаюсь, году, – уже пьяная и ревнующая весь мир не к супругу, но к итальянской графине, которая элегантнее и красивее всех в зале, хотя и широкоротая Таня очень недурна. Таня пьет водку, ведет себя как обиженное дитя, честно ревнива, и за это мне хочется погладить ее по голове. Еще несколько человек сидят с нами за столом: бывшая подружка поэта Вознесенского – медленно стареющая маленькая дама, похожая на обезьянку, и четверо американцев, две пары, совершенно забытые мной, как видно, в них не было ничего интересного.
Интернациональная певица Александра – хрупкая израильтянка, блондинка, поет теперь песни народов мира – армянскую песню "Царикнэ-царикнэ", и несколько армян, сорвавшись с мест, подбегают и швыряют в певицу пригоршнями долларовые бумажки. "Наши американцы" с ужасом глядят на происходящее, а Студент, злорадно улыбаясь, наблюдает за вытянувшимися лицами.
– Обычай, – комментирует он, и в голосе его звучит гордость за варварский обычай и за этот ресторан, за шум, за декольтированных жирных еврейских красавиц, за мгновенно вспыхивающие ссоры.
Нам постоянно приносят почему-то горячие жареные пирожки. Женщина, приносящая пирожки, в таком же декольтированном платье, как у всех дам, снимает пирожки с блюда красной, обильно украшенной золотыми кольцами рукой. И кладет их нам на тарелки. Мне забавно видеть перекошенные физиономии "наших" американцев, несколько ошалевших от простоты местных нравов. Я тоже испытываю что-то вроде гордости за то, что эти, чуждого мне племени, но близкие по языку и привычкам люди такие дикие, грубые, но непосредственные. Я толкаю локтем Студента, усевшегося рядом со мной.




























