Текст книги "Торжество метафизики"
Автор книги: Эдуард Лимонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
XXXII
Мы сидим в пищёвке. Времени около 21 часа, еще 45 минут до отбоя. Никому уже ничего от нас, слава богу, не надо. Чай у нас есть, крутой и сильный, есть конфеты, и даже по две, а не по одной на брата. Такое впечатление, что в этот вечер у всех есть чай. Даже Сычов не бродит у столов, даже ненасытные Дьяков и Остров сидят за литровой банкой чая, хотя и бледного, опивки, но лучше, чем ничего. Из черных ящиков нашего отрядного музыкального центра сладким ядом льется на наши раны голос певца: «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…» Задумался суровый слон Али-Паша и, растрогавшись, передал нам хороший ломоть домашнего сладкого пирога. У него именно пятнадцать, или «пятнашка», как ласково называют этот срок заключенные. Пятнадцать это много, что строгого, что общего. Человек истирается за пятнадцать лет до тонкости, а еще больше истирается его душа. Опять же, смотря где сидеть. Пятнадцать в красной зоне, даже и общей, – долгий и тяжелый срок, а если в черной с хорошими ребятами, с бражкой время от времени, с водочкой на праздники и чтоб на промку не ходить, тогда тоже тяжело, но вынести можно. «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…»
Все застыли и размышляют. Души раздобрели от чая, набухли чувствами.
– Человек часто не знает своего блага, а, ребята, – говорю я. – Я так упирался, не хотел в Саратове судиться, заставили, замгенпрокурора и зампредседателя Верховного суда в один день по протесту заявили, и меня в Саратов примчали судить на спецсамолете. А в итоге судья Матросов хорошо меня судил, в Мосгорсуде мне бы такого приговора не видать, мне бы все 15 сунули, как прокуратура хотела. Вот и слушал бы я сейчас «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…» По-другому бы мне песня звучала с приговором в 15 или 14 лет, а?
Юрка кивает.
– А что, Юр, старых зэковских песен нет? Я бы сейчас «Магадан» послушал, – говорю я.
– Старых нет. Это все новые исполнители.
Юрка отпивает два глотка и передает чашку мне. Я – Мишке.
– А чё за «Магадан», Эдуард? – спрашивает Мишка.
– Старая зэковская. Очень мощные и слова, и мелодия. – Я откашливаюсь и тихо, наклонившись к клеенке стола, напеваю:
Я помню тот Ванинский порт
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные, мрачные трюмы.
От качки стонали зэка,
Кипела стихия морская,
Пред нами вставал Магадан,
Столица Колымского края,
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты,
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету…
– Забыл дальше. Раньше зэковские песни суровее были. – Я замолкаю…
И все молчат. Антон сидит на самом уютном месте в углу, почти под музыкальным агрегатом. Тоже задумался.
– Когда выйду, пойду в кабак, сяду в углу и закажу «Магадан». И буду водку пить и вспоминать всех, кого я встретил в тюрьмах и в лагере… Пить буду, пока не напьюсь.
– Нет, я пить не стану, – задумчиво говорит Юрка.
Он, судя по лицу, быстро заглянул в будущее, в 2007 год, когда ему освобождаться, взвесил все за и против. Представил себе первые свои шаги на свободе, начиная от ворот колонии…
Мы молчим. Редкий тихий вечер выдался. В пищёвке шесть столов, накрытых клеенкой, один из них для обиженных. В этом смысле им даже хорошо. У нас на пять столов – восемьдесят с лишним человек, у них один на девятерых. Пищёвка – комната метров двадцать квадратных. Вдоль одной короткой стены у самой двери – железные шкафчики с дверцами, но без ключей. Каждая металлическая дыра шкафчика служит троим приблизительно зэкам. В шкафах наши чашки и кружки. Немного чая, немного конфет. Ложки наши. Лишнего держать в шкафу не полагается. Лишнее в холодильнике, он стоит в углу у противоположной короткой стены, там можно хранить еду в банках или плошках, следует только вложить бумажку с фамилией, кому принадлежит. Непортящиеся продукты – как то чай, конфеты – нужно хранить в баулах. По мере использования небольших количеств из шкафчика вынимаешь из баула продукты и переводишь в шкафчик.
Наша пищёвка вылизанная и ухоженная. Все после себя вытирают клеенку специальными тряпками, да еще двухразовую уборку в день производят дежурные по пищёвке. Евроремонт! Блеск! Красота! Несколько портретов мясистых девушек в шляпках и без и несколько рисунков, изображающих агрессивных животных: барсов и леопардов. Все рисунки принадлежат гению некоего А. Иванова, о котором мы, не его современники, ничего не знаем. Был такой, отсидел свой срок, вышел, а рисунки висят в рамочках под стеклом, числом пять штук. Я не раз размышлял о выборе художником объектов: ну, ясно, что девичье мясо – дефицит в местах отбытия наказания, но леопарды и барсы? А это зэковская агрессивность, забитая и униженная, их мужская гордость и сила воплотились в больших животных, в их клыках и когтях, ушах, прижатых к черепу, и бьющем по снегу хвосте. В суженных глазах злоба и месть. Я тоже леопард. И Мишка леопард, и Юрка леопард. Все мы леопарды. Пусть нас и загнали за решетки, за контрольно-следовую полосу.
Пищёвка – тоже дело рук Антона. Сейчас-то ему уже все равно, восемь месяцев осталось, а может, и раньше уйдет домой, но он годами все доставал. И большой холодильник, и музыкальный центр с колонками, со всеми стрелками, бьющимися и мечущимися по желтым шкалам, и краску для окон, и светлые обои с золотым тиснением. Лучшие во всем лагере.
– Не хочешь покурить, Эдуард? – спрашивает Антон, проходя мимо меня.
Он знает, что я не курю, но я знаю, что он хочет поговорить со мной. Наедине. Выходим, надеваем туфли и кепи. На улице чуть заголубел вечер.
– Ну что, отпустят тебя в понедельник, как думаешь, Эдуард?
– Уф, должны бы вроде. Если прокуратура не обжалует.
– Ты хорошо держишься, скажу я тебе. Тут у нас люди начинали за год готовиться к освобождению. А ты вроде и не переживаешь. Не дергаешься.
– Да переживаю, конечно. Виду не подаю, тем более что от прокуратуры многое зависит. Захотят подать протест – и тогда сиди до следующего суда. И еще неизвестно, что новый суд решит. Другой судья будет. Я на всякий случай рассчитываю на худшее, вдруг прокуратура протест…
– А я тебе признаюсь, Эдуард, боюсь выходить. Как там будет, что будет? Я сел малолеткой, восемнадцати не было, а уже двадцать пять, у меня вся взрослая жизнь здесь прошла, здесь я сформировался. Здесь я все знаю, в землю меня закопай – выживу. А там я ничего не знаю, а? Как себя вести, что делать. Там же другое все…
– Да… – говорю я и замолкаю. Оцениваю это удивительное по честности признание. Наш сверхчеловек, один из самых сильных зэка колонии, признался, что страшится воли. Ну и в самом деле он ведь должен ее страшиться.
Он курит. Русский расшлёпаный нос с веснушками и темные, трагические азербайджанские, то есть турецкие, глаза.
– Я здесь такого навидался, Эдуард. Как людей просто забивали, как опускали по приказу администрации. Ты этого всего не увидел, тебе не покажут, от тебя спрятали, прячут это, а меня не стеснялись, не боялись. Я весь их путь прошел, я такого мог бы нарассказать. Но я никогда этого не сделаю… – Он молчит. – У меня, как ты понимаешь, Эдуард, самое низкое представление о людях, потому что я их навидался, на меня лучшие друзья докладные писали, офицеры мне их показывали. И вот я выйду с представлением о человечестве как о банде предателей и дрожащих трусов и буду с ними в одном транспорте разъезжать. Зная, как их каждого можно заставить заговорить, зная, как конкретно к этому приступить… Администрация думает, что они меня сломали. Они не верили, не верили и поверили. Нет, Эдуард, я сознательно сделал вид, что я с ними, что я подчинился. Так было умнее поступить, чем противостоять и, в конце концов, сломаться. Я тебе говорю, здесь всех ломают, а когда не ломается человек, его просто опускают. И дают всем знать, что его опустили.
– Да, – сказал я, – в красной зоне?!
– Именно в красной. Сюда и привозят, чтобы ломать.
– Ну а я?
– Ты особое дело. Неприкасаемый. Тебя тронь, на весь мир шуму будет. За тебя пресса, СМИ, телевидение, твои писатели. Я ж говорю, ты неприкасаемый. Ходишь, а от тебя только все прячут. Потом ты себя умно повел, не стал из-за пустяков с ними лаяться…
Никто непрост здесь, думаю я, взвешивая слова Антона. Никто. Вот взяли пацана, а пацан оказался умным, и из горячего юного преступника, убийцы сделался вожаком масс. И что еще из него будет. Как он будет на воле, там же нужно тоже подчиняться. А как ему, волку, психологически натренированному на людей, будет подчиняться тем, кто ниже его по всем показателям. Специальности у него нет. Точнее, есть, он психолог человеческих душ, по одному взмаху ресниц определяющий степень трусости или опасности появившегося перед ним человека. А кому нужны люди такой профессии? Он сатанинский психолог несвободы. Будет волком садиться в общественный транспорт, сверлить глазами затылки. Боевая машина ненависти.
Он покурил еще, и мы ушли в отряд. Там уже все стояли у своих коек в трусах. Значит, было уже больше 21.30. Разделся и я. Присел в проходе на корточках рядом с Акопяном. И тот затараторил об РПГ и минометах. Потом нам прорычали отбой, и я ушел под одеяло.
XXXIII
О том, что прокурор Шип подал протест против решения суда о моем условно-досрочном освобождении, мне сообщил дядя Толя Фефелов. Он услышал об этом вечером по телевизору. НТВ сказало. А мне он сообщил об этом на следующее утро.
– Ты только не расстраивайся, Эдуард, вчера НТВ сказало, что прокурор Энгельса подал протест по твоему делу.
– Да? – сказал я. – Вот гад! Чего ему надо? Слушайте, дядя Толя, почему прокуроры все такие человеконенавистнические. Непростая профессия, да, людей гнобить.
И я заходил по локалке. Не быстрее, не медленнее, чем обычно. От красной линии до забора, выходящего на Via Dolorosa. Шли с озеленительных работ зэки из 9-го отряда через нашу локалку. Один из них пожал мне руку и на ходу бросил:
– Тебя вроде прокуратура отпускать не хочет?
– Да слышал я. А ты откуда узнал?
– По радио сказали. Держись, может еще и неправда это.
Зэк поковылял к себе в девятый. У них ведь там инвалидная команда. Хотя и спортсмены есть.
Я опять продолжил хождение от красной линии до Via Dolorosa. Наши расселись на лавках и на корточках и быстро курили. На всякий случай быстро, вдруг куда погонят: в клуб или что-нибудь разгружать. Никогда ведь не знаешь, сколько у тебя твоего времени.
Пришел из клуба Юрка и приблизился ко мне.
– Эд, ты не расстраивайся, я тут слышал…
– О гребаном прокуроре, – остановил я его. – Я знаю. Мать его, прокурора. Значит, с вами останусь, посижу еще. – И мы стали ходить вместе. От красной линии до Via Dolorosa.
Потом, надев трубы, пошли по Dolorosa наши музыканты. «Что ты милая смотришь невесело, провожая меня в лагеря». Это они встречали зэков с промзоны.
– Знаете, Юрий Владимирович, фамилии ведь не просто так даются человеческим особям. Вот возьмем фамилию Шип. Ну разве не вонзился он, этот прокурор, гвоздем в мое существование, когда уже, казалось бы, и администрация решила не препятствовать мне, и тут откуда не возьмись вонзился Шип. Шип, подумать только!
Юрка пошел курить, сел на корточки там под деревом, и оттуда с курительного места зэки посматривали на меня, кто испытующе, как, мол, себя будет вести в несчастье, кто с плохо скрытым состраданием. Ведь надо же, человека суд уже отпустил, а его хвать сзади прокуратура за куртец: «Ты куда, зэчара, намылился? Ишь чего, воли захотел! А тебе еще год и девять месяцев париться. Отбудешь наказание, тогда катись», – такая прокуратура, блин, а человек собрался… Кто-то из зэков и радовался. Пусть сидит, мы же сидим.
Внутри себя я был странно безразличен к своей судьбе. И я знал, что буду впредь всегда странно безразличен. Они мучили меня два года с месяцами, они меня не сломали, но сумели возвысить над добром и злом. Еще двадцать один месяц поста, отстаивать на молитве три раза в день, постная пища, умерщвление плоти – все это мне подходит, я хочу этого. За контрольно-следовой полосой вульгарный, неумный мир, а здесь, изнуренный страданием, я вижу птеродактилей, летающих на закате в дымке над промзоной. Глубже, глубже в страдания следует идти. На самом деле это моя обязанность.
Прибежал дежурный по отряду Вася Оглы. «Эдик, тебя к Хозяину. Что-то он тебя полюбил». В голосе маленького цыгана вскользь прозвучало недоверие. Цыгане все такие. В глубине души они не верят в порядочность человека. Может, этот Эдик Хозяину о нас рассказывает, так, может быть, вскользь подумал Вася. «Вскользь» – потому что если даже ненадолго остановиться на предмете, то становится понятно, что такой человек, как я, да с такими статьями сам служит мишенью для наблюдения и не может быть наблюдателем. Никто ему роль доносчика не доверит. Юрку вот вызывали к главному оперативнику Алексееву и расспрашивали, как Савенко. Что говорит, как у него настроение, агитирует ли в свою веру, то есть идеологию? Он же с тобой, Карлаш, больше всех общается… Юрка сказал, что Савенко мужик нормальный, спокойный. Что разговариваем о музыке, о книгах, об Истории.
В административном корпусе все произошло как обычно. Отвел меня туда Али-Паша, шел и сопел рядом. Довел до второго этажа. Я опять положил свое кепи на пол, прямо подымаясь по лестнице, ловко так, почти броском, приземлил кепи. Али-Паша удалился, а самый рослый и красивый из beau garçon, Волков, обслуживающий административку, довел меня до двери Хозяина, светлой, деревянной. Я постучал. «Разрешите, гражданин начальник? Осужденный Савенко…»
– Хватит, – сказал Хозяин. Он сидел большим разлапистым зеленым животным, выпучиваясь из кресла. Полковничьи погоны крылышками, как атавистические органы, все равно не могли поднять его зеленую тушу в воздух. За Хозяином в аквариуме, где воды на все пять бочек, наверное, плавали мясистые цветастые рыбы. – Садитесь сюда, поближе, – позвал меня Хозяин, и я пришел туда, где ножка буквы «Т» из двух столов соприкасалась со шляпкой. – Ну, как себя чувствуете? – спросил Хозяин дружелюбно.
– Нормально, – сказал я. – В порядке.
– Тут вот какое дело. Тут прокурор наш местный решил инициативу проявить. И написал протест по вашему делу.
– Шип, – сказал я.
– Ну да, Шип. Понятно, что ничего хорошего в этом нет, однако я бы на вашем месте не волновался…
Я подумал, что он бы на моем месте весь бы извелся. Ведь он не может достичь таких высот безразличия, которые доступны мне.
– Я бы не волновался вот почему… Только, пожалуйста, не распространяйте эту информацию среди осужденных. Дело в том, что областная прокуратура не поддержит его протест. Там господствует другое настроение… – Он помолчал. – К тому же, странное дело, его протеста никто не видел. Областная прокуратура утверждает, что протест к ним не поступал, в то время как сам Шип и СМИ не устают повторять, что протест есть. Вам придется, Савенко, пережить еще несколько неприятных дней.
– Сколько? – спросил я.
– Мы не можем держать вас в колонии, если к понедельнику к утру к нам не поступит копия протеста. Сегодня четверг.
– А почему не в пятницу освобождаться? Ведь для протеста дается десять дней, а в понедельник будет двенадцатый день.
– Тут все у нас по закону делается, – сказал Хозяин. – Дело в том, что когда в эти десять дней случаются два раза выходные, как в вашем случае, то дата освобождения оттягивается на два выходных дня.
– А-а! – Я понял, что у них все путем делается, все по уму.
– Все будет в порядке. – Хозяин даже попробовал улыбнуться. – Вы, я надеюсь, успели ознакомиться с колонией. Знаете, когда я сюда пришел, тут есть было нечего. Государство выделяет нам копейки на каждого осужденного. Постепенно отстроились. Ферму при лагере содержим. У нас сейчас девяносто пять свиней… А какой у нас клуб, а какая столовая! Вот что, вы бы сходили в столовую, посмотрели, как там все умно.
– Да я хожу каждый день, – дерзко заявил я.
– Но изнутри-то не видели… – Тут Хозяин пустился в описание калорий и килокалорий лагерной пищи. И своих подвигов в лагере. Я не очень его слушал. Я сидел лицом к окну и наблюдал, как с лагерного совещания шел совет колонии, человек двадцать сильных отборных молодцов в черном, и ветер сдувал их шелковые рубахи опричников в одну сторону… Хозяин закончил длинную речь тем, что обязал меня пойти осматривать столовую. – Я распоряжусь, чтобы завхоз отряда отвел вас туда. Там вам все покажут. Пойдёте с Антоном. Он к вам хорошо относится. Когда вы успели его охмурить? – неожиданно развязно спросил Хозяин. – Он совсем из другого мира, чем вы. – Но Хозяин не дал мне ответить. – Как у него настроение? – вдруг спросил он.
– Ждет совета. Рекомендуют его на УДО или нет. Волнуется, конечно. Почти восемь лет провел в колонии.
– Можете передать ему, что с ним все будет в порядке. На следующей же неделе. Только осужденным не говорите. – Я уже стоял у двери, когда Хозяин сказал у меня за спиной: – Вот еще что. НТВ хочет вас снимать. Вы не возражаете?
– Нет, – сказал я, – не возражаю.
Я самостоятельно дошел до поста номер один. А оттуда меня забрал наш отрядник майор. Вместе мы протопали по лагерю. Майор пытался выведать у меня, о чем мы говорили с Хозяином, но я не выдал Хозяина. Исходя из принципа, что «молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты твои».
Антон, которому я передал сказанное Хозяином, был даже обескуражен.
– Я и не думал, что он мной занимается, – сказал он. – Сам Хозяин? – На мое сообщение, что нам с ним предстоит экскурсионный визит в столовую, он хитро улыбнулся. – Это он в тебя пропаганду пытается вкачать. Точно ты не видел, как здесь дела обстоят. Ну, сходим, наше дело такое. Прикажут, пойдем.
Приказали довольно быстро. На следующее же утро Антон вынул меня из пищёвки, где я счастливо глотал чаище с моими хлебниками.
– Пойдем, Эдуард, на экскурсию!
Было довольно странно оказаться в пустой столовой в неурочный час. Пришел завхоз столовой, такой нажратый и накачанный, что, казалось, вот-вот лопнет. Срок его 14 лет, из них он отсидел уже 11 лет. Завхоз выдал нам хрустяще-белые халаты, очевидно, предназначенные для членов международных организаций, которых следует обмануть, и мы углубились во внутренности столовой. Там было опрятно, рабский труд дешев, этим меня не удивишь. Завхоз произносил цифры калорий и килокалорий, а когда я его спросил, почему же так мало сахару в чуть подслащенном чае один раз в день, он стал утверждать, что нам дают нормальную норму. Больше я ни о чем его не спрашивал. Ходил от хлебомешалок к печам и котлам, изображая из себя легковерного идиота. Сравнимого с иностранцем из ОБСЕ или другой голубоглазой организации.
– На кой мне все это показывали? – спросил я Антона, когда мы шли в отряд. – Что, Хозяин меня за малоумного держит?
– А что, разве плохую столовку сделали? – спросил Антон.
– Но еда ведь безвитаминная, без жиров, чего ж у всех щеки ввалились, если так хорошо.
– Хозяин думает: а вдруг ты идиот и, выйдя на волю, напишешь, как здесь хорошо об осужденных пекутся. На всякий случай. Ну не напишешь, так и не надо. Что он потерял? Ничего.
Мы вошли в отряд и разошлись.
XXXIV
– Тебе бы нужно приготовиться к освобождению, Эдуард. Вещи на складе получить. Погладить там что, выбрать, что надеть, – сказал Юрка.
– Ты же знаешь, Юра, прокурор Шип написал протест, – отвечал я нехотя. – Глупо я буду выглядеть, Юра, если начищенный сяду ждать, а в понедельник меня не отпустят. Пойду уж, если отпустят, в чем выпустят, в том и пойду. Да хоть в лагерных шмотках.
– Тебе же, Эдуард, Хозяин дал понять, что протест Шипа областная прокуратура не поддержит, даже если он его подаст. А это значит, что пойдешь ты в понедельник к своим партийцам. И что ты выйдешь как пугало с огорода, там же тебя журналисты будут ждать. Давай иди с Антоном на склад, получай свои вещи, посмотрим, что у тебя там, а если нужно, обменяешься с кем-то.
То же самое сказал и Антон. В пятницу мы пошли на склад. Он помещался в деревянной избушке сразу за баней. Там заведовал мордатый рыжий молодой зэчара – какой-то дружбан Антона. Они позубоскалили некоторое время, посмеялись, и мордатый, пройдя по известным только ему лабиринтам деревянной избушки, извлек довольно точно мою запыленную синюю сумку. В 1980-м я увез эту сумку из дома мультимиллионера Питера Спрэга в Нью-Йорке. Она прожила со мной 14 лет в Париже, с нею я ездил на войны, отсидела она в трех тюрьмах, и вот теперь мне с нею судьбою было дано выходить из колонии. Я давно, еще до посадки в тюрьму решил, что сумка эта приносит мне счастье. Я отдал рыжему зэчаре квитанцию, взял сумку, и мы пошли с Антоном по Via Dolorosa домой, в отряд. Там к нам присоединился Карлаш, и мы прошли в завхозовскую, где я стал выдергивать свои вещи одну за другой и демонстрировать моим товарищам.
Их внимание остановилось лишь на рубашке белой и пиджаке черном, точнее сером, в мелкую косую линию. Этот пиджак был у меня в сумке в момент моего ареста, брюки затерялись в хаосе обыска в алтайских горах, а пиджак участвовал в судебном процессе все десять месяцев. В нем я выслушал требование прокурора дать мне четырнадцать лет строгого режима, в нем я выслушал приговор. И вот теперь, кажется, пойду в нем через дверь на волю. Серые джинсы также прошли через процесс. Других все равно не было.
И Юрка, и Антон явно наслаждались участием в организации моего освобождения. Если сам не выходишь еще, то хотя бы вот поучаствуешь таким образом. Антон принес щетку и тщательно, с водой почистил на мне пиджак. Затем они заставили меня надеть попеременно то черную, то белую рубашку. От идеи надеть белую я быстро отказался. Вид у меня, лицо загорелое до степени сапога, истощенное лагерным аскетизмом, никак не вязалось с нежной белой рубашкой, потому выглядел я как фермер-колхозник, принарядившийся в праздничный день.
– Одень белую, Эдуард, – попытался настоять Антон. – Черная облезлая какая-то.
– Какая есть, Антон, я же из лагеря выхожу, не из ресторана.
– Надо выглядеть прилично, Эдуард, – сказал Юрка. – Ты же известный писатель.
– Тут нет писателей, – заявил я несколько, впрочем, демагогически, – здесь есть осужденные.
– После вечерней поверки погладишь пиджак и рубашки, Эдуард. Обе. – Этим Антон поставил точку в наших пререканиях. В конце концов, он был завхоз, а мы с Юркой так себе, я даже и не активист. – А сейчас постирайте рубашки.
После вечерней поверки Антон обязал Ляпу дать мне новый особый какой-то утюг, в него заливалась вода, и у него было два режима работы: паровой и еще один, когда из носка утюга брызгала вода. Утюг этот берегли, и использовали его только активисты. Иногда к Антону приходили эспэдэшники – козлы – и просили этот утюг, им нужно было поддерживать стрелки на брюках, потому им нужен был пар. Видя, как я мучаюсь с тряпкой над пиджаком, Юрка отобрал у меня утюг и закончил процесс глажки, отпарив рукава и спину пиджака. Потом он принес самую лучшую железную вешалку из комнаты завхоза, и мы водрузили на нее пиджак. Наши зэки с любопытством наблюдали за процессом. Далее я вышел в локалку и принес оттуда подсохшие рубашки, и белую, и черную, мы с Юркой выстирали их ранее. И мы выгладили рубашки.
Я подумал, что, если в понедельник этот кусок прокурора подаст свой протест и его копию оприходуют в колонии, каким же идиотом я буду выглядеть. Утешала меня лишь мысль о том, что этот треклятый протест от меня не зависит.
К самому вечеру Вася Оглы посадил меня в углу напротив умывальников и стал стричь. Дело в том, что, как в армии, накануне освобождения каждый осужденный отращивает себе волосы. Ну дело не идет о чубе каком-то, хотя бы чтобы волосы над лбом были длиннее волос на иных частях головы. Что Вася Оглы и стал делать на моей голове тупыми ножницами, взяв их под расписку у дежурного по пищёвке. Еще он использовал расческу. У зэков, как у китайцев, времени много, потому они выучиваются совершать самые странные операции вручную. Так вот и Вася выучился стричь тупыми ножницами едва заросшие волосами куполы зэковских голов. Стриг он меня длительное время. Во время стрижки Вася приплясывал вокруг меня и ворчал:
– Ну, Эдик, домой пойдешь, невыгодно им тебя здесь держать. Невыгодно. Одно неудобство.
– Да я не знаю, Вася, что у них на уме. До сих пор ясности нет по поводу протеста прокурора. Он же может и сегодня, и в понедельник утром свой протест сдать.
– Это точно, Эдик, – согласился Вася. – Это они тебя мучают, чтоб жизнь медом не казалась, чтоб и в последний момент ты еще дергался: отпустят, не отпустят. Это такой вид мучений. А к понедельнику ты вообще изведешься, сам не свой будешь бродить.
– Да я не очень переживаю. Приговором я доволен. По трем статьям оправдали. Я бы срок отсидел.
– Ну да, не переживаешь, это ты мне не говори. Все переживают. Мне бы сейчас сказали «Вася, тебя в понедельник выпустим…», я бы так еще задергался… Все. Порядок. Посмотри на себя.
Я подошел к зеркалу и увидел себя. Результат был блестящий. Вася приплюснул мою башку с боков, и физиономия моя теперь выглядела интеллектуально удлиненной. Точнее, начала, начинала выглядеть.
– Спасибо огромное, Вася.
– Спасибом не отделаешься. Давай мой голову.
* * *
Васю по УДО никто отпускать не спешит. Хотя две трети своего срока он отсидел, однако то ли он что-то натворил в 33-й колонии, где содержался до прибытия в 13-ю, не то просто потому, что у него нет адвоката, никто и не заикается о его УДО. Он как бы не существует для администрации, офицеры смотрят сквозь него. На промку работать он не ходит, от него ничего не требуют, но и не отпускают.
Недоверчивый Вася, тяжелый, думаю я. Тот факт, что он остриг мне башку, свидетельствует, что он меня все же принял. Маленький черноглазенький Вася, матерщинник в рваных лаковых туфлях.