Текст книги "Убийство часового (дневник гражданина)"
Автор книги: Эдуард Лимонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Телефонный разговор
Украина. Харьков. Пробрался, как белый офицер, замаскировавшись вместе с капитаном Шурыгиным, к родителям. Замаскировавшись потому, что меня не любят в государстве Украина власти – меня, автора статей против государства Украина. Живем у моих стариков: мама – бодрая и отец – слабенький. Второй приезд сына за 18 лет отсутствия на несколько дней во враждебное государство. Живем в рабочем поселке на окраине. Скользкие листья. Дожди. Тучи.
Оказалось, у матери есть телефон подруги Анны – ее соседки. Не понял, почему мать два года не хотела или не догадывались дать мне телефон, но записал телефон. Капитан уехал в другой конец незнакомого ему города один – повидать приятеля по военному училищу, я уселся на отцовское кресло под лампу-торшер. Накрутил номер. («Александра Михайловна, а мужа зовут Саша», – шепчет мать, стоя за моим плечом.)
«Могу я говорить с Александрой Михайловной?»
«Ее нет, а кто ее спрашивает?» – Голос мужской, высокий, вполне дружелюбный, скучающего человека, которому позвонили.
«Эдуард Лимонов ее беспокоит. А вы, очевидно, муж Саша?»
«Как же, знаем вас, мы вас читали… Да, я муж. Чем-нибудь могу помочь?»
«Я знаю, что Анна покончила с собой – выбросилась из окна. Я пытался выяснить, как это произошло, но до сих пор не преуспел, даже дату смерти не знаю. Хотелось бы знать, все же шесть лет вместе прожили. Вот только сегодня получил ваш телефон».
«Ну что вам сказать… Во-первых, она не выбросилась из окна, если бы выбросилась, жива бы была, у нас всего второй этаж. Повесилась Анна…»
Он молчит там, в телефонной трубке.
«Расскажите, как это случилось. Хочется знать… Не праздное любопытство… Все же шесть лет вместе, в Харькове три года и в Москве три. Без прописки, без работы, комнаты все бедные снимали, героическую жизнь искусства вели…»
«Ну что… – Он там вздыхает, уже пережитый вздох такой. – Вы знаете, конечно, что Анна была психически нездорова, время от времени ложилась в больницы, ее хорошо знали в харьковских псих-заведениях».
«Разумеется, знаю, она с восемнадцати лет получала пенсию по психинвалидности, однако, когда я с ней жил, в больницах она не лежала».
«Ну вот, без вас лежала чаще и чаще. Была она в больнице и той осенью…»
«Когда это случилось? В каком году? Месяц? Какого числа?»
«В 1990 году. В октябре, или нет, в ноябре?.. – Он молчит там, недалеко где-то, тоже в окраинной харьковской квартире, рядом с помещением, где повесилась моя первая жена. – Извините, не могу вспомнить, надо же… Год точно 1990-й, но октябрь или ноябрь? Надо же… ведь четырнадцать лет рядом прожили. Общались чуть ли не ежедневно. Ближе нас, я думаю, у нее никого не было». Он поражен тем, что не запомнил даты смерти. Между тем это понятно мне. Для нормальных простых людей жизнь разливается лужею, бесформенным пятном по календарям: по годам, месяцам и дням. Я свои даты маниакально, по-писательски записываю. Фиксирую навсегда.
«Ну вот, в больнице она той осенью лежала. В больницах наших, вы знаете, какие условия. Грязь, помыться негде. Анна попросилась, как мы потом узнали, у заведующей отделением на субботу и воскресенье домой, помыться. Мы об этом обо всем потом узнали».
«Это вы ее нашли? Ее труп…»
«Ее квартира в другом конце коридора, на нашем же этаже. Мы мимо ее двери не проходим. Это ее сосед, его квартира рядом с ее квартирой, первый пришел к нам. Вот уже два дня, говорит, свет там, у Анны, горит, через дырку в двери, где глазок был, видно, телевизор работает, звук слышен. Он, говорит, стучал, никто не открывает. А Анна-то должна быть в больнице. Мы, когда она из больницы пришла, никто ее не видели. Короче, мы пошли, у нас с женой один из наших ключей подходит к ее двери, открыли, а она висит…»
«Как она выглядела? Детали?» – Рискуя шокировать этого Сашу на другом конце провода, писатель во мне требовал (монстр!) деталей. Начала ли уже разлагаться бывшая подруга жизни? Запах? В чем была одета? И одета ли? Впрочем, нормальные люди, наверное, тоже хотят знать детали самоубийства своих жен? Или у нормальных людей бывшие жены не кончают с собой?
«Одета была. И накрашена. Вы знаете, она всегда красилась».
Да, знаю: красила веки, обводила глаза снизу и сверху. Тяжело красилась. Во всех наших бедных московских комнатах сидела, слюнявя карандаши и туши.
«Там был крючок в стене, в коридоре, где он поворачивает к кухне… – Я пишу во французском блокноте, прижав телефонную трубку, как скрипку, щекой к плечу, – «КРЮЧОК В СТЕНЕ», сомневаясь тотчас же в правописании. «Е» или «О» в слове «крючок»? – …вот она на этом крючке, на ремне от сумки, у нее сумка была кожаная, на этом ремне и повесилась. Выдержал ремень, удивительно, весу-то в Анне было больше ста килограмм. Она последние годы разбухла. У нее был неправильный обмен веществ…»
«Ну, она и всегда была полная женщина, даже в юности. Хотя, конечно, до ста килограммов ей было далеко… Не помните, какого цвета платье было на ней?»
Нет, он не помнит, нечто темное. «Мы вызвали милицию, – продолжает он. – Милиция искала следы какие-нибудь, ну записку или объяснение. Ничего не нашли. Сомнений в том, что это самоубийство, нет никаких. Вызвали сестру из Киева. Та приехала. Закрыли квартиру. Через полгода квартиру обменяли».
«Где ее похоронили?»
«В этом ей повезло. На старом кладбище в центре города, вы помните, вход с Пушкинской, 102, вы помните?»
Еще бы не помнить: я гулял там, на кладбище, с молодой двадцатишестилетней Анной, совокуплялся с ней на могильных плитах, и есть у меня в сборнике стихотворений «Русское» стихотворение об этом кладбище. Вольного достаточно тона стихотворение. О мертвых вроде вольно нельзя, но мне можно – она моя бывшая жена.
Женщина в траве присела,
Льется струйка прочь от тела,
и белеют смутно ягодицы…
Юность, юность! Насладиться
невозможно было мне тобой.
Стой на кладбище, постой.
Целый день большой хмельной
Выполнен в манере пятен,
Пахнут травы, и, приятен,
холодок с земли ползет,
Здравствуйте, фонарь, – я вот!
У сирени я стою
и совсем не безобидно
Жду я женщину свою…
скоро ее будет видно…
(Анну я ждал на жарком летнем кладбище.) «Там давно никого не хоронят, но ее похоронили только потому, что у них там оказалось место в ограде: отец там ее лежит, дядька, тетка… Мы звонили потом врачихе, зав. отделением: «Как же вы могли ее отпустить, ведь она же маньяко-депрессивная?!» Та плачет: «Откуда же я могла знать? Я ведь ее уже не раз отпускала, и ничего не случалось!»»
«Спасибо вам за тяжкую и грустную информацию. А врач не виновата. Я думаю, Анна просто устала жить. Накрасилась, оделась куда-то идти, да вдруг решила: а зачем? Не лучше ли освободиться, раз и навсегда?»
«Да, может быть, и так. Успеха вам в ваших литературных делах. Вы теперь очень известны. Она нам о вас рассказывала, какой вы были, когда вас никто не знал…»
Кладу трубку. Мать стоит рядом. Семьдесят один год матери. По темпераменту лет на пятнадцать меньше. «Ты с ней говорил, с Александрой Михайловной? Они, по-моему, евреи. Хорошие, кажется, люди». Мать всегда дружила с евреями, всегда удивлялась, почему она дружит с евреями, и всегда гордилась этим.
«С ним, – отвечаю я. – С мужем». Думаю вдруг, а читала ли она мои статьи, Анна? Ведь тогда уже появились мои первые статьи в «Собеседнике» и в «Известиях». Читала ли она мои статьи? Хорошо бы, если бы читала. Хорошо бы знала перед смертью, что ее «сожитель» выкарабкался из простых смертных. А читала ли она мою книгу «Молодой негодяй»? Об этом я забыл спросить Сашу. Может быть, среди книг Анны был «Молодой негодяй»? Там ведь о ней, и очень хорошо о ней. Что недаром мы жили, я и она. Анна ведь годами работала в книжных магазинах, у нее были связи, она могла достать парижское издание книги бывшего «сожителя»…
«Мир праху ее… Отмучилась! Последнее время, скажу тебе, Эдик, – так зовет меня мать, как маленького мальчика, – честно, пусть о мертвых плохо и нельзя говорить, она стала совсем невыносимой. Звонила нам среди ночи с отцом и ругала нас черными словами. Я даже повторить не могу те гадости, которые она говорила. «Хэлло, Долли!» Это она мне, Эдик, говорит, ко мне обращается: «Хэлло, Долли!» – Мать возмущенно сделала несколько витков по комнате. – А ведь я к ней и в больницы ездила все эти годы, брала ее под расписку в парке гулять, и платья ей шила, и к нам она всегда приезжала. У нее день рождения был, так я торт купила и к ней поехала».
Мать действительно поддерживала отношения с бывшей женщиной сына, с сумасшедшей женщиной, старше сына, которую она никогда не одобряла. Поддерживала целых еще 19 лет после того, как дороги этой женщины и ее сына разошлись. Зачем поддерживала отношения? Из любопытства? Из доброты. Несмотря на ворчание, мать добрая и общительная. И любопытная.
«Мама, ну чего ты от нее хочешь? Душевнобольная была Анна, и вот умерла уже». Он сам удивился тому, что употребил забытое им старое слово «душевнобольная». Душа была больна у «блудной дочери еврейского народа», как она сама себя называла, сожительница его с осени 1964 года по весну 1971-го, Анна Моисеевна Рубинштейн…
Приехал капитан Шурыгин, молодой, веселый, и выпивший. Подкручивая блондинистые усики, рассказал о своем товарище по училищу, завербовавшемся в украинскую армию, потому что у него жена украинка… И мы стали собираться на вокзал, прочь из города, где прошла моя юность и где лежит на старом кладбище самоубийца, подруга шести лет моей жизни.
Война в ботаническом саду
1
Русско-абхазская граница южнее Сочи, у реки Псоу. Толчея: люди, автомобили, БТРы, солдаты в хаки. Сотни людей заняты обыском тысяч людей. Все говорят по-русски. Граница непристойна, неприлична, похабна, как все новообразованные раны, разрезавшие живое тело единого организма. Ампутации можно было бы избежать… Русский таможенник в сером плаще задерживает нас: в багажнике нашего автомобиля четыре ящика лекарств. Предназначены они двум русским докторам, добровольно работающим в госпитале Гудауты. У нас нет разрешения на ввоз лекарств, таможенник не хочет нас пропустить, «возвращайтесь в аэропорт за разрешением». Тоскливо наблюдая из машины за переговорами (абхазцы пробуют уговорить его), я размышляю: а была ли у этого чурбана мама? Не родился ли он от брака полосатого шлагбаума с засаленной приходно-расходной книгой? Начальник таможни разрешает проезд. Едем.
Растрепанные пальмы. Мандарины в садах. Хурма. Солнце. Теплынь. Субтропики. Море, одинокое, всеми оставленное, никто в нем не купается. Запахи: свежие, кисловатые, цитрусовых и хвойных. Я жил и в Калифорнии, и на Лазурном берегу Франции, но эта земля пышнее и красивее. Богаче.
Мои попутчики-абхазцы разговаривают между собой по-русски на заднем сиденье. «В Грузии мобилизация… Дезертиров расстреливают, не декларируя этого… Освободили из тюрьмы уголовников и послали на фронт… 17 тысяч уголовников… Демократ Эдик Шеварднадзе… Вчера в Гудауте опять дрожали стекла от артобстрела… Отряд Шамиля на нашей, абхазской стороне… Чечены воюют хорошо… Войска Госсовета Грузии выселили армян из Абхазии… Сто тысяч русских проживали в Абхазии. В парламенте русские сидят и воюют с нами… 45 человек грузин погибли за прошлую ночь в Очамчирском районе».
Въезжаем в Гагры. Сожженные дома без крыш, дыры в стенах, пустые, без прохожих улицы, пустые санатории, утонувшие в чрезмерной, пышной, гнилой зелени. Человек отступил, и на освободившиеся места повсюду, в щели камней, сквозь асфальт на дороге, вторглась природа. Город-призрак. Пальмы. Голые стволы эвкалиптов. Зелень, плесень и запустение в некогда блестящем курорте – жемчужине побережья. Дорога здесь и там перегорожена бетонными плитами. На плитах поверху расползшиеся мешки с песком. Абхазские добровольцы отбили Гагры 30 сентября – 1 октября. Бои были тяжелые. Особенно у здания отделения милиции и у торгового центра. Торговый центр разбит, внутренности выгорели. В санатории имени XVII партсъезда разместились солдаты. У подбитого БРДМа – две большие свиньи и поросенок. Что-то вынюхивают. Город выглядит необитаемым.
Выехав из Гагр, чуть дальше вынуждены свернуть, уже в Гудаутском районе, с асфальтового шоссе на проселочную колею: часть шоссе используется как аэропорт. Военный аэродром существует. Он ниже, у моря, но войска СНГ, как известно, придерживаются нейтралитета.
Сцена на холме. У свежей могилы сидит старая женщина в черном, у ног ее небольшой костер. В селе Лыхны во дворах могилы, огороженные шестами. На могилах венки и цветы с лентами. В садах дозревают последние дни хурма, мандарины, гранаты. «Но страданья и ужас под пальмами», – вспомнил я строку забытого мной поэта.
2
Гудаута. На перекрестке улиц Ленина и Фрунзе: беженцы, солдаты, местные жители. Нервничают, разговаривают, обмениваются новостями и слухами. Якобы в ночь со 2 на 3 ноября в районе Нового Афона диверсионная группа противника высадила десант. Подымаюсь в здание администрации, в пресс-центр на второй этаж. Представляюсь. Спрашиваю о диверсионной группе. Нет, сведения эти не подтвердились. Делаю заявку на пропуск в зону военных действий. Выхожу. Под магнолиевыми деревьями бурлит толпа. Проходят дети, много-много детей с дорожными сумками, и женщины (в черных одеждах) с чемоданами. Их только что доставили из осажденного шахтерского города Ткварчели вертолетом. Прислушиваюсь к тому, что говорят абхазцы. «В Очамчирах «они» (войска Госсовета Грузии. – Э. Д.) посадили наших женщин и детей на танки… Шеварднадзе заявил, что первым пойдет добровольцем воевать в Абхазию… Таиф Аджа, поэт, пропал на оккупированной территории…»
С заявкой на пропуск иду в военную комендатуру Абхазии. Сопровождает меня главный редактор газеты «Республика Абхазия» Виталий Чамагуа. Его «прикрепили» ко мне. Чамагуа издавал газету в Сухуми. В Гудауте он беженец. Даже одежда на нем чужая. Ушел из Сухуми в рубашке с коротким рукавом. В комендатуре мне выдают пропуск. Четвертый военный пропуск за год, ибо это моя четвертая война за год.
В доме, где я остановился, есть еще гость, увы, не добровольный, как я, но беженец, народный поэт и прозаик Баграт Шинкуба. Он в Гудауте, а семья его потерялась где-то между Сочи и Новороссийском. Патриарх абхазской литературы, 76 лет, Шинкуба мужественно переносит беды. За гостеприимным столом наших хозяев Казбека и Нади он рассказывает мне об истории Абхазии. Христианство абхазы приняли еще в IV веке! Абхазское царство в IX веке было могущественным государством… От истории переходим к насущным проблемам. Вся Абхазия «болеет», оказывается, в матче Буш—Клинтон за Клинтона! Потому что Клинтон обещал исключить Грузию из ООН.
Ночью дребезжат стекла. Канонада. На кровати рядом спит бывший зампрокурора Абхазии и крепко храпит. Поворочавшись, я все же засыпаю. Солдаты все храпят, и я уже привык за этот год к казармам. Привык к ясному, свободному воздуху войны. Оказавшись в Париже, бываю всякий раз поражен кастрированной банальностью мирной жизни. Она безвкусна, как дистиллированная вода.
Утром иду в пресс-центр. Пока жду машину, поехать на командный пункт полковника Сергея Дбара, в Нижние Эшеры, разговариваю с певцом и композитором Тото Аджапуа. Он, его жена и одиннадцатилетний сын двадцать дней скрывались в Сухуми у русских соседей. «Мой дом у Красного моста разграблен, бумаги мои сожжены, кассеты разворованы… Все взяли в доме… Даже обои содрали… стреляют в музыку, стреляют в Историю…» 28 сентября Аджапуа и его семья были обменяны на троих грузин…
Наш шофер Лев Авесба тщательно объезжает убитую прямо на дороге лошадь. Труп грызут две собаки, и над ними кружат, примериваясь, несколько стервятников. На командном пункте в Нижних Эшерах полковник Дбар склонился над рацией. «Моряк, я Дуб, слушаю тебя», – исходит из рации. «Идет тяжелый вязкий бой в районе Шрома (село в горах, севернее Сухуми)», – объясняет полковник. Меня поражает точность его определений: «тяжелый и вязкий». Из рации слышно сквозь хрип помех и шум боя: «Плуг, я Дуб…» Полковник берет микрофон: «Плуг, не вмешивайтесь, пускай Дуб работает». Спрашиваю, какие силы у противника в Шроме. «Установки «Град», «Алазань», вертолеты МИ—24, 152-миллиметровые гаубицы. А у нас лишь легкое вооружение», – с горечью констатирует полковник. (И слова его подтверждаются тем, что шофер наш, он же мой телохранитель, вооружен револьвером такой допотопной марки, что кажется самодельным.) ««Град» накрывает семь гектаров», – задумчиво добавляет он. Спрашиваю: «На какой высоте находится Шром?» – «Разные высоты… 486 метров, 789 метров, 920 метров…» – считывает он с карты. «Воюют ли русские на его участке?» – «Воюют, около ста человек». Я прошу провести меня на передовую. «Нельзя», – отвечает командующий.
Далее я приведу репортаж третьего лица, Чамагуа, в «Республике Абхазия» за 2–6 ноября.
«Командующий дорожит временем. Затем он предупреждает нас, что здесь небезопасно, противник пеленгует рацию и может накрыть артобстрелом (что, как мы узнали позже, и случилось). Эдуард Лимонов в ответ просится на передовую. Командующий замечает, что на данный момент на передний край не могут попасть и штабные офицеры – очень плотный огонь».
Упрямый, я портил кровь командующему не затем, чтобы глупо лезть под снаряды, но чтобы поговорить с солдатами на передовой, и в первую очередь с русскими. Я вырвал-таки у полковника разрешение на посещение артиллерийских позиций на одной из сопок в районе горы Верещагина.
Буйная зелень. Заросли мандариновых и апельсиновых деревьев. Пальмы. Идем, срывая с веток мандарины. Вдалеке море. Романтический пейзаж субтропического рая. Солнце. Близкие разрывы. Дальше цитирую моего спутника Чамагуа по той же газете.
«Не успели поздороваться с бойцами, как пришлось нам прыгать в блиндаж – начался обстрел гаубицами и танками. Пока шел обстрел, смотрели панораму города (Сухуми. – Э.Л.) с горящими домами сразу за рекой Гидаспа… Попрощавшись с бойцами, только начали спускаться вниз, как снова артобстрел. Пришлось залечь минут на пятнадцать. Но, кажется, пронесло. Огонь стал реже, потом был перенесен на другое направление. На замечание, что вот, мол, Эдуард, ты и получил в Абхазии боевое крещение, он, улыбнувшись, ответил: «В Боснии, Приднестровье приходилось и потуже. – И добавил: – Мне бы на передовую»».
В репортаже ставшего моим другом Чамагуа я выгляжу этаким бесстрашным безумцем, рвущимся под пули. Между тем, когда снаряды стали свистеть (именно так: они СВИСТЕЛИ) где-то совсем над нашими головами, я, прижимаясь к земле, к пахучим травам и корням, жевал зеленый мандарин и думал что-то вроде: «Господи, пронеси!» О причинах же своего стремления на передовую я уже сказал. Когда мы поднялись с земли, лица у моих спутников были белыми.
А в Нижних Эшерах «они» таки накрыли штаб и территорию вокруг штаба. Были убитые и много раненых. По дороге обратно в Гудауты Лев Авесба узнал, что убитая на дороге лошадь принадлежит его брату. Надпись на плитах у дороги: «Грузинский фашизм не пройдет!»
3
В пресс-центре Генеральный секретарь Организации Непредставленных Народов (я летел с ним из Москвы в Сочи в одном самолете) Майкл ван Вальт ван Праак смотрит видеокассету с выступлением командующего вооруженными формированиями Грузии Каркарашвили. «Если погибнет 100 тысяч грузин, то с вашей стороны все 97 тысяч… Абхазская нация останется без потомков». Командующий в десантной пятнистой форме, грудь его перепоясывают ремни. «Война, – объясняют голландцу (ван Праак плюс еще и член парламента), – началась 14 августа. В этот день на заседании Верховного Совета Абхазии предусматривалось рассмотреть проект договора о государственных отношениях между Грузией и Абхазией. В феврале 1992 года Государственный совет Грузии отменил конституцию 1978 года и ввел в действие конституцию Грузии 1921 года, в которой государственность Абхазии не предусмотрена, она просто становится частью Грузии без права автономии… 14 августа войска Госсовета Грузии вошли в Абхазию, мотивируя свои действия необходимостью охраны железной дороги и борьбы с терроризмом…»
Узнаю результаты боя за Шром. Абхазские потери: 8 убитых и около 30 раненых. На площади, под магнолиями, оживленно обсуждается положение в Ткварчели: «Гуманитарная помощь: по 10 килограммов кукурузы в початках, иногда немного муки. Женщина расплакалась в столовой, увидев хлеб…»
В центр площади приходит хромая розовая собака, сучка, с оттянутыми сосками. Вытягивая сломанную ногу, садится.
Иду в прокуратуру. Мне разрешают посмотреть папки с делами.
«7 сентября санитарный инструктор Лианела Ивановна Топуридзе, попав в засаду, была захвачена военными Госсовета Грузии на территории села Эшеры… На «скорой помощи» была доставлена в 1-ю горбольницу (Сухуми. – Э.Л.), где ей не была оказана медицинская помощь, и 8 сентября она скончалась…»
Листаю дело. Одна из огнестрельных ран (их три) – прострелено бедро и стенка влагалища… Эксгумирована 28 сентября и останки перевезены в Гудауты. К делу приобщены зловещие судебно-медицинские фотографии плохого качества.
Вместе подшиты дела 27 пленных. Двадцать три из них – солдаты (мобилизованные) внутренних войск Абхазии и четверо гражданских лиц. Все они попали в плен 14 августа в селе Охурей и были обменяны в конце сентября. Вот как описывает вход грузинских войск в село Охурей Квеквеекири Эдуард Георгиевич, он находился у поста ГАИ. У Квеквеекири нет таланта Толстого, однако и в его простом изложении вторжение выглядит внушительным:
«Неожиданно появилась автоколонна военнослужащих. Впереди колонны шла автомашина УАЗ с пулеметом и тремя военнослужащими. Вслед за ней следовала автомашина ЗИЛ—130 с пушкой на прицепе, а за указанной автомашиной следовала бесконечная колонна с тяжелой техникой: танки, БТРы…»
Папок в прокуратуре несметное количество. Преобладают дела о грабежах. Из абхазских домов, как утверждают истцы, вывезены грабителями (солдатами Госсовета Грузии) мебель и даже занавески. Один из работников прокуратуры говорит мне, что есть несколько дел об убийстве здесь, в Гудаутах. Кровная месть против грузинских семей, чьи сыновья, братья и отцы вступили в войска Госсовета и были опознаны. «Что вы хотите, война…» – оправдывается он. Я ничего не хочу, я записываю.